Бунин без глянца - Павел Фокин 27 стр.


Должен без колебания, во имя истины, сказать, что за все мои встречи с Буниным в последние пятнадцать лет его жизни я не слышал от него ни одного слова, которое могло бы навести на мысль, что его политические взгляды изменились. Нет, взгляды эти, всегда бывшие скорей эмоциональными, чем рассудочными, внушенные скорей чувствами, воспоминаниями и впечатлениями, чем твердым, продуманным предпочтением одного социального строя другому, взгляды эти, настроения эти оставались неизменны. Война потрясла и испугала Бунина: испугала за участь России на десятилетия и даже столетия вперед, и этот глубинный страх заслонил в его сознании все то, что в советском строе по-прежнему оставалось для него неприемлемо. Он ждал и надеялся, что война, всколыхнувшая весь народ, придаст советскому строю некоторые новые черты, новые свойства, и был горестно озадачен, когда понял, что этого не произошло. ‹…›

За ходом военных действий Бунин следил лихорадочно и сетовал на союзников, медливших с открытием второго европейского фронта. Гитлеровцев он ненавидел и стал ненавидеть еще яростнее, когда вслед за сравнительно беспечными, даже добродушными итальянцами южная часть Франции была оккупирована именно ими. ‹…›

Бунин не в состоянии был себя сдерживать. Однажды я завтракал с ним в русском ресторане на бульваре Гамбетта, недалеко от моря. Зал был переполнен, публика была в большинстве русская. Бунин по своей привычке говорил очень громко и почти исключительно о войне. Некоторые из присутствующих явно прислушивались к его словам, может быть, и узнали его. Желая перевести беседу на другие темы, я спросил его о здоровии, коснулся перемены погоды: что-то в этом роде. Бунин, будто бравируя, во всеуслышание воскликнул, - не сказал, а именно воскликнул:

- Здоровие? Не могу жить, когда два этих холуя собираются править миром!

Два холуя, т. е. Гитлер и Муссолини. Это было до крайности рискованно. По счастью, бунинская смелость последствий для него не имела. ‹…›

Когда мы вышли, я упрекнул Бунина в бессмысленной неосторожности. Он ответил: "Это вы - тихоня, а я не могу молчать". И, лукаво улыбнувшись, будто сам над собой насмехаясь, добавил:

- Как Лев Николаевич! [3, 122–123]

Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:

4.3.42. Серо, прохладно, нездоровье. ‹…› Второй день без завтрака - в городе решительно ничего нет! Обедали щами из верхних капустных листьев - вода и листья!

И озверелые люди продолжают свое дьяволово дело - убийства и разрушение всего, всего! И все это началось по воле одного человека - разрушение жизни всего земного шара - вернее, того, кто воплотил в себе волю своего народа, которому не должно быть прощения до 77 колена.

Нищета, дикое одиночество, безвыходность, голод, холод, грязь - вот последние дни моей жизни. И что впереди? Сколько мне осталось? И чего? Верно, полной погибели. ‹…›

Полнолуние. Битвы в России. Что-то будет? Это главное, главное - судьба всего мира зависит от этого [55, 343–344].

А. Б. Либерман, пианист. Из письма А. К. Бабореко, 23 июня 1964 г.:

Как сейчас помню жаркий летний день в августе 1942 года. Подпольная французская организация оповестила нас, что этой ночью будут аресты иностранных евреев (впоследствии и французские евреи не избежали той же участи). Мы сейчас же принялись за упаковку небольших чемоданов, чтоб скрыться "в подполье". Как раз в этот момент зашел Иван Алексеевич. С удивлением спросил, в чем дело, и когда мы ему объяснили, стал… настаивать на том, чтобы мы немедленно поселились в его вилле. Мы сначала отказывались, не желая подвергать его риску, но он сказал, что не уйдет, пока мы не дадим ему слова, что вечером будем у него.

Так мы и сделали - и провели у него несколько тревожных дней. Это как раз было время борьбы за Сталинград, и мы с трепетом слушали английское радио, совершенно забывая о нашей собственной судьбе… [6, 230–231]

Александр Васильевич Бахрах:

Бунин старался не думать о том, что происходит вокруг, потому что хотя и сохранял глубокий оптимизм по отношению к исходу войны, иной раз вдруг склонен был предаваться паническим настроениям. Всякое поражение союзных армий, раздуваемое местными радиостанциями, он переживал как трагическое и непоправимое событие. ‹…› Помню также, с каким волнением он следил за Сталинградской битвой - то считая, что все потеряно, то - несколько часов спустя - переходя от чрезмерного пессимизма к преувеличенно радужным надеждам. В жизни Бунин был крайне нетерпелив, и оттого ему непременно хотелось, чтобы военные события развивались в том темпе, который был свойственен его природе [8, 181].

Иван Алексеевич Бунин:

3. VI.42. Май был необыкновенный - соверш. чудовищные битвы из-за Керчи и вокруг Харькова. Сейчас затишье - немцы, кажется, потерпели нечто небывалое. А из радио (сейчас почти одиннадцать вечера) как всегда они заливаются. Удивительно - сколько блядского в этом пении, в языке! Думаю все время: что же это впереди! Если немцы не победят, полная погибель их. Если победят - как может существовать страна, ненавидимая почти всем миром? Но и в том, и в другом случае - что будет со страной, у которой погибло все самое сильное чуть ли не с 15 лет до 50! А уже погибли миллионы и еще погибнут [55, 350].

Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:

Жизнь на вилле "Жаннет" шла однообразно. Всегдашнее беспокойство Буниных о судьбе оставшихся в Париже, по ту сторону оккупационной зоны. Беспокойство о судьбе бездомной и больной Ляли и об Олечке. Грозные военные вести, которые жадно ловили по радио. Некоторое оживление внесли рождественские праздники, которые все в доме любили, а В. Н. особенно, и встреча Нового, 1943 года. ‹…›

За годы войны все вокруг одряхлело. Вилла "Жаннет" тоже потеряла свой элегантный, буржуазный вид. Центральное отопление давно перестало действовать. Водопровод, электричество часто закрывали. Полы не натирались годами; мебель расшаталась, запачкалась. Сад был запущен, деревья не подстрижены.

Сильный творческий дух Бунина сумел противостоять и этому материальному одряхлению, и всем житейским невзгодам и трудностям. Нобелевская премия ‹…› была щедро роздана неимущим и прожита. Бунины не умели "обращаться с деньгами" и "придерживать" их. Безденежье очень угнетало И. А. ‹…›

Жить в Грассе становилось все хуже. Ни продовольствия, ни денег. Кто мог поддержать писательское гнездо? Каждый думал о том, как бы прокормиться!.. "Горцы" давно уехали. Жили вчетвером: Бунины, Зуров и Бахрах [32, 319–321].

Александр Васильевич Бахрах:

Ежевечерне (в остальное время дня это никогда нам не удавалось) он сходил в столовую, где стоял большой радиоприемник, и силился поймать Лондон или Швейцарию и особенно стал интересоваться ходом военных действий с момента гитлеровского наступления на Россию. В своей комнате он развесил огромные карты Советского Союза и внимательно следил за штабными сводками, негодуя, когда какую-нибудь местность, упомянутую в этих сводках, он не находил на своих картах. Только когда нацистские армии проникли слишком далеко вглубь советской территории, перестал он делать отметки на картах, "чтобы не огорчаться". Помню, как в дни Тегеранского совещания он говорил: "Нет, вы подумайте, до чего дошло - Сталин летит в Персию, а я дрожу, чтобы с ним, не дай Бог, чего в дороге не случилось!" [8, 181–182]

Иван Алексеевич Бунин:

23.7.1944. Взят Псков. Освобождена уже вся Россия! Совершено истинно гигантское дело! [55, 374]

"Темные аллеи"

Александр Васильевич Бахрах:

Мне посчастливилось наблюдать за ним в период писания "Темных аллей". Большинство рассказов, составивших этот последний прижизненный том его художественной прозы, сочинял он в военные годы, в период нашего сидения на вилле "Жаннет" в Грассе. ‹…› Он писал свою книгу запоем, словно все время торопился, боялся не поспеть, боялся, что военные события воспрепятствуют ее завершению. Бывали недели, когда он с утра буквально до позднего вечера запирался (неизменно на ключ!) в своей большой комнате, во время оно уютной и очень "барской", но приведенной им в какое-то неописуемое, неправдоподобное, хаотическое состояние. Из четырех огромных итальянских окон этой комнаты вдалеке виднелось море, а в особо ясные дни - и очертания итальянских берегов (дом стоял на крутой горе, у той дороги, по которой бежавший с Эльбы Наполеон шел отвоевывать Францию), - на переднем плане причудливо расстилался Грасс, окруженный альпийскими отрогами с их жасминовыми и розовыми склонами. Чтобы отдохнуть от долгого писания, Бунин нередко подходил к этим окнам, смотрел на лазурное море ‹…› на прилегающий к вилле, расположенный террасами сад, в котором работал старый садовник-провансалец - главный его враг в это время! - а то стоял у окна в нетерпеливом ожидании весьма неаккуратного почтальона, приносившего газеты. ‹…›

Из своего обиталища он спускался только к скудным трапезам ‹…› возвещавшимся гонгом с некоторой неуместной торжественностью. Эти общие трапезы неизменно сопровождались проклятиями по адресу "фюрера" ‹…› Петена, домочадцев, не сумевших потрафить его гастрономическим потребностям, и легкими "ссорами" при дележе макарон, хотя и осточертевших, но все же всем нам казавшимися изысканнейшим из блюд. Выругавшись по поводу скудости пищи и вспомнив, каких рябчиков и с каким соусом подавали в "Праге", он забирал свою бутылку красного вина и снова взбирался к себе наверх, снова запирался и писал уже до самого вечера. Только в редкие дни прерывал он свою работу, ради поездок в Ниццу или в Канны, учащавшиеся во время летнего сезона, когда можно было искупаться в море [8, 174–176].

Иван Алексеевич Бунин:

С 8 на 9.V.44. Час ночи. Встал из-за стола - осталось дописать неск. строк "Чистого Понед‹ельника›". Погасил свет, открыл окно проветрить комнату - ни малейш. движения воздуха; полнолуние, ночь неяркая, вся долина в тончайшем тумане, далеко на горизонте неясный розоватый блеск моря, тишина, мягкая свежесть молодой древесной зелени, кое-где щелканье первых соловьев… Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и в работе! [55, 372]

Марк Вишняк. Из письма М. Алданову. 25 января 1946 г.:

Бунин, конечно, в отдельных местах хорош, но мне несносен; я имел как раз неудачную мысль прочесть его "Аллеи" и пришел, конечно, в полный раж: изнасилование, растление, опять насилование, и все в 43, 44 и 45 гг. - самый подходящий сезон… [58, 133]

Георгий Дмитриевич Гребенщиков (1883–1964), писатель, публицист, издатель. Из письма М. Алданову. 14 февраля 1946 г.:

Растлевающий дух, разящий от гордого олимпийца из дворян… Почему никто из почитателей Бунина не решился написать ему, что последний ряд его рассказов ("Темные аллеи". - Сост.) - кокетство дурного тона и документ, изобличающий всю извращенность его гордости и благородства? [58, 133]

Марк Алданов. Из письма Г. Д. Гребенщикову. 20 февраля 1946 г.:

Ваш отзыв о Бунине меня огорчил. Я и сам не сочувствую его "уклону". Кажется, ему не сочувствует никто. ‹…› Но Вы согласитесь с тем, что порнографии в прямом смысле в его рассказах нет. Впрочем, что такое прямой смысл? Я понимаю под порнографией следующее: писатель нарочно, чтобы завоевать себе успех, играет на эротических инстинктах читателей. Этого у Бунина нет. Напротив, он сам себе вредит и у русского читателя, и особенно у иностранного. Попытки устроить американское издание "Темных аллей" не удались: издатели именно на это ссылались. Между тем его рассказ "Натали" (был в "Новом журнале"), принадлежащий к тому же тому, но не заключавший в себе грубых сцен, был не только издан по-английски, но включен в Фишеровскую антологию европейской литературы двадцатого века. Бунин всего этого не может не понимать (да я ему и писал об этом). Но он органически не способен писать не о том, что его волнует. Что же делать, если его в особенности волнует физическая любовь - именно теперь, в 75 лет. Вы скажете: это-то и гадко. Я не знаю, гадко ли, не думаю (вспомните толстовского "Дьявола"), но повторяю: что ж делать? Ни Вам, ни мне еще 75 нет. Бунин по-своему прощается с жизнью [58, 133–134].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма Ф. А. Степуну. 10 марта 1951 г.:

Жаль, что Вы написали в "Возрождении" что "в "Темных аллеях" есть некий избыток рассматривания женских прельстительностей" ‹…› Какой там избыток! Я дал только тысячную долю того, как мужчины всех племен и народов "рассматривают" всюду, всегда женщин со своего десятилетнего возраста и до 90 лет (вплоть до всякой даже моды женской): последите-ка, как жадно это делается даже в каждом трамвае, особенно когда женщина ставит ножку на подножку трамвая! И есть ли это только развратность, а не нечто в тысячу раз иное, почти страшное? [19, 77]

В послевоенном Париже

Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:

1 мая 1945 г., навсегда расставшись с Грассом ‹…› Бунины с радостью и надеждой вернулись домой, в свою небольшую квартиру на улице Жак Оффенбах ("Яшкинская" улица). Сразу наступило "жаркое" время парижской деятельности, плохо отразившееся на здоровье И. А. [32, 324].

Георгий Викторович Адамович:

Русский Париж в первые послевоенные дни находился в большом возбуждении. Было много споров, немало раздоров, а пожалуй, еще больше иллюзий и надежд. Казалось, в жизни эмиграции наступает перелом ‹…›. Из Москвы, например, приехал Илья Эренбург, выразивший желание встретиться с молодыми эмигрантскими поэтами, что прежде было бы невозможно ‹…› Вместе с Эренбургом приехал и Симонов, два или три раза встретившийся с Буниным. ‹…› Обед, на котором присутствовал и я, был ‹…› у Бориса Пантелеймонова, состоятельного человека, довольно популярного в то время писателя, которому покровительствовала Тэффи. Мне представляется, что именно у Пантелеймонова Бунин с Симоновым и познакомился, потому что я хорошо помню, как он с изысканной, слегка манерной, чуть ли не вызывающе старорежимной вежливостью обратился к нему, едка мы сели за стол:

- Простите великодушно, не имею удовольствия знать ваше отчество… Как позволите величать вас по батюшке? ‹…›

В начале обеда атмосфера была напряженная. Бунин как будто "закусил удила", что с ним бывало нередко, порой без всяких причин. Он притворился простачком, несмышленышем и стал задавать Симонову малоуместные вопросы, на которые тот отвечал коротко, по-военному: "не могу знать".

- Константин Михайлович, скажите, пожалуйста… вот был такой писатель, Бабель… кое-что я его читал, человек бесспорно талантливый… отчего о нем давно ничего не слышно? Где он теперь?

- Не могу знать.

- А еще другой писатель, Пильняк… ну, этот мне совсем не нравился, но ведь имя тоже известное, а теперь его нигде не видно… Что с ним? Может быть, болен?

- Не могу знать.

- Или Мейерхольд… Гремел, гремел, даже, кажется, Гамлета перевернул наизнанку… А теперь о нем никто и не вспоминает… Отчего?

- Не могу знать.

Длилось это несколько минут. Бунин перебирал одно за другим имена людей, трагическая судьба которых была всем известна. Симонов сидел бледный, наклонив голову. Пантелеймонов растерянно молчал. Тэффи, с недоумением глядя на Бунина, хмурилась. Но женщина это была умная и быстро исправила положение: рассказала что-то уморительно смешное. Бунин расхохотался, подобрел, поцеловал ей ручку, к тому же на столе появилось множество всяких закусок, хозяйка принесла водку, шведскую, польскую, русскую, у Тэффи через полчаса оказалась в руках гитара - и обед кончился в полнейшем благодушии.

Знаю со слов Бунина, что через несколько дней он встретился с Симоновым в кафе и провел с ним с глазу на глаз часа два или больше. Беседа произвела на Ивана Алексеевича отличное впечатление: он особенно оценил в советском госте его редкий такт [3, 123–124].

Банин:

Придя "на минутку", он просидел битых три часа, к тому же три часа ожесточенного спора. Чтобы поднять себе цену, он заявил, что Советы сулят ему мосты из золота, лишь бы возбудить в нем желание ехать в Россию; предпочтительнее - навсегда, но в крайнем случае, хоть на время. Что же они ему обещают? Все. Золотой дождь, одну дачу в окрестностях Москвы, другую - в Крыму; почести, славу, благодарность, любовь молодого поколения ныне и присно. Когда он кончил перечислять, я глумливо спросила:

- Почему бы не признаться, что вам обещали гарем, где каждая социалистическая республика будет представлена красоткой, избранной на конкурсе красоты?

- Смейтесь, дорогая моя ‹…›. Все равно, если я соглашусь вернуться в СССР, мне это не помешает быть там знаменитым писателем, не помешает тому, что передо мной будут заискивать, что меня будут ласкать и осыпать золотом. - Это была правда [53].

Андрей Седых:

В конце 47‑го года случилось событие, которое вызвало у Бунина даже не гнев, а подлинный припадок ярости.

В некоторых эмигрантских газетах, в Париже и в Сан-Франциско, появились статьи, явно порочившие имя Бунина. Автор одной из этих статей, покойный ныне И. Окулич, обвинял Бунина в том, что он "перекинулся" к большевикам, бывал в советском посольстве и чуть ли не успел съездить в СССР. Литературный критик Г. П. Струве счел нужным выступить в "защиту" И. А. Бунина и сделал это столь неудачно и в такой двусмысленной форме, что автор "Жизни Арсеньева" прислал через меня в редакцию "Нового Русского Слова" письмо резкого содержания по адресу Струве и Окулича. ‹…›

"‹…› Глеб был прошлой осенью в Париже, и я его видел у брата Алексея, и он в постоянной переписке с ним - как же он "сомневается", ездил я или не ездил? И почему он "не вдается в оценку по существу этого сопоставления" (сопоставления Окуличем моей поездке и расстрела ‹выданного Москве американцами генерала› Краснова?)

‹…› Какие такие "действия" я совершил? Напечатал несколько рассказов в "Р‹усской› Нов‹и›" - да, это очень мне грустно, но нужда, нужда! И все-таки, ужели это "аморально"?

Что еще? Был приглашен в посольство позапрошлой осенью - и поехал - как раз в это время получил две телеграммы от Государственного издательства в Москве - просьбы немедленно выслать сборник моих последних рассказов для издания и еще несколько старых моих книг для переиздания. Увы, посол не завел об этом разговора, не завел и я - пробыл 20 минут в "светской"(а не советской) беседе, ничего иного не коснулся и уехал. Ужели это тоже аморальные, преступные действия?

Позапрошлой осенью получил от писателя Телешова из Москвы известия, что издается большой том моих избранных произведений Государственным издательством - и написал столь резкое письмо в это издательство ("Вы распоряжаетесь мною, как своим добром, и даже не советуясь со мной, точно Вам наплевать на меня"), что получил позапрошлой осенью французскую телеграмму от этого Государственного издательства: "Согласно вашему желанию, издание ваших избранных произведений suspendue ‹приостановлено›".

Назад Дальше