По правую руку, будто присутствуя среди нас, пришедших поздравить его, стоял на узком постаменте белый, несколько обобщенный в деталях, но, именно по этой причине, удивительно разительный и похожий, прямо живой, бюст Волошина работы старых коктебельцев – скульпторов Ариадны Арендт и Анатолия Григорьева.
Казалось, что все деревья и цветы, растущие во дворе и в саду волошинского дома, не просто постоянно пребывают здесь, а тоже, как и люди, пришли сюда, чтобы побыть всем вместе, всем заодно, чтобы здесь быть, сейчас, в день именин поэта.
Вечер вел Борис Гаврилов.
Замечательно он говорил, и глаза его горели прежним, вдохновенным огнем, и как-то похорошел он весь, воодушевился, и казалось даже, что лицо его излучает свет, – я, во всяком случае, это видел и чувствовал, – но важнее всего то, что был он снова здесь, на своем месте, будто никуда и не уезжал вовсе, – и он сумел это сам осознать, сумел и передать слушателям, и все это поняли и оценили.
А рядом со мной сидела Ева, вся в белом, как фея, сияла своими киммерийскими очами и радовалась за мужа.
И еще рядом с нами сидела Лена Домрачева, приехавшая из Германии, где она живет уже десять лет, старинная общая наша приятельница, тоже из числа старых коктебельцев, по существу здесь, в Доме Поэта, еще при Марии Степановне, выросшая, знающая о Коктебеле все, сотни раз исходившая все окрестности, напитанная и поддерживаемая в жизни именно коктебельским духом. Где она только ни была, какие аналоги Коктебеля ни пыталась найти, а не получалось, не было никаких подобий и быть их не могло, – вот и тянет ее сюда из года в год.
И вообще вокруг, стоило только повнимательнее оглядеться, обнаруживалось предостаточно хороших людей.
Борис, как и сообщил мне заранее, сказал важные для него слова обо мне, о моей поэзии. Не стану их пересказывать. Это были действительно хорошие слова.
Я, как и обещал ему заранее, прочитал два стихотворения из "Скифских хроник", написанных в Коктебеле.
Мне поаплодировали. Кто-то фотографировал.
Я вернулся на свое место, рядом с сияющей Евой.
Сидевший впереди Василий Асмус обернулся ко мне – и, весь лучась широко раскрытыми глазами, сквозь очки, – из зрачков, из души, – сказал мне совершенно по-детски, отрыто и прямо:
– У вас очень хорошие стихи.
– Спасибо! – ответил я ему.
И вдруг увидел – какой же это светлый человек!
Вот бывает ведь такое – свет его увидел.
Более того, я мгновенно понял: уж он-то мои стихи – понимает.
Ощущение это выразить трудно. Понимание такое – вещь редкостная. И чувствуешь его – сразу. Чуешь – правду его. Тон его. Дух его. Видишь – свет понимания. Подлинного, Человеческого. Принимаешь его – и хранишь в себе. Оберегаешь от ненужных вторжений. Защищаешь – порой как воин. Знаешь: есть понимание. И светлее с ним жить на земле.
Вася Асмус был – воплощенное в живом, в живейшем человеке, в таком, каких очень мало, в таком, которого вдруг открываешь для себя, словно великое географическое открытие совершаешь, словно материк новый открываешь, а может, и планету, звезду открываешь, и уже кажется тебе, нет, уже веришь, уже знаешь, что так вот все и должно было произойти, – воплощенное в земном, но с несомненным отношением к вселенской жизни, человеке, со светом звездным в человеке, – понимание.
Он сидел совсем рядом, чуть впереди меня. И все, совершенно все в мире – видел, слышал и понимал.
Вечер продолжался.
Немного мешали слушать пролетающие наверху дельтапланы с моторчиками. Но их назойливое жужжание старались не замечать.
Очень хорошо говорил Валентин Цветков, астроном, глава издательства "Пан". Тоже старый коктебелец, он готовил к изданию книгу статей о Волошине.
Выступал и Саша Гусев. Он прочитал фрагменты своей статьи, посвященной Волошину. Волновался, конечно. В своем мешковатом балахоне походил он на увеличенного Карлсона. Такая схожесть с известным персонажем вызвала в публике симпатию. Но с интересом были выслушаны и Сашины соображения о Волошине.
Светлана Федоровна Синицына, внучка коктебельского священника, друга и соседа Волошиных, замечательно рассказывала о том, как раньше отмечались именины Максимилиана Александровича. Говорила как по писаному. Ей давно надо воспоминания свои записать. Помнит и знает она очень многое. Она рассказывала, увлеченно, темпераментно, с явным подъемом, вся помолодев, забыв о своем возрасте, – а передо мною оживали те люди, которых она знала, видела, помнила: Волошин с Марией Степановной, Андрей Белый, Габричевские и многие другие друзья и гости этого единственного в своем роде, неповторимого дома.
Вечер закончился.
Мы разговорились с Асмусом.
Я вспомнил, как в семидесятых сходил он по трапу с катера на причал. Впереди, целеустремленная, загорелая, тоненькая, в купальнике-бикини, Марина Аджубей, бывшая его жена. А за ней – Вася, стройный, худой, вежливый, резко выделяющийся из толпы, ну прямо – ходячий луч света в очках. Воительница Марина – и сама доброта, ум, обаяние, внимание – Вася.
Теперь Вася руководит научно-исследовательским центром космической гидрометеорологии, в его подчинении – две тысячи человек. И вполне с этим справляется.
В следующие дни он дважды навестил меня. И мы от души наговорились.
Вася Асмус – человек светлый, подлинно светлый.
И поэзию он понимает, сам – понимает, весь – понимает, как очень немногие – понимает.
Я это сразу почувствовал. И после волошинского вечера подарил ему бывшие у меня с собой "Скифские хроники".
Он этот большой том стихов прочитал за ночь.
И не только этим изумил меня, но и тем, что, прочитав, запомнил все и даже высказал мне в ходе нашей беседы некоторые весьма дельные и верные соображения.
И я подарил ему все вышедшие свои книги.
Я сказал Людмиле:
– Это друг. У меня такое чувство, что я обрел друга.
А все потому, что это – Коктебель. Только в Коктебеле происходит такое, только здесь это возможно. Коктебель, если уж сближает, если уж хочет сдружить людей, то это навсегда. Коктебель не захочет принять кого-то – и не будет его здесь больше никогда. Но если Коктебель примет человека, то человек этот будет сюда ездить и ездить, будет верен Коктебелю. И таких случаев – множество. Только на моей памяти здесь сменяется уже третье, если не четвертое, поколение коктебельцев. Часами можно вспоминать разные случаи такой вот верности этому благословенному и благодатному, единственному на земле, месту, где в людях раскрываются дремавшие ранее возможности, где дружбы с годами все крепнут, где любовь не пустое слово, а важнейшее понятие, где особая энергетика дает людям силы для жизни, особенно в нынешнее междувременье, где дух и свет Коктебеля пробуждают и укрепляют в людях самое человечное и светлое, что заложено в их природе.
Август шел себе да шел. Вроде бы и неторопливо, но, однако, и неудержимо, неостановимо, – день за днем. И многие знакомые мои уже разъехались.
Уехали Вася Асмус, Валентин Цветков, Саша Гусев. Уехала моя жена Людмила, вместе с нашими дочерьми Машей и Олей, вместе с Ариной, дочерью Холина. Уехал живший по соседству, в доме Игоря Кузнецова, врач и профессор Михаил Анохин, пишущий любопытную прозу, вместе с обоими сыновьями, а до него уехала певица Надя Лукашевич.
Дом наш опустел. Остались в нем, кроме нас с Ишкой, только Ольга Реброва с дочкой Таней. Они отправились на набережную, чтобы послушать выступление то ли перуанского, то ли никарагуанского певца. Я его как-то слышал в прошлом году. Колоритный тип. Смуглый, худой, длинноволосый, похожий на индейца. Весь обвешан всякими дудочками, свирелями, играет на разных загадочных инструментах. И вдохновенность так и вспыхивает во всем его облике – вот что я сразу увидел. Человек живет музыкой. Пусть попоет сегодня вдосталь. Завтра вроде бы и ему пора уезжать.
Вот какой август, прощальный, приближающийся к сентябрю. И Преображение Господне, девятнадцатое августа, прошло. А впереди – двадцать восьмого числа – Успение Пресвятой Богородицы. И не случайно стало прохладнее, и ветер усиливается ночами, вспенивает волны днем, и луна круглеет, наливается внутренним светом, притягивает воду, и в небе с полудня собираются облака, а кое-где превращаются они и в сплошную пелену, и все это словно говорит: вот, брат, видишь, и лето, очередное лето твое, проходит, и все это лето провел ты в трудах своих, и прошли эти три летних месяца вроде бы неспешно, давая тебе время и для раздумий и для писаний твоих, а все-таки прошли они, откатились, отодвинулись куда-то назад, стали прошлым, представляешь – уже твоим прошлым, и впереди еще только немного летних дней, горстка всего, и потом – переход к осени, – и, коли уж суждено тебе, друг, работать, коли придется тебе, брат, сидеть здесь, в доме твоем, осенью, пока еще грядущей, но вскорости долженствующей стать новым твоим настоящим, одному, по всей видимости, только с верным другом Ишкой твоим, что уже хорошо, поскольку все-таки вместе веселее, – то уж ты и пиши эту книгу, пиши и благодари Бога за то, что есть у тебя в годы разрухи такая возможность – работать, делать свое дело, – и ты знаешь, давно и хорошо знаешь, что работа – твое спасение. Вот какие мысли приходят в мою голову на склоне августа, двадцать пятого числа.
И я отодвигаю штору – и вглядываюсь в поздний вечер, сгустившийся за окном, в редкие огоньки, в темноту, слушаю ветер, шелестящий листвой, слушаю голоса природы. И второй уже вечер с изумлением замечаю, что сверчки по всей округе поют уже не так, как прежде. Их пение стало мощнее, истовее, полифоничнее. Чем ближе к полуночи, тем оно усиливается, множится, возрастает. Почему это так? И кто дает им эту особую, светлую, орфическую силу пения? Как поют сверчки! Боже, как поют сверчки! Что еще добавить к этому восклицанию? Что-то отзывается в душе. Ну, конечно. Вспомнил давнюю свою элегию, написанную тоже двадцать пятого августа, в Кривом Роге, в родительском доме, после нашего с Людмилой первого путешествия в Крым и возвращения из него, в незабвенном для меня семьдесят восьмом.
– Сверчков я слушаю призывные мольбы…
Не случайно, надо полагать, далеко не случайно вспоминаются иногда собственные стихи.
Сказанное когда-то – живо.
Двадцать восьмое августа. Успение Пресвятой Богородицы. Третий день – все дожди и дожди. Первый дождь лил целые сутки. Был он странноватый. С ветром и завихрениями. Струи дождевые падали не отвесно и не наискось, а чуть ли не горизонтально. Они проникали в щели, врывались в приоткрытые форточки. Таким образом дождь шел не только на улице. Он оказался и в комнатах. Что ему надо было в доме? Не знаю. Но кое-что успело промокнуть. Пришлось принимать меры – вытирать, сушить, убирать все, что он натворил. Второй дождь был короче. Я его почти не заметил. А он, тем не менее, продолжал дело первого. Третий дождь начался сегодня утром. К нему я отнесся уже спокойно. Привык. Он пошумел по листве, исполосовал оконные стекла оплывающими вниз потеками, да и угомонился. Однако в небе в течение всего дня собирались, клубились облака. А кое-где небо затягивалось плотной пеленой. Посмотрим, что будет дальше. Пока что – не похолодало, а посвежело. Все растения напились наконец вдосталь. Влаги уже слишком много. Избыточность ее не тяготит еще, но настраивает на размышления о близкой осени. И в самом деле, до сентября – рукой подать.
Вечер. И я опять работаю. Свет настольной лампы, сигареты, чай. Ишка устроился на своем диванчике, лежит, посапывает. Ему там куда теплее, чем на подстилке в прихожей. Хороший он друг. Верный. И всегда он, в отличие от других, – рядом. Трели заоконных сверчков пробиваются сквозь притихшую сырь. Вот и стемнело. Вечер коктебельский – вечер, как всегда, рабочий. Настраиваюсь на долгие труды. С удивлением смотрю, как на бумаге появляются – уж не сами ли собой? – слова.
Кто мне диктует все это? Что это за давняя и прочная связь? Почему, находясь, это совершенно точно, в состоянии транса, так легко перемещаюсь я во времени, а что касается пространства, то это и так понятно? Такая свобода – откуда она? Моя независимость от всяких условностей и проблем повседневной жизни – что это? Позиция? Да, конечно. И это. И многое другое, собирающееся отовсюду, сгущающееся в это понятие – независимость. Главное же ясно мне давно. Это – путь. И поскольку это духовный путь, то что ему земные ограничения, что ему всякая заданность неизвестно кем и зачем, что ему какая-то там зависимость от обстоятельств, навязанных силами, ровным счетом никакого отношения не имеющими к творчеству! Вот прикрою глаза, сосредоточусь – и оказываюсь там, где хочу. Беседую с теми, кто дороги мне. Вижу то, что, повинуясь внутреннему толчку, непременно желаю увидеть именно сейчас, в эти минуты. А могу и не прикрывать глаз. Внутреннее зрение – вот что ведет меня. Слух обострен. Дорогие для меня образы и голоса – здесь, в памяти, в душе. Тяжел груз памяти. И только записав что-нибудь из того, что вспомнилось, словно избавляешься от частицы этого груза. Но, как я погляжу, лишь тогда, когда записи мои превратятся в книги, сумею я вздохнуть посвободнее. Все зависит от меня самого.
"Познай самого себя!" – так говорил наш великий философ Григорий Сковорода. Тоже, кстати сказать, ведическое мироощущение было у этого поразительного человека. Несмотря на православную подоплеку его писаний. И мышление у него – стержневое. А иначе и быть не могло. Откуда родом человек, кто он по крови, – так и мыслит. Сковорода, Григорий Саввич, единственный в своем роде мыслитель и поэт. Как и Гоголь. Других таких днем с огнем не сыщешь. Двоица премудрости. Два камертона. Сковорода – мысль прежде всего. Ну а Гоголь – поэзия. Оба они задают тон звучанию речи. Орфичность их творчества ясна для меня как Божий день. Только так и должно быть. И в Сковороде, и в Гоголе столькое – от ведической традиции, от истоков, от сущности речи, что радоваться, ликовать надо – жива традиция, жива речь. Скоро, скоро все это окрепнет, возрастет, воссияет в славе. И звезды грядущего еще загорятся над нами, это уж точно.
Вечер – и темь киммерийская.
Вечер – и тишь повсеместная.
Вечер – и глушь необъятная.
Вечер – и свет над исписанным этим листком.
…Вы опять, мои редкие гости, все с вопросами да с вопросами. Все о СМОГе да о СМОГе. Ну поверьте же, ну поймите же – будет об этом и книга. Не просто – заметки, наброски, записи. А именно книга. Попробую отшутиться. Как писал Губанов, "а у меня, как у России, – все впереди, все впереди". Всему свой черед, всему свое время. Выше головы не прыгнешь. И так ее не хватает, головы, на все то, что хотелось бы сделать в эти месяцы. Ну, например, так тянет порой стихи писать, а не прозу. Но сдерживаю себя. Пишу эту книгу. Стихи – ждут. Обижаются, конечно. А все же терпят. Понимают. Вот и с этой прозой как было? Несколько лет шло накопление. Записи, записи. И невмоготу стало уже все это, все, что помню, что знаю, что записано для работы – держать в себе. Избавиться от этого – значит написать свои книги. Вот и пишу. Что же еще вам надо? Почему такое нетерпение? В одночасье все не делается. Я себя и свою требовательность к себе, к слову своему, знаю давно. Замечу, что требовательность эта с годами все увеличивается. А вам надо, ну прямо так вот позарез надо – непременно сейчас что-нибудь услышать о нашем СМОГе. Действительно, очень надо? Вот-вот. Я так и знал. Нет на вас угомону. Молодость, живой интерес. Понятно. Что вы говорите? Я – историческая личность? Ну что ж. Коли так, то и ладно. И СМОГ – историческое явление? Пожалуй, что так. Но я-то – один, во всяком случае, сейчас, один – собираюсь сказать об этом. Планида такая? Долг? Знаю. Больше сказать некому. И не только о СМОГе. "За вcix скажу, за вcix переболiю…" – это мой любимый Тычина. Тоже подлинно ведический поэт. Истинный гений. Душа народа через него, поэта, говорила. Читайте Тычину. Там такое открывается – Боже Ты мой!.. Сковороду читайте. Сковороду и Тычину – в оригинале, а не в переводе. Тогда прозреете. Сама речь их к свету вас выведет. Гоголя читайте, Николая Васильевича. Письма его внимательно читайте. Многое сумеете постичь. Да вы мои стихи внимательно прочтите. Постарайтесь их понять. И тогда они откроются вам. Говорите, ворчу? Ну, ворчу. Отвлекаете меня. Как вы сказали? Ничего страшного? Еще наверстаю? Вот тебе на. Хороши приемы воздействия, нечего сказать. Молодое поколение выбирает – а что оно выбирает? Оно хочет поподробнее услышать о СМОГе? Ну, братцы мои, вы свое дело знаете. Вот он, молодой напор. Хотят – и все тут. Ладно уж, что-нибудь придумаем. Недавно ведь я вкратце сказал о СМОГе. Мало? Ну – хотите, так получайте. Вот вам что-то вроде ответов на ваши вопросы. В виде тезисов, что ли.
Еще раз обращаю ваше внимание на то, что СМОГ для всех нас был прежде всего чем-то вроде рериховского Знамени мира – символом, знаком, объединившим наше поколение. Волшебным словом. Паролем. Нередко – боевым кличем. Всегда – светом, на который выходили из тьмы. Творческим содружеством. Творческим. Это очень важно. Никаким не политическим, не диссидентским. Только творческим.
Расшифровку аббревиатуры – Смелость, Мысль, Образ, Глубина – вы знаете. На этих "китах" и стоит лучшее, созданное нами за тридцать четыре года. Может, у других смогистов есть и иные соображения. За себя – ручаюсь. В моем случае – все именно так обстоит.
В другой расшифровке – Самое Молодое Общество Гениев – избыток молодого задора, дерзость и вызов официальной нечисти. Вижу, что это вам, молодым, больше по душе. Ничего не могу возразить. Сам был молод. Но эта расшифровка мне до сих пор не больно-то нравится. Это все губановские штучки.
С годами некоторые из нас действительно сделали что-то толковое в литературе. Многие отсеялись. Так – неминуемо – и должно было быть.