В октябре 1961 года, когда еще работал в "Молодой гвардии", я из Одессы на теплоходе "Феликс Дзержинский" прокатился в Египет. Не один, конечно, а с группой туристов, в которой, впрочем, не было ни одного знакомого. Перед отъездом была наставительная беседе в здании бывшего американского посольства. Что ж, почему кое-что не объяснить людям, которые едут за границу впервые? Потом мне позвонил в редакцию и пригласил побеседовать некий майор из КГБ. Мы встретились у Большого театра под навесом вдоль левой стены. Он говорил, что я, мол, надеюсь на ваше содействие и помощь в случае чего. О чем говорить! Если какой-то чрезвычайный случай, я и без него принял бы посильные меры.
А как только вечером теплоход отошел от одесского причала, я сразу направился в бар и познакомился там с молодой русской парой из Франции: Олег и Марина. Он настроен очень прорусски: много рассказывал о знаменитых людях русского происхождения по всему миру. А она не помню, что говорила, но была очень мила. Прекрасно провели вечер. Обменялись адресами. На другой день, кажется, в Стамбуле они сходили. Я помог им нести вещи к трапу.
Когда шли по Эгейскому морю, я послал своей сотруднице по отделу критики Искре Денисовой телеграмму: "Слева по борту остров Лесбос вспоминаю стихи Сапфо и Володи Котова салют".
Когда вернулись в Москву, майор КГБ опять позвонил мне, и мы опять встретились под навесом Большого театра. Он спрашивал о впечатлении. Я отвечал, что все было прекрасно. "А вот эта пара, с которой вы беседовали в первый вечер… Вы не завязали знакомство, не обменялись адресами?" Я твердо соврал: "Нет!" А под Новый 1962 год Марина прислала мне поздравительное письмо, очень трогательное и забавное, не шибко грамотное. Очень хотелось ответить, но я не решился: ведь сказал же я ему, что не обменялись адресами. Жаль, жаль… Она жила где-то у Эйфелевой башни.
9 июня 1962 года
Был в Переделкино у К. Чуковского. Старик болен, лежал в постели, но поговорили. Дал статью о Толстом и свои письма к Рубакину. Статья написана еще при жизни Толстого – как о неком стихийном явлении. Печатать это сейчас невозможно. А письма напечатаем.
22 июня 1962
Получил письмо о К.И.Ч.:
"Дорогой тов. Бушин!
Я впервые после большого перерыва прочитал свои письма к Рубакину, и они мне не понравились. Умоляю Вас (если Вы намерены печатать их) сделать кое-какие купюры.
В первом письме мне показались отвратительными мои жалобы на болезнь, на бессонницу. Вообще, чем больше Вы сократите их, тем лучше. Ведь они написаны без мысли о том, что они когда-нибудь могут стать достоянием читателей.
Вы спрашиваете, какое издание собрания стихотворений Некрасова было похвалено В.И. Лениным. Отвечаю: издание 1920 года.
Мой очерк "Мы и они" напечатан первоначально в "Речи", а потом появился в книге "Лица и маски" (1914, изд. "Шиповник"). Насколько я помню, он был направлен против невежественного редактора "Вестник знания" В.В. Битнера.
Всего доброго. Корней Чуковский.
17 июня 1962".
25 июня он прислал в жалком виде еще и записочку Искре, где конкретно указывает, что надо поправить в тексте статьи самого Рубакина о Н.К. Крупской.
В том году за книгу "Мастерство Некрасова" Чуковский получил Ленинскую премию. Это похоже на премию Шолохова, которую Ю. Бондарев дал Валентину Сорокину, только как бы с другой стороны: Сорокин поносил Шолохова, а Ленин – Чуковского, точнее, он резко критиковал его, писал, что "нам с Чуковскими не по пути". Ну, конечно, и тут различие немалое: Ленин писал правду, а Сорокин лгал.
1 июня 1963
Из Рязани прислал письмо Солженицын. Это в ответ на ленинградскую "Неву" с моей статьей об "Одном дне Ивана Денисовича", которую я ему послал.
Он пишет:
"27.5.63
Уважаемый В… С….!
О Вашей статье я слышал от Сергея Алексеевича Воронина (главного редактора "Невы". – В.Б.) еще в феврале. Он говорил мне и о том, какую концовку устранил оттуда (какую – не помню). Саму статью я прочел в прошлом месяце. Нахожу ее весьма интересной и очень разнообразно, убедительно аргументированной.
Поэтому Л. Иванова (ее статья была в "Литературной России") не могла бы ввести меня в заблуждение, что, впрочем, ей вероятно удастся по отношению к тем, кто Вашей статьи не читал.
Спасибо за присылку журнала.
С добрыми пожеланиями Солженицын".
7 января 1964
Гослит (В. Косолапов) предложил мне для критического ежегодника написать о Солженицыне в целом, т.е. о всем, что он к этому времени напечатал. Я написал. Но шлагбаум уже опустился: Косолапов ссылается на ЦК.
Алик Коган, редактор ежегодника, говорит мне: позвони Поликарпову в ЦК. Позвонил. Тот негодует: напишите нам заявление! Я не стал писать, заводить склоку; ясно, что лицедей Косолапов просто струсил. Я послал статью в "Подъем" (Федор Волохов), где иногда печатаюсь. Там трусоватый завотделом критики Зиновий Анчиполовский был в отпуске, его замещал Анатолий Жигулин. Он и пропихнул статью. Ее я и послал А.С. И вот он пишет:
"2.1.64
Рязань
Многоуважаемый Владимир Сергеевич!
Я очень признателен Вам за присылку "Подъема" №5, хотя должен Вас "огорчить", что как раз перед этим достал его в Рязани и прочел.
Хвалить того критика, который хвалит тебя – звучит как-то по крыловски. Тем не менее должен сказать, что эта Ваша статья кажется мне очень глубокой и серьезной – именно на том уровне она написана, на котором только имеет смысл критическая литература. Особенно интересен и содержит много меткого раздел о "Кречетовке" (или, может быть, потому, что об Иване Денисовиче уже было в "Неве"?). Жаль что из-за тиража журнала его мало кто прочтет.
Я не только уважаю чужие, розные от моего, мнения, но и вижу в них украшение жизни…"
Тут уже начиналось вранье и "жизнь по лжи". Прошло недолгое время, и мы по его "Теленку" и "Архипелагу" воочию убедились, как он уважает чужие мнения, как ценит это украшения жизни. "Жирный"… "лысый"… "вислоухий" – вот для начала как выражал он свое восхищение обладателями розного от его собственного мнения. А дальше – по нарастающей: "бездари"… "плюгавцы"… "плесняки"… "обормоты"… "шпана"… "наглецы"… Затем – из арсенала животного мира: ""баран"… "осел"… "собака"… "волк"… "шакал"… "скорпион"… "змея" и т.д. Когда ехал из Владивостока в Москву, в Омске на встрече со своими почитателями змеей поименовал и меня.
А тогда, как порядочный человек, а не литературный обормот, он писал мне: "Много верного и для нашей литературы полезного в том, что Вы пишете, противопоставляя "эстетику песчинок" и "эстетику самородков". Нам надо учиться видеть красоту обыденного" и т.д. на полстраницы трепа о красоте. Он учился видеть красоту и в "Архипелаге" уж такую выдал…
Но довольно долгое время переписка была вполне благопристойной. Он мне даже присылал свои любительские фотографии, а я писал, например, так:
"7 апреля 1964
Уважаемый Александр Исаевич!
Письмо Ваше, писанное в знаменательный день 8 марта, я, разумеется, давно получил. Но тут были всяческие хлопоты, дела и события. Например, расстался с "Молодой гвардией" и хотел посидеть дома, подумать, почитать, пописать не торопясь. Однако не прошло и месяца, как А.Л. Дымшиц (Между прочим, вопреки мнению некоторых, очень милый и порядочный человек. Он, кстати, как Вы, очевидно, знаете, одним из первых выступил со статьей об "Иване Денисовиче" и говорил мне, как эта вещь его взволновала) упек меня в Госкомитет кино. По мягкости характера я поддался его напору, но тут же и ужаснулся. Это такой тебе департамент со всеми его прелестями! Две недели я ходил на службу, неделю проболел и – сбег. Самым позорным образом. Уж больно я, как Ваша Матрена, не люблю столам-то канцелярским кланяться.
А потом поехал на свадьбу в Краснодор – племяш Сергей женился. А потом мамаша тяжело заболела. А потом сам прихворнул… Так время и шло. Но вот, кажется, и сам поправился и все вошло в свою колею. Наслаждаюсь свободой. Господи, как хорошо в департамент-то не бегать! Что хочу пишу, что хочу читаю. "Анну Каренину", например, а то – Плутарха… Есть время ввязаться в какую-нибудь литературную драку (я их страсть как люблю!), или выступить в защиту несправедливо обиженного, или пригвоздить неправедно благоденствующего.
Словом, свобода имеет великие преимущества, но есть у нее и свои недостатки. Главный – меньше с людьми общаешься. Но уж тут, пожалуй, все от тебя зависит.
Снимку Куликова столпа, что Вы прислали, я очень обрадовался. Большое за него спасибо, как и за "Один день" с дарственной надписью. Я думал, что не помню, как столп выглядит, но оказалось, что пассивно помнил. Вообще-то у меня зрительная память отличная, но ведь на Куликовом поле я был, должно, лет в 13.
Я не предполагал удивить вас сообщением о том, что был на фронте. Ведь в "Подъеме", где напечатана моя статья о Вас, помещена на последней странице и биографическая справка даже с фотографией. Думал, что это попалось Вам на глаза.
Я рад, что Вы лишь посмеялись, как пишете, прочитав в "ЛитРоссии" мой "отклик" на Ваше предыдущее письмо. Теперь, поразмыслив, я вижу, что отклик был бестактностью. В самом деле, человек написал письмо сугубо личного характера, а я его – бух! – сразу в газетку, хотя и безымянно. Вы имели полное право осерчать. Но вот получил Ваше письмо и вижу, что Вы не обделены чувством юмора. Спасибо. Спасибо и за добрые пожелания, что написали на книге.
Всего наилучшего".
Наша довольно активная переписка тянулась четыре года – до мая 1967-го. Его последнее письмо было кратким, это было как бы небольшое персональное добавление к его большому (четыре убористых страницы) письму в адрес предстоявшего IV съезда писателей – "вместо выступления". Он разослал его по адресам многих газет, журналов, писателей и разных инстанций. Мне писал:
"17.5.67.
Уважаемый Владимир Сергеевич!
Наша прошлая переписка побуждает меня послать это письмо и Вам. Определю свое намерение искренне: пусть это письмо напомнит Вам, что и перед Вами в литературе (в жизни) стоит выбор и не бесконечно можно будет Вам его откладывать (как, мне кажется, вы пытаетесь).
Желаю Вам – лучшего.
Солженицын".
Я так много возился с этим обормотом, так много о нем писал, что в конце концов он мне осточертел до ужаса и еще что-то о нем писать или даже думать я просто уже не в силах, хотя в дальнейшем будут встречаться упоминания, относящиеся в разным годам.
20 ноября 1965
Получил письмо о Сергея Бондарчука с благодарность за статью о его "Войне и мире", которую я напечатал в "Красной звезде".
Вот ведь интеллигентный талантливый человек, а не понимает, что под всяким письмом должна стоять дата.
6 декабря 1967
Сегодня в конце рабочего дня зашел ко мне в "Дружбу народов" Винокуров. В моем кабинетике мы проговорили с ним часа полтора, до начала седьмого. Потом пошли в ЦДЛ, пропустили по две рюмочки коньяка и по чашечке кофе.
Он принес мне "1920 год" Шульгина, о чем я его недавно просил после возвращения из Дома творчества в Гаграх, где Дм.Жуков познакомил меня с Васильевичем Витальевичем.
Ему в этот год 50-летия Октябрьской революции исполнилось девяносто. Таких древних людей я никогда в жизни не видел. Но, конечно, не только возрастом был интересен мне человек, принимавший отречение Николая Второго. Его арестовали в 44 году, кажется, в Югославии и он лет десять отсидел во Владимирском централе. Они с женой сидели в столовой за столиком рядом с нами. Иной раз после завтрака он шел с нами прогуляться по набережной. Мы спрашивали его, как он смотрит на нынешнюю Россию. Он отвечал мудро: "Мы, русские националисты, хотели видеть Россию сильной и процветающей. Большевики сделали ее такой. Это меня мирит с ними". Был фильм "Перед судом истории", построенный на его беседе с каким-то безымянным историком. Все симпатии зрителя, конечно, на стороне Шульгина: за его спиной большая бурная жизнь, драматическое крушение всех надежд, а что за этим "историком"? Пустота. Я уж не говорю о манерах Шульгина, языке, логике. Фильм вскоре сняли.
С Винокуровым, как всегда, мне было интересно. Мы никогда не надоедаем друг другу. Причем, не собеседники-спорщики, а собеседники-единомышленники, мы дополняем мысли друг друга, подтверждаем их своими доводами, примерами. И тем не менее нам всегда интересно вместе еще со студенческих лет, еще с поездки в Рыльское, когда мы были вместе, не замолкая ни на минуту, целые дни.
Сегодня встреча началась с того, что он, протиснувшись в дверь, сел на стул, достал из портфеля книгу и сказал, что у меня приятная комнатенка. "Мой уголок мне никогда не тесен", – напомнил я. "Куда девались эти пошлые довоенные песни, на которых мы выросли?" – сказал он и тут же вынул молодогвардейскую брошюрку со стихами Эдуарда Асадова. Поразился их 600-тысячному тиражу. "Моя в этой же серии вышла тиражом в 125 тысяч". Прочитал первые четыре строки и стал возмущаться их языком, отсутствием мысли, пошлостью.
Рассказал об одной культурной знакомой даме, которая в восторге от стихов Асадова, и заговорил о неразвитости, грубости вкуса толпы, среднего слоя. "Толпа это страшное дело! Для нее даже Евтушенко, Рождественский слишком сложны. Если бы Асадов был еще пошлее и бездарней, он был бы еще популярней. Пошлость вкуса толпы особенно видна в кино".
К покойному Асадову я еще вернусь, но уже здесь скажу, что Винокуров шибко не любил Евтушенко. Причины не знаю. 30 января и 9 февраля 1991 года о его книгах "Точка опоры" и "Политика – привилегия всех", а также в ответ на его наглую, с ложью о Шолохове статью "Фехтование с навозной кучей" в "Литературке" я напечатал в "Советской России", выходившей тогда почти двухмиллионным тиражом, статьи "Дайте точку опоры!" и "Грянул гром не из тучи" (они вошла в мою книгу "Окаянные годы", 1997). Не помню, как Винокуров об этом узнал, позвонил мне и попросил прислать газеты. Я обещал, но промешкал. Он опять позвонил. Я послал. Думал, что статьи убийственные, но Женя прочитал и сказал: "Слишком мягко, о нем надо писать беспощадно".
Разговор перешел на цензуру. Я сказал, что Солженицын в письме накануне съезда писателей в 200 адресов, которое прислал и мне, выступил против всякой цензуры вообще. Я процитировал на память: "…этот пережиток Средневековья доволакивает свои мафусаиловы сроки до наших дней". И посмеялся над вычурной напыщенностью этих слов.
– Это значит, – сказал Женя. – Солженицын не мыслит государственно. Вот Шульгин – он кивнул на книгу, – был государственник. Наша беда не в цензуре, а в том, что у нас нет ее. Цензура – это Гончаров, Тютчев, Аксаков, Константин Леонтьев. Цензор должен в огромном кабинете сидеть в мундире, всюду гербы. А у нас цензорами работают выпускники литфаков. Требовать отмены цензуры это все равно, что требовать ликвидации милиции. В Западной Германии очень строгая цензура, очень строга католическая цензура, и она права. Будьте добры творите искусство без того, чтобы показывать половые органы. На Западе реклама показывает фотографии обнаженных женщин, но на нужных местах – плашки. Ведь если отменить цензуру, тебя кто угодно оклевещет, будут проповедовать гомосексуализм и т.д. Дай волю таким, как Евтушенко и Вознесенский, они ведь ради успеха штаны будут на эстраде снимать. Ведь людей бездарных, клеветников больше, чем настоящих писателей. Ныне век сенсаций. И в погоне за ней будут стремиться переплюнуть друг друга.
– Ведь Солженицын, – продолжал Женя, – в лагерях видел, каковы люди. Я слышал, что в каком-то романе он говорит: "Попробуй выпусти таких". Солженицын – изумительное явление, большой писатель по силе искренности, таланту, судьбе он решил ничего не бояться. Но он не созрел до понимания государственности. У нас интеллигенция считает, что все дело в "начальстве", что если ликвидировать его, то люди воспарят на крылышках. А на самом деле они перережут друг друга. Как только общество осознает себя как единство, оно устанавливает цензуру и полицию.
– Я люблю "Один день Ивана Денисовича", а "Матренин двор" и "Случай на станции Кречетовка" мне не нравятся. Народ не богоносец, он состоит из живых людей. Прочитай "Живые мощи" Тургенева. Это в сто раз сильнее, чем "Матренин двор". А то, что описано в "Случае", могло произойти на любой войне, например, на франко-прусской.
– Я возражаю:
– Нет, тут показан тип именно нашего молодого человека 30-х годов с его абстрактным представлением о жизни, оторванностью от многих житейских вещей. "Капитал" Маркса знает, но не может понять, что квартирная хозяйка хочет с ним спать.
– Нет, такие молодые люди были всегда еще и до "Капитала". Мысли обоих рассказов мелки, неинтересны… Народ не богоносец. Почему Шолохов, великий, гениальный писатель, в начале "Тихого Дона" рассказывает, как Аксинью, героиню, которую он любит, насилует отец, а ее братья закалывают отца вилами. Он любит казаков, любуется ими, но почему начинает рассказ о них с такой страшной трагической ноты? Только гениальный писатель может начать с такой высокой, резкой ноты. Но зачем? Для того, чтобы рассказ о революции предварить упором на то, сколько в человеке зверского. Это мое толкование.
– А отрицать цензуру это отрицать законность. Бентам сто пятьдесят лет назад говорил, что законность люди должны защищать, как стены своего собственного дома.
– Пусть разрушится мир, но восторжествует законность, – напоминаю я римлян и говорю, что несколько раз звонил в "Правду" по поводу того, что на ее страницах пропагандируется нарушение законности: с восторгом рассказывают о присвоении колхозам, поселкам, улицам имена здравствующих лиц, что запрещено законом в 1957 году. Мне всегда отвечают: закон законом, но есть живая жизнь, мы прославляем наших героев, достойных людей. Я отвечал: надо соблюдать закон или отменить его. Даже написал об этом в адрес XXIII съезда на имена Гагарина и Терешковой, предлагая им выступить за соблюдение законности, которую ради них особенно часто нарушают. Даже не ответили.
– Россия не доросла до понимания законности. Вместо законности у нас предпочитают "правду-матку". А ведь, казалось бы, еще Пушкин в юности взывал:
Лишь там над царскою главой
Народов не легло страданье,
Где крепко с Вольностью святой
Законом мощных сочетанье…
Владыки! вам венец и трон
Дает Закон – а не природа.
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас Закон.
– Уже в юности Пушкин был государственником. А у нас исходят из того, что вопросы надо решать "по душам". Я несколько раз слушал Фурцеву. Она даже не понимает, что существует проблема законности. Ей говорят: "Такие-то люди построили дачи, ибо есть закон, разрешающий это". Она возмущается: "При чем здесь закон, если мы коммунисты!" То есть зачем коммунисту дача.