Александр Твардовский - Андрей Турков 22 стр.


Повседневная современная летопись - печать только при дополнительном особом знании может быть каким-то письменным свидетельством об этой эпохе. А что если читать все отчеты о процессах над левыми и правыми, потом материалы XX и XXII съездов! Как-то все надо назвать по-правдашнему - и внутрипартийную борьбу, и коллективизацию, и многое, многое. Лежит же где-то подо всей этой шелухой и мусором подлинная история сложнейшего и значительнейшего периода нашей огромной страны…"

В этом отношении позиция Твардовского опять-таки расходилась с официальной. Советская пропаганда использовала пятидесятилетнюю годовщину Октябрьской революции, а впоследствии и столетие со дня рождения Ленина отнюдь не по его заветам - сосредоточить в подобных случаях внимание на нерешенных вопросах и "больных" местах, а совсем напротив - представляя весь этот период как триумфальное шествие от победы к победе. В "Новом мире" же он во многом выглядел "по-правдашнему".

Гражданская война - в романе Сергея Залыгина "Соленая Падь", "Записках краскома" (красного командира. - А. Т-в) уже знакомого нам Ефрема Марьенкова и воспоминаниях А. С. Бартова "Побег из колчаковской тюрьмы", коллективизация - в залыгинском "На Иртыше", индустриализация - в "Юности в Железнодольске" недавнего выпускника Литературного института Николая Воронова, рассказавшего о реальной тогдашней жизни в прославленном Магнитогорске, "незнаменитая" война с Финляндией - в очерке самого Твардовского "С Карельского перешейка"…

В литературном обиходе шестидесятых годов даже возникло и прижилось понятие "новомирская проза" - то есть бесстрашно правдивая, остро социальная и художественно значительная. (Сам же глава журнала любил употреблять пушенное в ход еще Белинским выражение - "дельная проза".) Под стать ей была и публицистика, о чем вкратце говорилось выше.

Быть опубликованным в этом журнале стало своеобразным "знаком качества". "Судьба писателя до печатания в "Новом мире" - еще не судьба", - читаем в позднейших мемуарах Воронова "Огненная ковка (Из новомирской хроники)".

"Все лучшее в современной литературе идет к нам, тянется за нами, - с гордостью записывает Твардовский уже 29 ноября 1963 года, - несмотря (а может быть, и благодаря) на все атаки со стороны "бешеных" и попустительство (да и только ли попустительство!) со стороны идеологических верхов…"

Действительно, в эту пору журнал окончательно сделался центром притяжения - и не только лучших литературных сил, но всех, кто мучительно искал выход из социально-экономического тупика, в который все больше втягивалась страна.

"Хорошо помню, - писал впоследствии Игорь Дедков, - как в конце шестидесятых годов, живя в старом провинциальном городе (Костроме. - А. Т-в), услышал от одного своего приятеля - молодого философа из местного педагогического института: "Для меня подписка на Новый мир как партийный взнос… Не существующая, но партия…""

И число этих "партийных взносов" росло год от года, несмотря на всяческие противодействия, - например, запрет подписки на "Новый мир" в армии.

Мысль о том, что "Новый мир" действительно в эти годы играл роль партии, оппозиционной "застойному" брежневскому режиму, едва ли не первым высказал Юрий Буртин в статье "Вам, из другого поколенья…" (Октябрь. 1987. № 8).

Привлекательна была сама непринужденная атмосфера, существовавшая в редакции журнала. Владимир Лакшин улыбчиво вспоминал о знакомом, приходившем, по собственному выражению, "подышать вашим воздухом".

"К нему, - писал о Твардовском в воспоминаниях А. Кондратович, - можно… заходить в кабинет, не спрашиваясь. Если он даже занят, то скажет: "Посидите, пока я кончу писать бумагу". А когда в кабинете есть кто-нибудь из работников или сидит знакомый автор, то заходи, садись и слушай, коли хочешь слушать, и разговаривай, коли есть желание. Поэтому в кабинете всегда шумно и застать Твардовского одного трудно. А если он и остается один, то, посидев немного, поднимается и идет к кому-нибудь в кабинет. Одиночества в редакции он не выносит".

Было в этом нечто напоминавшее обиход отцовской кузницы "под тенью дымком обкуренных берез" - помните? - "тогдашнего клуба, и газеты, и академии наук", где "был приют суждений ярых" обо всем на свете.

"Не помню уже, - продолжает мемуарист, - когда Твардовский обнаружил в конце улицы Чехова, возле Садово-Каретной, палаточку, где продавались превосходные, теплые, свежие бублики. Откуда они там появлялись, непонятно: больше таких бубликов нигде не было. И Твардовский по пути в редакцию стал заезжать туда, прихватывая связку бубликов. Ну, а где бублики, там и чай. И многие авторы попадали на такие чаепития".

И кто там только не бывал! (Как было сказано о кузнице.)

И "старый воин - грудь в крестах", то бишь в орденах, вроде генерала Горбатова, адмирала Исакова, летчика, Героя Советского Союза Марка Галлая со своими "невыдуманными рассказами" (название первой исаковской публикации), ставших авторами журнала. И "местный мученик" - на сей раз не охотник, а свой брат писатель, скажем - старый знакомец поэта Александр Бек, чей последний роман "Новое назначение" годами в печать не пускают (он будет опубликован лишь в эпоху перестройки, когда, увы, уже ни автора, ни главы журнала давно не будет на свете). И совсем новичок в литературе и в редакторском кабинете, хозяин которого станет расспрашивать его о "разных разностях" и чутко слушать, весь подавшись вперед.

Он запомнится и "строгим, с очками на лбу, с твоей рукописью в руках: "Потрудись еще недельку-другую, я там на полях пометки сделал…""

А то и в запальчивом споре, с побелевшими от гнева глазами, упрямо неуступчивым. "Побежденным, как и большинство людей, признавать себя не любил, но если уж приходилось, то делал всегда это так по-рыцарски, - свидетельствовал далекий от идеализации Твардовского Виктор Некрасов, - с таким открытым забралом, что хотелось тут же отдать ему свою шпагу".

А вот запись самого Александра Трифоновича:

"В редакции… беседовал с Руниным (критиком, автором статьи о поэзии. - А. Т-в), кричал на него: что вы принимаете всерьез Евтушенко и т. п. Он терпеливо возражал.

…Я невольно почувствовал, что, может быть, я тут что-то просмотрел, что-то произошло и развернулось… вширь.

…Прочел вчера подряд книжечку "Яблоко" (Е. Евтушенко. - А. Т-в). Что говорить, парень одаренный, бойкий, и попал "на струю". В "Яблоке" есть и "самокритика", и переоценка своих "слабых побед", и апелляция напрокудившего и "усталого" лирического героя к "маме", что довольно противно, но в целом книжка стоящая, не спутаешь с кем-нибудь другим…" (6 января 1961 года). Вскоре Твардовский порекомендует включить сборник Евтушенко в серию "Библиотека советской поэзии".

Вышеупомянутая защита Некрасовым поэтического раздела "Нового мира" вызвана иными, весьма критическими мнениями на этот счет. Действительно, поэту-редактору были свойственны и некоторые довольно субъективные оценки.

Он напечатал несколько стихотворений Николая Заболоцкого, но в беседе с автором не поскупился на "суровые слова". (Думается, что его, человека, знавшего весь драматизм коллективизации, больно задела довольно умозрительная трактовка этих событий в поэме Николая Алексеевича тридцатых годов "Торжество земледелия".)

Равнодушен остался он к поэзии Бориса Слуцкого, хотя тот, пусть в совершенно иной поэтической манере, следовал тем же благородным гуманным традициям отечественной литературы, что и Твардовский, восславляя и оплакивая героев и мучеников Великой Отечественной.

Можно сожалеть и о том, что при всей своей суровости и строгости глава журнала снисходительно отнесся к некоторым землякам, авторам из "глубинки" или с фронтовым прошлым. Иные из этих "хороших пареньков", какими они ему показались, не только не оправдали его надежд, но и отплатили самой черной неблагодарностью, печатно оклеветав кто "Новый мир", его авторов и сотрудников, кто - самого крестного.

Однако, вопреки категорическим суждениям о "новомирской" поэзии эпохи Твардовского, при нем публиковались стихи Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Марины Цветаевой, Ольги Берггольц, Михаила Светлова, Александра Яшина, Аркадия Кулешова, Вадима Шефнера, Давида Самойлова, Кайсына Кулиева, Александра Межирова, Сергея Наровчатова, Мустая Карима, Расула Гамзатова, Владимира Соколова, Владимира Корнилова, Новеллы Матвеевой, Юстинаса Марцинкявичюса и совсем тогда молодых Дмитрия Сухарева, Василия Казанцева, Александра Кушнера, Татьяны Бек. И этот список можно продолжить. Специального упоминания заслуживает внимание Александра Трифоновича к трагическим судьбам воронежцев Анатолия Жигулина и Алексея Прасолова.

Предметом законной гордости Твардовского "со товарищи" был критический раздел журнала. Впоследствии ему будут посвящены специальные исследования.

Думаю, что читатель уже из выше сказанного мог понять, что новомирская критика была очень активна и многотемна. Помимо оперативных откликов на новые книги и статей о проблемах современной литературы, в ней "по-правдашнему" говорилось и об истории отечественной словесности.

С одной стороны, восстанавливались те ее страницы, те имена, которые в сталинскую эпоху были грубо вырваны, зачеркнуты или уж во всяком случае неузнаваемо искажены. Статьи, рецензии, публикации посвящались Анне Ахматовой, Марине Цветаевой, Борису Пастернаку, Тициану Табидзе, Ивану Катаеву, Виктору Кину, Андрею Платонову.

С другой стороны, освобождалось от вульгарных, примитивных, спекулятивных истолкований классическое наследие, в частности - в области критики. Здесь особенно примечательны статьи А. Лебедева "Чернышевский или Антонович?" (1962. № 3), Ю. Манна "Базаров и другие" (1968. № 10), А. Володина "Раскольников и Каракозов" (1969. № 11).

Щедрин писал о своих "Отечественных записках", что даже если предположить, будто у журнала "не было положительных качеств, то было отличнейшее качество отрицательное. Он представлял собою дезинфектирующее начало в русской литературе и очищал ее от микробов и бацилл".

Таким началом в полной мере обладал при Твардовском и "Новый мир". Редкий номер журнала не содержал острого, без оглядки на чины и лица, аргументированного, неопровержимого разбора произведений художественно несостоятельных или (и) реакционной направленности, продолжавших в прежнем духе приукрашивать реальную действительность, фальсифицировать прошлое, оспаривать необходимость обнародования правды об ошибках и прямых преступлениях сталинского режима. Тут можно назвать многие статьи и рецензии - Г. Березкина, А. Берзер, Ю. Буртина, Г. Владимова, М. Злобиной, Н. Ильиной, В. Кардина, М. Лифшица, Л. Малюгина, А. Марьямова, 3. Паперного, М. Рощина, С. Рассадина, Ф. Светова, А. Синявского, В. Сурвилло, В. Шкловского и др.

"Я всегда говорил Александру Трифоновичу, - сказал Маршак в годы все увеличивающейся популярности журнала, - надо терпеливо, умело, старательно раскладывать костер. А огонь упадет с неба…"

Костер, разложенный Твардовским, многое осветил и многих в трудную пору согрел.

Как у всякого живого организма, были у него как сильные стороны, так и слабости. Сотрудник редакции Лев Левицкий видел его "скрытую от глаз внутреннюю жизнь… борьбу самолюбий, интересов, целей", но при этом тоже был твердо убежден: "Значение "Нового мира" громадно. Это - не лучший, а единственный журнал, который знает, чего он хочет, и проводит свою линию с неслыханной для наших условий последовательностью… Все, что есть мало-мальски порядочного, разумного, человечного, сосредоточено в этом журнале".

А Ефим Яковлевич Дорош в пору ожесточенных гонений на детище Твардовского, в июне 1968 года скажет:

- А все-таки Бог меня любит, я счастлив, что он сподобил меня оказаться в "Новом мире" в его "минуты роковые". Что сейчас жизнь в литературе помимо "Нового мира"? Пустота, а тут - история русской литературы.

Глава девятая
"ПРИУСАДЕБНЫЙ УЧАСТОК"

Так Твардовский шутливо называл собственное литературное творчество, где не могла не сказаться напряженная работа в новомирском "колхозе". В записях поэта нередко встречаются сетования на "запущенность" "личного" хозяйства.

Урывками приходилось трудиться и над "Тёркиным на том свете", и над "Далями". А между тем "проклевывались" почки новой книги!

"Сегодня… кажется, впервые за долгий срок почувствовал приближение поэтической темы, того, что не сказано и что мне, а значит, и не только мне, нужно обязательно высказать. Это живая, необходимая мысль моей жизни (и куда как не только моей!)", - записано 14 декабря 1963 года в рабочей тетради, где появляются и первые строки поэмы, получившей название "По праву памяти", писавшейся несколько лет и имевшей трагическую судьбу (обо всем этом речь впереди).

Лирика поэта меньше страдала от нехватки времени. Вообще после войны ее значимость и ее "доля" в творчестве Твардовского чрезвычайно выросла. Этот взлет обозначился уже с появлением стихотворений "Я убит подо Ржевом" и "В тот день, когда окончилась война…".

Новой вехой, отметившей дальнейшее усиление этой лирической струи, стала публикация стихов поэта в сентябрьской книжке "Нового мира" за 1951 год. "Критика наша долго дружно и организованно замалчивала этот цикл, - иронически писала несколько лет спустя Ольга Берггольц (Литературная газета. 1953. 16 апреля) и продолжала: -…Эти стихи объединяет личность поэта, та живая, непохожая на других (и не боящаяся своей непохожести), та имеющая собственную биографию личность, без которой нет и не может быть подлинной лирики".

Подобные поэтические циклы появлялись и в дальнейшем.

Не имевшие явной сюжетной организации, нередко обозначавшиеся автором как "Стихи из записной книжки" (или просто "Из записной книжки"), они, однако, обладали очевидной цельностью, выражая взгляд автора на определенный круг явлений, а порой были заметно сосредоточены на какой-либо теме: в цикле 1951 года - это "жестокая память" о войне, в "огоньковском" 1955-го - мысли о месте, роли, ответственности художника.

Критики давно подметили стремление Твардовского к изображению "всей полноты жизни". В послевоенной лирике оно стало особенно очевидным. Стихи привлекали изобилием разнороднейших впечатлений, восприятием мира во всем многообразии внутренних связей явлений, противоречий и конфликтов, присущих жизни.

Так, воздав щедрую дань в лирике 1950–1960-х годов и в книге "За далью - даль" огромным сибирским стройкам, поэт вместе с тем в стихотворении "Разговор с Падуном" заговорил о цене технического прогресса задолго до возникновения в мире серьезной озабоченности этим:

В природе шагу не ступить,
Чтоб тотчас, так ли, сяк,
Ей чем-нибудь не заплатить
За этот самый шаг…
И мы у этих берегов
Пройдем не без утрат.
За эту стройку для веков
Тобой заплатим, брат.
Твоею пенной сединой,
Величьем диких гор.

Заметно меняется, совершенствуется в эту пору сам стиль Твардовского.

Уже будучи известным поэтом, он писал Маршаку (18 августа 1938 года), восхищаясь его переводами Бёрнса: "Я очень рад, что по праву нашей дружбы могу обнять Вас, а вместе с тем - как мне грустно стало, когда я прочел все эти стихи теперь, в целом. Дело в том, что я все больше страдаю от своей тоскливо-повествовательной манеры, давно хочу писать иначе, но все еще не могу. Прочел Ваш цикл - и это было каким-то последним ударом. Похоже, что я до сих пор учился у какого-нибудь Краба или у другого попа, а не у тех, у кого следует. Но хватит об этом. До отчаяния я далек, я порядочно знаю себя и верю, что смогу писать лучше и лучше, верю, что выйду из кризиса прежде, чем самый кризис заметят со стороны".

И в дальнейшем никакие успехи и никакие шумные похвалы "со стороны" не могли его "успокоить", заставить перестать быть самым строгим своим критиком. На самой вершине признания, в конце широко отмеченного юбилейного года (пятидесятилетия), накануне присуждения Ленинской премии, в рабочей тетради появляется запись (24 декабря 1960 года):

"Вчера или третьего дня на прогулке впервые за много недель (или месяцев) начало что-то проталкиваться… на давнюю тему о том, что, заставив полюбить тебя сегодня, ты уже связан этим в отношении своего завтра, ради которого ты уже должен огорчить читателя, который, как ребенок, хочет, чтобы ты рассказывал ему "такую" же сказку, как вчера… Будь все таким. Но ты во имя той же любви, что так тебе дорога, должен отрываться от ее теплых объятий и идти дальше, хотя теряешь ее и, может быть, скорее всего, не вдруг обретешь в дальнейшем".

А несколько месяцев спустя неугомонный "автокритик" подвергает вдумчивому анализу свой "творческий процесс":

"Я думаю по преимуществу прозой - это как бы мой родной язык, тогда как стихи - приобретенный, хотя бы и усвоенный до порядочного совершенства. Только изредка думаю я и стихами, когда, вдруг, набегает строчка, "ход", оборот, лад. Из этих "набеганий" произошли в большинстве "стихи из Записной книжки", т. е. пришедшие вдруг строфы или строчки, не получившие развития в целые "пиесы", которые ("пиесы") обычно мною обдумывались в прозе. Только с годами понял, что такие "набегания" - наибольшая драгоценность, это как самородки, которые, вдруг, выблескивают из-под лопаты, перерывшей прорву породы ради среднего, а то и совсем малого сбора золотого песка. - Большинство, пожалуй, моих стихотворений, особенно "сюжетного ряда", отяжелены их чисто прозаической основой".

Впрочем, тут же добавлено: "Но без этой прозаичности не могло бы случиться и моих больших вещей, которые при этом сильны в частностях "ходов и оборотов" и т. д. строчками из тех, что "набегают"" (9 августа 1961 года).

Назад Дальше