Тадзимас - Владимир Алейников 23 стр.


Досужие болтуны, сроду не бывавшие в нашей шкуре, задним числом охотно перемывают нам косточки в устных россказнях и в печати. Действует магия слова. Притяжение его велико и опасно для них, потому что слово СМОГ просвечивает их, как рентгеном, – и сразу видно, кто есть кто. Но они этого – не понимают. Они обольщены, околдованы. Им хотелось бы оказаться там, на нашем месте, в гуще минувших событий. Им – это конкретным болтунам. Бесчисленным и безликим. Хотя – некоторые рожи и рыла из этого стада отчетливо видны.

Хорошие люди – другое дело. Хороших, толковых – мы тогда привечали. Особенно своих – мы их за версту чуяли. Мы бы их – так я думаю, так полагаю, – приняли бы к себе. И если они жалеют сейчас о том, что не были с нами, – их можно, конечно же, можно понять. Значит – из такого же теста, как и мы, эти люди. Значит – нашей закваски. Ну, не успели они тогда – быть вместе с нами, это понятно. Не сумели. Обстоятельства, значит, были такие в жизни, что не позволили сблизиться. Ну так – и теперь ведь можно объединиться! А что? Пусть они теперь – сумеют. Пусть будут все они – жалеющие ли, желающие ли, – вместе с нами, оставшимися, уцелевшими. Только и всего. Сумеют ли? Это ведь важно – взять да и суметь! Смочь. На то он и СМОГ.

В стаде же болтунов – давняя паника. Они-то, может быть, и хотели бы – к нам. Да не сумели. Тогда. И сейчас – не могут. Не дано. И сам СМОГ, а он – дух такой, – их не пустит. Не допустит безобразия.

СМОГ – это как зона в "Сталкере". Вы там поосторожнее себя ведите. А то – мало ли чего выйдет? Здесь всякое бывает. Уж такое бывает, что потом долго не опомнитесь. А может, и вовсе не опомнитесь. Деградируете. Отомрете. Исчезнете, как вид. На то она и зона, что – не такая, ну вот очень уж не такая, разительно, фантастически – не такая, как все. Особая. На то он и СМОГ, чтобы, поначалу всех, без особого разбора, принимая, быстро в них разобраться – и беспощадно отсеивать. Отбрасывать. За ненадобностью. Любопытное большинство – за то, чтобы не путали божий дар с яичницей. Какую-то часть – за профнепригодность. Некоторых – из брезгливости. И откровенных гаденышей – за предательство своих же товарищей и за подлость по отношению к ним. Так-то оно лучше. Спокойнее. Жить. Дышать. И работать.

И остались в итоге – единицы. И это – правильно. Даже очень правильно. Только так и надо. Так. Во имя речи. Так. Во спасение духа. Остаются всегда – считанные. Избранные. Это и есть – объединение наше. Содружество. И оно – уже сгустилось. Особенно – с годами. Внутренне собралось. В комок. В плод. И в нем – ядро. Из него тоже еще что-то – или кто-то – со временем – вырастет. Встанет во весь рост. На земле. Под солнцем. В единственном числе. Один. За всех. Так всегда бывает. Вот именно так, только так и бывает. Вот из этого и исходить надо. Исходить из этого – и подходить к этому. Восходить.

А то – СМОГ им подавай! В СМОГ они хотели бы попасть! Еще чего! Дудки! Мы-то – немногие – божьи дудки. А вы – чьи?

Числиться в смогистах давно уже стало чем-то престижным, вроде как некоей отмеченностью, причастностью к таинству. Оттого и развелось липовых членов нашего содружества видимо-невидимо. Но желанные врата – наглухо для них закрыты.

Правдивое слово – не терпит полуправды, а тем более – вранья.

Слово – тело. Оболочка незримая – для мысли. Для поэзии. Здоровое тело. В нем – здоровый дух. В нем – нескончаемый свет. Слово – смело. Могло. И смогло. Сумело. Зародиться. Восстать. Уцелеть. Возрасти. Прозвучать.

Некоторые западные слависты, привязанные к прошлой поре по роду своих занятий, да и отечественные исследователи новейшей литературы – были они раньше в умеренном количестве, те, кто постарше по возрасту, а теперь появились уже и те, кто помоложе, и даже совсем из себя молодые, а раз уж появились, то наверняка их количество будет расти и расти, – меланхолически сетуют на то, что история СМОГа так никем и не написана.

Как это – не написана? Я написал об этом. А кому же еще – писать?

К тому же тут обязательно учитывать надо: как – писать, что – писать, почему – писать.

СМОГ – он такой, сам по себе, особенный.

Зона. Круг. Знак. Звук. Среда.

Уж кому, как не мне, это лучше всех знать?

СМОГ – он такой, он – сумел, он – не то что прочие литературные "группы", которых вы же, голубчики, что-то там этакое пишущие и подо все, обязательно, в первую очередь, базу свою подводящие, понаплодили, как будто кроликов, – девать их некуда, – хотя некоторых из этих самых "групп" сроду в природе не было.

Тем более – в природе речи. Слова.

Речь – она со СМОГом. Слово – оно со СМОГом.

Попробуйте-ка возразить! Не получится. Не сумеете. Не дано.

Я один-единственный в мире, один-одинешенек на всей этой земле, один, – понимаете? – долгие годы – один, лишь один, – потому что давно нет на этой земле, в этом мире, где "пахнет крышами, мертвецами, гарью с тополя, и стоят деревья – бывшие, и царят – лицом истоптанным", в этом мире, где "камень горбится, распрямляются в гробу", где "мне приходится пять шагов несчастных губ", в этом мире, где "жрать мне нечего, кроме собственных затей", где "участь певчего – только в сумерках локтей", – моего друга молодости, Лени Губанова, знаю о СМОГе – все. Да не просто – знаю. Ведаю.

Вот потому – и пишу о СМОГе.

Как надо – пишу. Сам.

Придет время и для издания.

И на ученые головы, и на удалые, и на те, о которых в народе говорится "дурья башка", на всякие, – действует невероятной своей энергией, – подобно тому, как воздействовал на наших ведических предков находившийся в особо почитаемом святилище небесный камень с созвездия Орион, – созданное нами когда-то и обретшее право на жизнь в мире – слово. Похлеще всякого психотронного оружия. Ведическое слово. Слово-дело.

Ну а теперь – немногое – о СМОГе. Почти трактат? Заметки на полях? Преданье старины глубокой? Дума? Стихотворение? Раешник? Притча? Сказ? Дань прошлому. Былина? Слово? Плач?

Смог – это значит сумел . Ну а смог, сумел выжить – сумей же сказать. Произнести – слово. На чутье, на дыхании, чудом – но удержаться в яви. Ринуться в стихию речи – и обрести в ней дом. И продолжать – путь.

Ощутить серебрящийся, мерцающий камертон позвоночника в соловьиной украинской ночи – ибо хребтом чуем подлинное, сокровенное, тайное – и здесь, в пелене мглы, в гуще тьмы, на пороге смущенного света, и там, в космическом единении, равновесии, может быть и гармонии, куда так тянутся на ощупь стебли, стволы, зрачки и ладони, – и отправить, благословив, проводить в мир еще звук, – услышанный столь отчетливо и воспринятый только тобою и никем иным, словно бы извне, свыше, из глуби сущего, из выси родственной, – импульс, биение живой ткани естества.

Роящееся, кружащееся, обволакивающее душу звучание. Музыку.

Никто не поможет, никто не подскажет. Куда там! Да и зачем? Кто и кому?

Всегда и везде – только сам. Да-да, в одиночестве. Наедине с источником света. Именно так.

Все, что было с тобою, тревожило, ранило, пело, хранило, – все события, люди, пейзажи, мгновения целого, кровного, – все – вокруг тебя: роем, кружением, гулом, наваждением, правдой, тревогой, сомнением, болью; ну а в центре, вон там, – нет, не точками четкими – вспышками огненными, сутью дней и деяний – и солью, вобравшей пространство, таящее неизъяснимое, – воля и доля.

Соловьиная ночь украинская – или эта, московская, вроде и привычная, но чуждая, не сжившаяся с тобою, то ли обморочная, то ли выжидающая чего-то, кольцами своими захлестнувшая тебя – кольцами бульваров, сиротливо настороженных, Садовых отравленных, обручем кольцевой бестолковой дороги, отдающаяся в сердце хрустом небрежного снежка, потрескиваньем слюдяного ледка, прямо в горло тычущая не то хвойные острия, не то неразумные и слепые, наобум, с маху кем-то насаженные на коренастые, то угластые, то закругленные, узорчатые, каменные тела, – копья кремлевских башен, – и когда-то давно, и, конечно, вот здесь, в декабре.

Ночи, тройственность их. Средоточье молчания. Клочья отчаянья. Почва звучания.

Значит – слышать. Сквозь хаос и смуту найти этот тон, самый верный, живучий. Неуязвимый для бед.

Удерживающий нить. Выводящий из лабиринта за собою – все, чему суждено явиться.

На звук, на голос твой – как на свет, окно ли, свеча ли, костер ли.

Отыскать эти вехи незримые, маяки эти – в темнотище, во тьме египетской, государственной, узаконенной, с темной структурой, темным прошлым, с ненасытным нутром, хваткой лапою, цепким оком, нечистыми помыслами, с изъеденными метастазами клетками-живоглотами, в затянувшемся этом сумраке и мороке, – да и просто – в ночной темноте, в этих недрах, в глуши, на распутье, посреди задремавшей, забывшейся вроде, разметавшейся беспокойно, беспредельно уставшей страны, в наслоеньях, и жилах, и руслах, в тенях и пластах.

И шагнуть за черту, начиная движенье. И сказать. Говорить – значит, быть.

Из широкого месива шумерских переимчивых глин, принимающих под руками ваятеля очертания людских фигур, восстает это слово, древнейшее " ме ", – где же глубже понятье? – вот истоки его.

И алмазным сиянием сквозь Зодиак: речь – твой дом, береги же в ней ясное " ом ".

Столько лет уж прошло с той поры, когда в жизнь нашу – и мою, и друзей моих, – вошло это понятие: СМОГ.

Нет, не понятие – понимание. Творчества, совести, веры, поступков. Дела жизни.

Проникло, влилось в линии наших судеб, запульсировало в них, срослось с естеством.

СМОГ – это как рериховский знак единения. Символ моего поколения.

Горчайший свет памяти для всей более чем разрозненной нашей плеяды.

А ведь было так щедро отпущено всем, что казалось: рванись, распахни не окошко, так дверь, – и вот они сразу, открытия, радость и слава.

Было, было даровано свыше нечто такое, что дается единожды.

А сейчас – улыбнешься, вздохнешь. А не то и слеза набежит.

Столько лет – нет, не сахар. Это, братья, эпоха.

Ну а соли пуды, те, что съесть нам всем вместе пришлось, – никуда их не деть. Потому что – смогли.

СМОГ – со многими словами рифмуется. Здесь вам и рок, и срок, и слог, и Бог.

Слова сии – частицы нашей речи, нервы, крупицы ее.

Все – вошло в кровь, все – читается в глазах и писаниях наших.

СМОГ бывал и клеймом. Слишком долго. Мерещилось, чуть ли не навсегда, пожизненно.

Да и на клеймах жития любого из плеяды, как погляжу я, зримо запечатлелся задевающий тайную струну где-то внутри, минорный отзвук его, клином улетающей журавлиной стаи уносящееся в неведомое пространство, прорвавшееся сквозь несуразное время, трагичное эхо его.

СМОГ – урок. И зарок.

Не фунт изюму. Не сладкий пирог.

Замах на мир, и не меньше, – и сразу отвергнутый скромный, уютный мирок.

Вначале был – как порог, но едва ступили с крыльца вдосталь нахлынуло всяких морок.

СМОГ – это слишком уж много дорог.

Тем он и дорог. И горек – все тем же. Тем и высок.

Обреченность на путь была заложена, как некий код, в таком вот емком названии.

Как хотите, так и разгадывайте.

На то и путь, чтобы с него – не свернуть.

Сворачивать норовили – шеи. Судьбы ломать. Биографии корежить.

Вышло у них? Как бы не так!

Был осознан путь – высветлилась суть.

Право, есть что вспомянуть.

Линию свою выдерживать, позицию отстаивать – не в бирюльки играть.

Как ни старались легионы, составленные из условных "кто-то" по приказу "кого-то", эти самые пути наши, как обручи для бредовой бочки – типичного порождения эпохи, столь категорично и звонкогласно, прямо-таки ну чтобы хоть на полочку было что поставить, именуемой безвременьем (раньше по-русски говорили горше: бесчасье) – гнуть, норовя поскорее туда запихнуть нескольких юных Гвидонов, сразу всех, заодно, оптом, как водится, – дабы не выделялись, дабы индивидуальности их в духоте, в темноте, смялись, притерлись, – для острастки, дабы другим неповадно было, – да бросили, улюлюкая, деревянное это, псевдотроянское сооружение в бездну морскую, напрочь не понимая, что и это – стихия, такая же, как и речь, – ан помотало бочку по волнам да пучинам морским (ну а все-таки, может – мирским?), да и выбросило на берег, на остров, развалилась она – и вышли оттуда на твердую почву друзья, выжили, уцелели, – и снова, каждый по-своему, – в путь.

Что же существенно? Да все – существенно. Каждая мелочь, казалось бы, штрих или росчерк, мановенье, движенье, касанье, деталь.

Ядрышко крепкое, выживший СМОГ!

Не Плутарх ли изрек, что не столько при помощи дел величайших добродетель мы все познаем и порок, сколь при помощи жеста, изреченья, порой – анекдота, – и характер живущих в них лучше раскрыт отчего-то, чем участие в битвах, осадах и подвигов громких молва? Золотые, право, слова.

Тяга к сути. Ускользанье из раскинутой сети коварной. Верность наитию. Отрицание всякой корысти. Вдохновенность и честь. Из грядущего весть.

За напастью напасть – вот и отсеялась вскорости большая часть налетевших было на зажженное пламя юнцов, – обожглись, одумались, угомонились, а потом и обжились, как пришлось, – уже подальше от огня.

Мы, немногие, устояли. Не сдались.

Не засосала трясина-злость. Не размягчила лесть. Не угробила власть.

Потому что у речи – особая сила. И она – спасала.

…Сегодня, одиннадцатого августа тысяча девятьсот девяносто девятого года, – было солнечное затмение.

Сподобились все мы этого повышенного внимания к нам, внимания – свыше. Внимания – космических сил. И, понятное дело, полного понимания ими – нас, грешных. Пристального их взгляда – оттуда, с небес. Вроде как с изрядным прищуром взгляда, сквозь узкую щелку между сомкнутыми веками. Взгляда – со вздохом. С укором. Без всеобщего нашего крика. Или – вопля. Пока что. И слава Богу, что – так.

Затмение оказалось – последним. В нынешнем, и без того неслыханно, с перебором, без всякого удержу, щедром – на самые разные, нередко из ряда вон выходящие, события, происшествия, катаклизмы, да и мало ли еще на что – щедром, на что – способном, кровавом и сумбурном, с тяготением к абсурду, с пристрастием к дешевым эффектам, с привычкой к неизбежным нашим жертвам, не без вызова нам всем, не без равнодушия ко всем нам, так яростно и так неумолимо заканчивающемся – столетии.

Ну и, разумеется, в теперешнем – пока еще, как-то тихо съеживающемся, сжимающемся вовнутрь, незаметно отодвигающемся, на пару со столетием, куда-то в трудно определимую сторону, в некую, все еще с изрядным напряжением, очень уж смутно, слишком уж общо, так, больше по догадкам, по прикидкам, нежели хоть на йоту поконкретнее, но – всем нутром, хребтом, всей кожей чуемую, подсознанием – безошибочно уловленную и вот вот-вот, уже скоро, долженствующую появиться на экране загадочного его и непостижимого по своему устройству, внутреннего, природного локатора, как ни крути и как ни отбрыкивайся, но осознаваемую совершенно всеми далечесть, то есть прямо в прошлое, как в прорву, в то одновременно и неопределенное и слишком уж емкое, весомое, сконцентрированное до максимума, до предела, состояние, или понятие, или разумение просто, разумение – сердцем, пусть – не умом, о котором говорится коротко: было, – в теперешнем, с перебоями сердца, с одышкой, с замирающим пульсом, хвором, хмуром, нелепом, усталом, но еще, пусть и с усилием, дышащем, еще, несмотря ни на что, вопреки прогнозам – живущем, худо-бедно, а держащемся на ногах, из упрямства, но движущемся по известной давно и давно проторенной тропе, из яви – в навь, из вести – в память, столь обжитом, по-свойски, по-соседски, по-вражески, но все-таки бок о бок – существовавшем, сжившемся с мечтами, химерами, реалиями, снами, трагедиями нашими, словами, писаниями нашими, безумном, родном тысячелетии, родном – поскольку все мы связаны с ним кровно, и узы эти нам – не разорвать.

Тысяча лет – это впечатляет. Целая тысяча лет! – это произносится почти с уважением. И остается только шаг – до почтения. А там – и до почитания.

Это не какая-нибудь там сотня, всего-то, всего-навсего – сотня быстротечных земных годочков, подобно горстке легких семян, собранная – кем-то невидимым и неузнанным, даже тогда, когда он хотя бы на миг появлялся воочью, появлялся, дивился неузнанности своей – и опять исчезал, – в полях, в лесах земных, со злаков и деревьев, одним движением, одним захватом сильным, всех разом – в пригоршню, – и брошенная вдруг – с размаху – прямо в звездное пространство.

Неведомо откуда взявшийся, словно из-под земли появившийся, неземного, видать происхождения, таинственный ветер налетит, подхватит их – и унесет, всех разом, с собою, – далеко, совсем далеко, – но куда? – ах, куда-то! – и не нам их искать уже, – и окажутся скоро, совсем уже скоро они – в такой небывалой дали, о которой лучше всех и лучше всего сказали бы дети: отсюда не видно.

Затмение – не просто событие планетарного значения.

Затмение – знак. Символ.

В самом слове – затмение, в его звуке, в исчезающем из него, прямо на глазах, с каждой написанной или прочитанной буквой, убывающем, тающем свете – есть нечто тревожное. Настораживающее. Пугающее.

Видимо, срабатывает прапамять. В генах, в крови нашей вызывает она вначале глухую волну беспокойства, а вслед за нею – целую лавину неопределенных, с трудом, с усилием фиксируемых, усваиваемых и осмысливаемых сознанием нашим, клубящихся, многообразных, трудновыразимых чувств.

Нет, не просто так, для заполнения пустоты, не абы как, на глазок, создаются слова. Нагрузка, смысловая, зрительная, слуховая, которую несет слово, – предельна, это нагрузка под завязку и выше крыши, и куда больше, нежели может, вроде бы, вместить в себя, выдержать, в себе и на себе, – слово. Это обычно – синтез опыта человеческого и напрямую связанных с ним ощущений, звучаний, световых сигналов. Слово – хранилище этого синтеза. Небольшое, как будто, хранилище – а вмещает куда как много.

В слове затмение – тьма. Оно тмится, звуча. В нем – то, что за тьмою. Что же? Можно только догадываться. В нем – есть слог "ме". Шумерское – "быть". Быть! Без кавычек. Ме – сущности, сути. Божественного происхождения, таинственные сути, управляющие миром. Земным и небесным. В затмении – то, что за бытием. То, что за словом "быть", за понятием – "быть". Но затмить – за-тьмить – мир – и свет в нем, солнечный ли, духовный ли, – непросто. Нет, еще определеннее, еще убежденнее, выстраданнее: невозможно.

Назад Дальше