О сожженной книге
– Одно время я гостила у Максима Горького в Италии, и тайно от него решила написать о нем книгу. Каждую ночь записывала в тетрадь все, что видела днем. Горький вставал в семь утра, до часу дня работал, с часу бывал с нами, со своими гостями, иногда мы сидели до двенадцати ночи. Я вносила в тетрадь каждую его интонацию, каждое слово, тему разговора, вопросы, к нему обращенные, поведение гостей, их приезды, отъезды, обеды, чаепития, впечатления, суждения, происшествия – в общем, живую картину каждого дня. Получилась документальная книга, похожей на которую, уверена я, нет ни о ком.
В 1937 году, когда меня арестовали, книга пропала. Через 22 года, после тюрем, лагерей и ссылок, я, вернувшись в Москву, пошла в КГБ и попросила вернуть мне мои записи. "Из всего вами отнятого, – сказала я, – больше всего я хотела бы эту книгу о Горьком". А они мне ответили: "Мы все сожгли, мы много бумаг сожгли. Сожгли и вашу книгу о Горьком. А вы, как нам кажется, разум-то не потеряли, сядьте и напишите эту книгу заново". И выдали мне бумажку, что, дескать, эти 22 года ничего не значат, что никаких преступлений в моих поступках не было, что я могу дальше радоваться жизни.
Вот и все, что могу сегодня сказать о моей документальной книге о Горьком.
Впрочем, неотвязна в моей памяти песенка, которую, как говорят, он напевал своим внучкам Марфиньке и Дашеньке восьми и шести лет:
Диги-диги-дигли,
Диги-диги-талис,
Вот мы и достигли,
Вот и долетались.
Мудрое стихотворение. Обращено оно не в виде упрека кому-то, а в виде укора себе. Вспоминал, наверное, своего буревестника…
О Валентине Распутине и Евангелии
– Давно уже я ничего не читала, глаза не позволяют. Из современных писателей я признаю только одного Распутина. Может быть, потому, что его только и читала, запоем, когда могла еще, несколько лет назад. Он мне очень нравится.
Но когда я услышала, что он вместе с Астафьевым, которого я не читала, занялись чем-то вроде юдофобства, я от него отвернулась. Внутренне отвернулась. Хотя мы переписывались, и он бывал у меня в Москве. Как же так: верующий, читающий Евангелие человек, в котором на каждой странице говорится об избранном народе и черным по белому сказано, что дева Мария для вынашивания и рождения божественного ребенка была избрана из народа еврейского. Как же можно "свои мысли" иметь на эту тему? Спорить с Евангелием? Тогда вы не считайте себя верующим человеком. Евангелие нам дано, чтобы мы принимали его без критики. Говорить, что одно хорошо, а другое плохо – значит не верить ни в Христа, ни в Евангелие.
Если вы можете подтвердить, что он выступает против евреев, что он антисемит, тогда я очень огорчусь. Потому что Распутин – прекрасный писатель.
О времени
– Вы спрашиваете, чем я сейчас больше живу: прошлым или настоящим… По-моему, будущим. Это же интересней, чем то, как мы тут живем. Нас сюда бросили, как щенка, за шиворот. Щенок плавает, учится. Так и мы. Но очень важно, как мы проживем это время, важно по сочетанию с будущим, для будущего. А прошлое что же? Прошлого… его нет. Конечно, интересны хорошие книги из прошлого и хорошие люди из прошлого, память о них. Все это приятно. Но сделать мы уже ничего не можем. Разве что Борису (Борис Пастернак. – Ф. М.), нашему с Евгенией Филипповной (Е. Ф. Кунина, литератор, подруга А. И. Цветаевой, знавшая Б. Пастернака. – Ф. М.) другу, открыть музей в Переделкине. Он ему не нужен, он нужен другим, ему он абсолютно не нужен. Так же, как моей сестре Марине совершенно не нужен музей в мемориальной квартире (имеется в виду готовившийся тогда к открытию первый музей М. И. Цветаевой в Москве, на ул. Писемского. – Ф. М.), потому что Марина там уже не живет. Но для людей это воспитательно, это нужно, поэтому мы, конечно, будем отстаивать эти музеи. А настоящее… это что? Это стык между прошлым и будущим… Встреча прошлого и будущего – это и есть настоящее, оно существует эфемерно. Как во сне… Один только миг…
О бессмертии
– Искусство для меня играет только служебную роль, как переход к религии. Но есть и совершенно безрелигиозное искусство, как у милого Андрюши Вознесенского, который хулиганит по поводу Божьей Матери. В одном из его сборников написано, что какая-то девка (иначе я сказать не могу, хотя он ее называет "девушкой") в лицо Божьей Матери ругает ее сыночка, а Божья Матерь терпит и улыбается. Считаю это хулиганством. Поэтому не могу серьезно относиться к такому искусству.
Я думаю, что когда у поэта очень сильно заболит живот или очень сильно заболят зубы, он взмолится, и эта мольба будет серьезнее, чем его стихи. Потому что, когда человек молится, он начинает чувствовать свое бессмертие, из которого он создан. Мы сделаны из вечного материала, и ничего с этим поделать не можем. Очень важно вот это осознавать. Покуда человек не понял этого, он вроде бы как в темноте. А когда он поймет, тогда он пробьет себе путь, ему будет легко. Он будет идти с чьей-то помощью, взывать к чьей-то помощи, и помощь сейчас же придет.
Бог – это самый грациозный индивидуалист на свете. Он не навязывается, Он все время грациозно отступает: "Меня нет, меня нет, пожалуйста, я не настаиваю". И только когда Его зовут, Он радуется и очень просто помогает. А навязываться Он не будет. Не может и не хочет. Дана Библия, дано Евангелие, даны Святые Отцы, жизнь Святых Отцов, жизнь мучеников, которые во имя чего-то умирали. И если во всем этом разобраться, то поймешь, что временная жизнь не могла этого создать. Только сочетание с Вечностью могло создать такие судьбы. Когда поймешь, тогда интересно жить. А так, по-моему, смертная скука: знаешь, что ты завтра можешь заболеть раком или при переходе улицы тебя собьет машина – и ты умрешь, и тебя нет. Какая тут охота жить?
О старости
– Вы спрашиваете, как я переживаю свой возраст… Ответ будет неинтересным. Дело в том, что настоящая моя старость началась… восемь месяцев назад, потому что начались постоянные боли. Появился остеохондроз, болит шея, постоянно болит голова, ни наклониться, ни откинуться назад – каждое движение болезненно. Как мне жить? Я стараюсь отвлекаться или сном, или работой. А так… Радостного ощущения старости у меня нет. Может быть, и существует радостное ощущение старости, но когда человек не болеет. А когда он не болеет, тогда он и не старый, он тогда пожилой и его назвать стариком нельзя. Старик – это, с моей точки зрения, человек, который страдает от своего тела и терпит его. Что может быть в этом веселого? Правда, все дело в том, как к этому относиться. Если мне это послано и не помогают никакие врачи и никакие друзья, которых у меня много, значит, надо терпеть. И я терплю. Посмотрим, кончится ли это состояние в какой-то час или кончится вместе со мной. Приходится принимать и это.
О судьбе
– Если бы я не была религиозна, мне было бы очень трудно в жизни. Ни с того, ни с сего быть сосланной на десять лет в сталинский лагерь, жить с проститутками, убийцами в общем бараке… Если бы я была неверующей, я только бы возмущалась, как все неверующие, бывшие со мной в то время. Они все время сосчитывались со Сталиным, со следователями, с доносчиками. Но это же совершенно бесполезно. Ведь те творили то, что они считали нужным. Их за это нужно жалеть, за них надо молиться, но злиться на них – бесполезное занятие. Так же, как я не могу предъявить никаких претензий к тому, что у меня постоянно болят шея и голова. Если будет болеть настолько сильно, что я не смогу ни спать, ни работать, тогда я буду взывать о помощи, а сейчас я мало взываю о помощи, потому что могу терпеть. Терпение – это то, что более всего нужно человеку. В заключении я только и слышала проклятия в адрес правительства, неудержимую ярость. А в чем виновато правительство? Оно ведь не видит дальше своего носа, с этого носа оно и судит. Сталин считал, что все кругом – враги народа, он был глубоко больным человеком. Как там рассчитались с ним за эту болезнь, сколько ему за эту болезнь спустили – не мое дело. Но злиться за то, что он меня посадил? Я говорила следователю: "Что я могу иметь против вас? Вы исполняете вашу работу, и я, если это Богу угодно, поеду в лагерь на десять лет. Ведь вы только орудие в руках Божьих". Поэтому что мне на них злиться? Где они сегодня, мои следователи? Все на том свете, вероятно.
Три раза меня уводили из дома. Первый раз – на два месяца. Горький заступился, меня выпустили в тридцать третьем. В тридцать седьмом следователь мне сказал: "Горького нет на свете, он за вас не заступится". И я пробыла десять лет, потом еще полтора в лагере рядом с сыном, потом была послана на вечную ссылку. Ее я тоже пережила, значит, это – моя судьба. С чем спорить? Кто обещал нам, что, придя на Землю, мы будем счастливы, богаты, признаны? Никто. Мы как гости попали сюда. А кто куда и как попал – это его судьба. И с этим надо справляться, потому что она неповторима, эта судьба, она у каждого – своя. Это же не судьба соседа. Если я пробыла в ссылках и лагерях двадцать два года, то это я их пробыла. Если бы их пробыл другой, все было бы по-другому. Другой мог все воспринять иначе. Значит, нет в мире равенства меж людьми и судьбами, и не будет никогда. Все помыслы об этом – фантазия.
О Марине
У моей сестры Марины хорошо сказано о том, что есть такие стихи, которые меньше, чем искусство, но они и больше одновременно. При этом она цитирует стихи одной малограмотной монахини:
Что бы в жизни
ни ждало вас, дети,
В жизни много
есть горя и зла:
Есть страдания
жгучего сети
И раскаянья
жгучего мгла,
Есть тоска
невозможных желаний
И тяжелый
безрадостный труд,
И расплата годами
Страданий
За десяток
Счастливых минут.
Где судьба бы вам
жить ни велела:
В блеске света иль
в сельской глуши,
Расточайте без счета и смело
Все сокровища вашей души.
Следующие две строки я запамятовала, а концевые такие:
Человечество
вечно богато
Лишь порукой
добра круговой.
Марина и говорит: "Как стихи – это ниже искусства, но это выше, чем может дать нам искусство". Почему она так сказала? Потому что в Марине, как и во мне, религиозное начало было сильнее всего.
Кстати, я подготовила к печати книгу ее статей об искусстве. Я написала предисловие к книге. Мне было очень трудно писать. Если я просто талантливый человек, которых кругом, как собак нерезаных, то Марина, конечно, была гением. В книге такие глубины, такие высоты, что ее статьи надо перечитывать и перечитывать. Настоящий блеск мысли.
1987
Глава 33. Анна Черненко: "я заплакала, когда муж стал генсеком"
В России наблюдается настоящая мода на "эпоху застоя", особенно возрос интерес к ее вождям. В первую очередь, конечно, к Леониду Ильичу Брежневу. Константину Устиновичу Черненко уделяется внимания гораздо меньше, что отчасти и понятно – он скончался, продержавшись на посту генерального секретаря всего один год и двадцать пять дней. Тем интереснее было пообщаться с его вдовой Анной Дмитриевной.
– Анна Дмитриевна, как вы познакомились со своим будущим мужем?
– Я работала тогда в парткоме Наркомата заготовок. В августе 1944 года нас отправили в районы и области страны. Перед отъездом провел совещание сам товарищ Маленков. И вот в этой поездке, а именно в Сергачском районе Горьковской области, я и познакомилась с приехавшим туда Константином Устиновичем. Между нами завязалась дружба, и, когда мы вернулись в Москву, встречи наши продолжились. Ходили в театры, в кино, на концерты в зал Чайковского. Мне тогда был 31 год, а Константин Устинович на два года меня старше. Вскоре мы поженились.
– Вы первая жена Черненко?
– Нет, от другого брака у него была дочь – Лидия Константиновна. Я подружилась с ней, и наше общение, и взаимная поддержка продолжаются до сих пор.
– Я слышал, что генсек Черненко был "тишайшим", добрым человеком…
– Да, он был исключительно добрым. Мне запомнился случай, когда к Константину Устиновичу обратилась чета наших известных кинодеятелей – Белохвостикова и Наумов – с просьбой помочь с квартирой. У них случилось несчастье, кто-то в их квартире погиб, и они хотели переехать на новое место. Наташа переживала тяжелейший стресс. Они обращались в самые разные инстанции, но никто не шел им навстречу. Они обратились к Константину Устиновичу, и он им, конечно, помог. У него черта была такая – если он мог, то помогал, без всякой волокиты.
– Константин Устинович был амбициозным человеком?
– Ну, что вы! Какие амбиции?! Ведь все ступеньки служебной лестницы он прошел шаг за шагом. Пионер, комсомолец, заведующий отделом райкома партии. Ушел в армию, в пограничные войска, где его избрали парторгом заставы. Вернулся – и опять на партийную работу. Так дошел до секретаря Красноярского обкома партии. Мне после его смерти было больно и обидно, когда я читала в прессе, что, дескать, Черненко "сделал" Брежнев. Да, одно время они вместе работали в ЦК партии в Молдавии, а позже именно Леонид Ильич порекомендовал Константина Устиновича в отдел пропаганды ЦК. Но это не фаворитизм, а нормальные рабочие отношения. Когда Леонид Ильич был генсеком, он звонил Константину Устиновичу даже в часы отдыха домой. Давал ему поручения, советовался.
– А семьями вы общались?
– В праздники Брежнев любил собирать в одну компанию своих ближайших помощников. Тогда там бывали Андропов, Устинов, другие члены политбюро. Это были короткие праздничные встречи, на час-полтора. А дальше мы разъезжались по домам и продолжали праздник.
– Говорят, что у Черненко были не очень хорошие отношения с Андроповым?
– Мне кажется, что Андропов относился к нему с каким-то недоверием. И близости у них, действительно, не было. Встречались они лишь по необходимости, когда Брежнев приглашал соратников на дачу по праздникам. Но когда Юрий Владимирович умер, Костя, по-моему, очень сильно переживал. Конечно, Андропов умный человек и руководитель высокого класса. Константин Устинович относился к нему очень уважительно, а Андропов к Черненко – настороженно.
– Каково было его отношение к Михаилу Горбачеву?
– Константин Устинович видел недостатки Горбачева, скоропалительность, непродуманность в решении вопросов. И он относился к нему сдержанно. Да, помогал, наблюдал за ним, но чувствовал в Горбачеве гонор. Тот выслушает, но сделает по-своему, поэтому близких отношений между ними не возникло. Я была очень расстроена, когда после смерти Андропова Константина Устиновича избрали генеральным секретарем. Я перепугалась, и когда муж пришел домой, сказала ему: "Что же ты наделал, как ты мог согласиться на это?!" Ведь были и другие кандидатуры – Гришин, Романов… Но больше всех рвался на этот пост Горбачев. А Константин Устинович считал, что Горбачеву еще рановато.
– Он об этом прямо говорил Михаилу Сергеевичу?
– Да, он прямо так ему и сказал: "Рановато". Дескать, молод еще. В общем, я расплакалась, когда Черненко стал генсеком.
– А почему же так надо было переживать?!
– Поймите меня правильно, для его здоровья это было тяжеловато. Хотя он говорил о том, что есть у нас молодые силы, которые потом могут стать во главе, но к ним надо присмотреться. Он часто болел воспалением легких, когда выезжал в командировки. То поломка машины, то еще что-то в пути, и он здорово промерзал. Да о своем здоровье он вообще не думал! Такая борьба шла кругом. На работу уходил с температурой. "Куда же ты идешь, ты же болен!" – останавливала я мужа. – "Я не могу не пойти, людям же встречу назначил". Константин Устинович работал по 14–18 часов в сутки.
О его назначении на пост я узнала по радио. Мы ничего не отмечали, ведь радоваться было неприлично: страна хоронила Андропова.
– Я беседую с вами, Анна Дмитриевна, в бывшей квартире генсека. А где вы жили раньше? Как Черненко относился к бытовым неудобствам?
– Долгие годы мы жили в небольшой, хотя и отдельной, квартире всей семьей, с детьми. Когда поженились, жили в коммуналке. Переехали в Москву, получили небольшую квартирку. И так было все время. То, что ему выделяли, он не оспаривал и сразу соглашался. Положено – так положено.
– Была ли у вас машина? Пользовались ли кремлевскими льготами?
– Машину нам выделили, когда он стал генсеком. Все последние годы мы жили на даче за Барвихой, в Усове. Потом на даче в Огареве. А за продуктами я ходила сама. Конечно, в цековских магазинах выбор продуктов был лучше. Но с Константином Устиновичем всегда были проблемы. Когда, скажем, ему полагался новый костюм, то с великим трудом удавалось его уговорить поехать на примерку. Всего костюмов у него было пять-шесть: летние, повседневные и праздничные.
– Что Константин Устинович больше любил из еды?
– Очень любил пельмени, мясо по-домашнему. Сам его и готовил. Получалось очень вкусно с картошкой. Я прошла с мужем целую школу лепки пельменей. Когда был жив его папа, Устин Демидович, то мы при готовке пельменей чинно, как на параде, выстраивались и делали до 400 штук. Один готовил тесто, другой его раскатывал, кто-то вырезал стаканчиком, кто-то клал фарш.
– Что же пили под такую прекрасную закуску?
– Муж пил только по праздникам, коньяк или водку. Но много не пил. Пьяным я его не помню.
– Какой была зарплата, приносил ли он ее или откладывал на сберкнижку?
– Зарплату всегда приносил всю, и я ею распоряжалась. Я знала, что и кому надо купить. Предпоследняя его зарплата на посту секретаря ЦК была 400 рублей, а когда стал генсеком, стал получать 600 рублей. Машина тогда стоила 3000.
– Известно, что Андропов писал стихи, а ваш муж любил поэзию? Какие поэты ему нравились?
– Очень любил Есенина, Некрасова, знал их наизусть. Любил также Твардовского. Конечно, боготворил Пушкина и Лермонтова. Когда мы на отдыхе в Кисловодске гуляли по парку, он читал мне стихи "Выхожу один я на дорогу". Наш брак был счастливым. Костя ни разу не обидел меня ни словом, ни действием. По его взгляду, по его первой реакции я понимала, что он чем-то недоволен, и старалась поправить дело. Мы все прощали друг другу. И вместе прожили 42 счастливых года.
2000