Вот ‹…› все мои "действия". И никуда я не поехал, хотя советский консул и старший советник посольства довели до моего сведения, что, если бы я поехал, я был бы миллионер, имел бы дачи, автомобили и т. д. Я остался доживать свои истинно последние дни в истинной нищете да еще во всяких болезнях старости. Кто поступил бы так на моем месте? Кто? ‹…›"
Я не стал бы опубликовывать это письмо, если бы оно не имело первостепенного значения для определения политической позиции И. А. Бунина по отношению к советской власти после второй мировой войны. ‹…› Визит его в посольство нужно рассматривать в связи с той атмосферой, которая царила в русском Париже после окончания войны. Слишком много было пережито, слишком велики были надежды эмигрантов на то, что "к старому теперь не может быть возврата". И в посольстве побывали в дни побед такие заядлые антикоммунисты, как В. А. Маклаков и адмирал Кедров, один из руководителей Общевоинского союза. Политическая "оттепель" быстро кончилась, очень скоро выяснилось, что надежды эмиграции не оправдались, и визиты не повторились [43, 195–198].
Антонин Петрович Ладинский:
Куда-то распылилась Нобелевская премия, и по-прежнему он устраивал свои литературные вечера, билеты на которые распространял особый "дамский комитет". По установившейся традиции эти вечера устраивались в нарядном зале отеля "Лютеция", на Левом берегу. Читал он свои произведения превосходно, очень просто, без всяких риторических приемов, и было в его чтении какое-то русское благородство. Весь вечер Бунин выдерживал на своих плечах. В последние годы, чтобы поддержать свои силы, вынимал перед чтением аптекарскую бутылку с коньяком и преспокойно наливал содержимое в стакан, стоявший на пюпитре. За чтением время от времени он прихлебывал из стакана [36, 223].
Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:
В октябре 1947 г. мне с мужем удалось быть на вечере Бунина. Похудевший, довольно усталый, но бодрящийся (графинчик с коньяком стоял перед ним на столике), он начал ‹…›. На раздавшийся среди публики смех Бунин улыбается своей подкупающей улыбкой и вдруг яростно обрушивается ‹…› на некоторых представителей современной литературы. ‹…› Обрушивается со всей свойственной ему страстностью и по бунинской "мерке".
Это его выступление перед широкой публикой было последним. Он все чаще задыхался, кашлял, его мучила эмфизема. Я всегда видела Бунина подтянутого, выбритого и знала, что он не любил показываться "не в приборе". Поэтому я не удивлялась, когда при моих посещениях он говорил мне из кабинета: "Рад вашему приезду. Целую вас, а выйти не могу! Болен!" [32, 325]
Иван Алексеевич Бунин:
Знаете ли вы чьи-то чудные стихи:
Какое самообладание
У лошадей простого звания,
Не обращающих внимания
На трудности существования!
Но где же мне взять самообладания? Я лошадь не совсем простого звания, а главное, довольно старая, и потому трудности существования ‹…› переношу с некоторым отвращением и даже обидой: по моим летам и по тому, сколько я пахал на литературной "ниве", мог бы жить немного лучше. И уже давно не пишу ничего, кроме просьб господину сборщику налогов о рассрочке их для меня. Я и прежде почти ничего не писал в Париже, уезжал для этого на юг, а теперь на какие средства поедешь? Вот и сижу в этой квартирке, в тесноте и уже если и не в холоде, то в довольно неприятной прохладе [8, 198–199].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма М. Алданову. 1 июня 1948 г.:
Жить чуть ли не на краю могилы и сознавая свою некоторую ценность, с вечной мыслью, что, может быть, завтра у тебя, больного вдребезги старика, постыдно, унизительно доживающего свои последние дни на подачки, на вымаливание их, не будет куска хлеба, - это, знаете, нечто замечательное! [58, 140]
Зинаида Алексеевна Шаховская:
Бедность Буниных была удивительна. При умении и малой доли практичности денег Нобелевской премии должно было хватить им до конца. Но во времена "жирных коров" Бунины не купили ни квартиры, ни виллы, а советники по денежным вопросам, видимо, позаботились больше о себе, чем о них. ‹…›
Кажется, это вечная попечительница русских зарубежных писателей, Софья Прегель, надоумила меня обратиться во французский ПЕН-клуб и через его посредство собрать немного денег для Буниных.
‹…› Если я к русским судьбам и их превратностям привыкла (мы сами с мужем уже хорошо знали русские горки "то на коне, то под конем"), то Анри Мембре (секретаря ПЕН-клуба. - Сост.) русское чудо - бедность писателя, получившего Нобелевскую премию, - так изумило, что он мне с трудом поверил. Поверив, принялся за сбор. Надо сказать, что многие писатели откликнулись на призыв, в том числе и Мориак. Собрано, кажется, было около 30000 старых франков, сумма тогда немалая. Сам Мембре понес ее Буниным.
Потом он мне рассказывал: "Знаете, я даже растерялся. Обстановка самая убогая. Но у Буниных сидела толпа людей, кто на чем мог, и все что-то пили и закусывали. Я подумал - ведь на такое количество людей денег этих хватит не надолго, а второй раз собирать нельзя" [10, 213].
Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:
В измученном Иване Алексеевиче жил его прежний творческий дух. Любил он по-прежнему общение с друзьями, живо всем интересовался. Чтобы частые посетители не очень его утомляли, решили назначить один день в неделю - "пусть лучше в один день вместе приходят!" Но все же гостей с сентября (1949 г. - Сост.) стало слишком много, и тогда назначили приемные дни: первый и третий четверг каждого месяца. Иногда бывало больше 20 человек. Это утомляло, но и очень радовало И. А. ‹…›
Дом Буниных оставался открытым: несмотря на болезнь, на безденежье, они продолжали живо интересоваться писателями, их судьбой, и никогда не замыкались в свои личные интересы. Я думаю, другого такого "писательского дома" в Париже не было. "Центро-помощь", сказал кто-то. И это было действительно так. Никто не уходил из этого дома "пустым". Все что-то получали, если не материальную поддержку, то совет, или одобрение, или просто симпатию. Если В. Н. была душой этой "центро-помощи", то И. А. ее в этом всегда одобрял, поддерживал, поощрял. Если доброта В. Н. была "активной", то несомненная доброта И. А. была почвой, необходимой для ее деятельности. Про его доброту знала она одна! И. А. ее тщательно скрывал, нигде никогда не афишировал, не терпел никаких благодарностей. Всегда выставлял он вперед В. Н. как зачинщицу [32, 327].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма М. Алданову. 23 августа 1952 г.:
Буду продавать свое добришко, вплоть до Нобелевской медали, и как-нибудь доживу до смерти, уже близкой… [58, 148]
Угасание
Георгий Викторович Адамович:
В последние годы жизни Бунин был тяжело болен - или, вернее, мучительно слаб. Свела его в могилу ‹…› не какая-нибудь одна, определенная болезнь, а скорее общее истощение организма. Больше всего он жаловался на то, что задыхался: писал об этом в письмах, говорил при встречах.
Помню его сначала в кресле, облаченного в теплый, широкий халат, еще веселого, говорливого, старающегося быть таким, как прежде, - хотя с первого взгляда было ясно, и с каждым днем становилось яснее, что он уже далеко не тот и таким, как прежде, никогда не будет. Помню последний год или полтора: войдешь в комнату, Иван Алексеевич лежит в постели, мертвенно-бледный, как-то неестественно прямой, с закрытыми глазами, ничего не слыша, - пока Вера Николаевна нарочито громким, бодрым тоном не назовет имя гостя.
- Ян, к тебе такой-то… Ты что, спишь?
Бунин слабо поднимал руку, силился улыбнуться.
- А, это вы… садитесь, пожалуйста. Спасибо, что не забываете [3, 125].
Андрей Седых:
В последний раз виделись мы в Париже в декабре 51‑го года, когда Иван Алексеевич уже не покидал постели. Печальная была эта встреча… За два года болезнь изменила его ужасно. В приезд 49‑го он еще выходил в столовую и присаживался за стол, принимал людей. На этот раз все было иначе. Вера Николаевна, сама очень постаревшая и измученная, с вечным страхом в глазах, вышла ко мне и как-то смущенно сказала:
- Яну плохо, он совсем уже не встает и никого не принимает. Но вас, конечно, рад будет увидеть…
Мы зашли в столовую и сели за стол, накрытый клеенкой. Она рассказывала, жаловалась на старость, на болезни. Время от времени за стеклянной дверью, в соседней комнате, кашлял Иван Алексеевич. Кашель у него был сухой, мучительный, разрывавший грудь.
Наконец, она повела меня в эту комнату. Там был полумрак и стоял тяжкий запах, какой бывает в комнатах больных, боящихся открытых окон, - сложный запах лекарств, крепкого турецкого табака и немощного, старческого тела. Горела в комнате одна лампочка. В углу, на низкой железной кровати, под солдатским одеялом, полулежал, полусидел Бунин.
Сначала я испугался - так страшен был его вид. Он как-то высох, стал маленький, щеки впали и обросли седой щетиной - чем-то он напоминал мне Шмелева. И на этом измученном лице, изрытом глубокими морщинами, я увидел большие глаза, внимательно на меня смотревшие, - он хотел, видимо, проверить, какое впечатление произвел на меня… Тяжело вспомнить, но я так растерялся, что даже не успел придать лицу то "бодрое" выражение, с которым принято входить в комнату к тяжело больным людям, и так беспомощно простоял несколько секунд, а потом шагнул вперед, чтобы его обнять. Но Иван Алексеевич меня остановил:
- Дорогой мой, теперь больше ни с кем не целуюсь и за руку не здороваюсь… Боюсь, занесут заразу. Да и Вас могу заразить: меня вечно теперь лихорадит [43, 214–215].
София Юльевна Прегель:
Бунин отталкивался от своей старости. Считал ее чем-то навязанным, противоестественным. Ему была невыносима мысль, что Андре Жид во фраке едет на свою премьеру в "Комедии Франсез", а он, Бунин, в халате, с трудом и неохотой добирается до столовой, где его ждут посетители.
Болезнь Бунина затягивается, но сознание, что за ним будет ухаживать сестра милосердия, ему ненавистно. "Этих сестер надо гнать в шею". Любови Алексеевне Махиной (нечто среднее между добрым другом и домашней работницей) он позволил заходить в его комнату и даже убирать там, но без особого пыла. Он называет ее полковницей и ведет с ней беседы на литературные темы. Бедная Любовь Алексеевна всей душой предана ему и Вере Николаевне. Сил у нее маловато, и поэтому после ее ухода остаются только "островки чистоты".
Есть дни, когда Иван Алексеевич никого к себе не допускает и разговаривать с ним можно только через закрытую дверь. Не помогают уверения в любви и преданности. "Меня нельзя любить, - говорит Иван Алексеевич. - Я отвратительный больной старик. Не притворяйтесь, вы любите не меня, а Нобелевского лауреата".
Иногда, по собственному желанию, Иван Алексеевич выходит и ложится на кушетку в столовой. ‹…› "Посидите с ним", - говорит Вера Николаевна. Она полна любви без какого бы то ни было оттенка жертвенности. Бунин загорается. Он начинает ругательски ругать одного старого писателя за его вычуры и пристрастие к словарю Даля. По его словам, это притворщик и все, что он пишет, - фальшивка. Бунин явно несправедлив к нему, но в его выпадах столько негодования, что невольно склоняешься перед ними. Главное, Бунин будет жить. Не представляю себе, чтобы медленно угасающий человек был исполнен такого страстного неприятия [43, 352].
Зинаида Алексеевна Шаховская:
Не только бедность и постаренье И. А. вызывали жалость. В нем в ту пору остро чувствовался непреодолимый страх смерти - и если был на свете человек, томящийся о бессмертии, то это был Бунин. Все естество его противилось тлену и исчезновению. С такой же яростью, с которой он ощущал жизнь, земные радости и цветенье, предчувствовал и понимал он и тленье. Не было в Бунине мудрости и пресыщенности Соломона, но жила в нем память о конце всего существующего, память Экклезиаста [10, 211].
Андрей Седых:
Видно было, что разговор его утомлял и, кажется, впервые Иван Алексеевич ни разу не улыбнулся, никого не изобразил, ни над кем не пошутил. Не до того ему было! Все же я быстро убедился. что при ужасающей физической слабости, при почти полной беспомощности голова его работала превосходно, мысли были свежие, острые, злые… Зол он был на весь свет - сердился на свою старость, на болезнь, на безденежье, - ему казалось, что все хотят его оскорбить и что он окружен врагами. Поразила меня фраза, брошенная им вдруг, без всякой связи с предыдущим.
- Вот, я скоро умру, - сказал он, понизив голос почти до шепота, - и вы увидите: Вера Николаевна напишет заново "Жизнь Арсеньева"…
Мне показалось сначала, что он шутит. Нет. Бунин не шутил, смотрел испытующе, не спускал с меня пристальных глаз и, как всегда бывало с ним в минуты душевного расстройства, словно отвечая на свои собственные мысли, сказал:
- Так… так…
Понял я его много позже, когда уже после смерти мужа Вера Николаевна выпустила свою книгу "Жизнь Бунина" [43, 216].
Владимир Михайлович Зернов:
Он страдал эмфиземой и склерозом легких и прогрессивным ослаблением сердечной деятельности. Постепенно здоровье его слабело. Первое время я заставал его еще передвигающимся по комнатам его скромной квартиры, но довольно скоро, все чаще и чаще я видел его лежащим в кровати. "Вот вы еще молодой, - говорил Иван Алексеевич, - вы полны жизни, вы не можете понять, что значит быть больным и старым. Раньше для меня все было нипочем, а теперь добраться от кровати до стола для меня настоящее событие". Но несмотря на свою болезнь, на слабость, Иван Алексеевич до последних дней своей жизни сохранил свой острый ум, память, резкость и меткость суждений, которые часто таили в себе некую желчность и даже озлобленность. Но наряду с этим у него было много сердечности и горячего отношения к окружающим. Скажу, что он был озлобленным, но не злым [32, 360].
Георгий Викторович Адамович. Из письма М. Алданову. 22 декабря 1952 г.:
Вчера был у Буниных. Иван Алексеевич - лучше, чем был осенью, и при мне сделал надпись на портрете Горького в какой-то книге: "Полотер, вор, убийца". Так что все в порядке. Сейчас его главный враг - Зин. Гиппиус, не знаю почему. Вы знаете, что я его очень люблю и чувствителен к его "шарму" и многому другому в нем. Но жаль все-таки, что к старости у него ничего лафайетско-дюммлеровского не осталось или, вернее, не появилось.
Федор Августович Степун:
Последний раз я видел Ивана Алексеевича незадолго до смерти. Это было страшно. Смерть уже явно молчала, дожидаясь, в нем. А он все еще жил в привычной для него жизненной суете. Зорко говорил о литературе и зло о товарищах-писателях [47].
Владимир Михайлович Зернов:
И больной, и умирающий, Иван Алексеевич страстно любил жизнь, ему хотелось жить, хотелось выздороветь, поправиться. Хотя болезнь его была хронической и длительной, но я чувствовал, что он ждал каждого моего посещения, ждал, что доктор принесет ему что-то, что поможет ему жить, вернуться к той жизни, которую он так любил. В этом ожидании было нетерпение, и почти каждый раз, когда я приходил к нему, он брал свою палку, всегда лежавшую около его кровати, стучал ею в стену, разделявшую его комнату и комнату его жены, чтобы этим позвать ее. Если же она не появлялась сразу, то он звал ее: "Вера, Вера, иди скорей, слушай, что будет говорить доктор". Но как только торопливо прибегала уже плохо слышавшая и плохо видевшая Вера Николаевна, готовая исполнить все что угодно для своего Яна, он нетерпеливо говорил: "Ну что ты пришла, оставь нас вдвоем с доктором и приходи потом".
Был ли Бунин трудным больным? Болезнь его была мучительной, с многочисленными осложнениями, переносил он все терпеливо, без жалоб. В 1950 г. он подвергся хирургической операции и вынес ее стойко и мужественно, по-видимому страстно желая жить, но отдавая себе отчет, что жизнь приходит к концу и надежд на улучшение здоровья нет. Говорил об этом просто, как о неизбежном, ясно сознавая свое положение и не создавая себе иллюзий.
И свое материальное положение, и состояние своего здоровья он если и не принимал примиренно, то переносил мужественно, без излишних жалоб и малодушия. Незадолго до своей смерти он говорил мне, что со смертью нельзя примириться: "Разве можно примириться, что мое тело скоро будут есть черви, вот этого я принять не могу". Принять не мог, но говорил об этом спокойно, может быть, с некоторым раздражением, как говорил о плохо написанном литературном произведении [32, 361].
Надежда Александровна Тэффи (урожд. Лохвицкая, 1872–1952), прозаик, поэт, драматург:
Несколько дней тому назад навестила Бунина. У него вид лучше, чем был на юбилее. С аппетитом поговорили о смерти. Он хочет сжигаться, а я отговаривала [6, 243].
Иван Алексеевич Бунин. Последняя запись:
2 мая 53 г. Это все таки поразительно до столбняка! Через некоторое очень малое время меня не будет - и дела и судьбы всего, всего будут мне неизвестны! И я приобщусь к Финикову, Роговскому, Шмелеву, Пантелеймонову!.. И я только тупо, умом стараюсь изумиться, устрашиться! [55, 406]
Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Из письма А. Седых. 13 ноября 1953 г.:
А теперь сообщу вам ‹…› о последнем месяце жизни дорогого ушедшего.
В середине октября он заболел воспалением левого легкого. Конечно пенисиллин и все прочее, и температура скоро стала нормальной, но после этого он все никак не мог поправиться, - очень был слаб и совсем не покидал постели. Доктор Зернов ездил через день, а во время болезни ежедневно. В конце октября ‹…› последний раз Ян вышел в столовую. После был сделан анализ крови ‹…›: 50 процентов гемоглобина ‹…› От переливания крови он отказался категорически: "Не хочу чужой крови…" Стали энергично лечить. Но тут опять беда: не принимает лекарств и ест очень мало ‹…› хотя все готовилось, что он любил. Голова его была прежняя. ‹…›
Это была суббота (последний день. - Сост.), день, когда я отлучалась из дома на три часа, уезжая в клинику к Л. Ф. Зурову. Обычно дома оставалась Л. А. Махина, наш друг и помощница, но на этот раз я попросила А. В. Бахраха прийти к нам ‹…› и посидеть или с Яном, или рядом в столовой, если он его не примет ‹…›
Вернувшись, я не застала Бахраха, у него было какое-то дело в 5 ч. И. А. сидел. Я помогла ему лечь. ‹…› Скоро он попросил, чтобы я позвонила Зернову и попросила его приехать опять. ‹…› Я сосчитала пульс - около ста и как ниточка. Позвонила Зернову, он обещал приехать. Дала камфары. Уговаривала пообедать, но от еды, даже от груши, он отказался.