Я рассказал, что сегодня заходил Эмка Мандель (Коржавин) и поведал мне, что 11 декабря Солоухина вызывают на Секретариат за ношение перстня, сделанного из золотого червонца с изображением Николая Второго. А в прошлое воскресенье мы были с Солоухиным в Успенском соборе Новодевичьего монастыря на отпевании П.Д. Корина, выстояли три часа митрополичьей литургии. Мы с Солоухиным бывали и дома у Корина, и в мастерской, которую устроил ему еще Горький. Павел Дмитриевич был сердит на Солоухина за "Изъятие даров" в его "Русских письмах". Хотел выступить с опровержением, но когда на Солоухина стали клеветать в "Вечерней Москве" Индурского и еще где-то, передумал, отказался.
Разговор перешел на религию. Женя напомнил:
– Вольтер, на смертном одре, сказал: "Умирая, я проклинаю церковь, восхищаюсь Богом, ненавижу своих врагов и благодарю друзей". Вольтер, Пушкин потому и выступали против церкви, что знали: она неколебима. Они хотели лишь поправить кое-что.
– Но вот уж Толстой не о поправках думал.
СТРОКИ ИЗ КОРОБКИ ДЛЯ ШАМПАНСКОГО
16 ноября 2011
Недавно в шкафу, что в коридоре городской квартиры, обнаружил коробку из под шампанского (printed and made in France) "Наполеон". С этой бутылкой пришел на мое пятидесятилетие Женя Винокуров. Она до сих пор стоит в посудном шкафу – уж очень красива, а стекло на ощупь – как шелк. Да ведь Винокуров!.. И в этой коробке – когда-то давно сложенные там старые письма. Почти ни на одном нет даты, что меня всегда злит, только изредка указано число, но нет года. Поэтому иногда не удается вспомнить обстоятельства, при которых письмо написано, а порой даже – кто писал. И, Боже мой, какие на иных страницах страсти! Вспомнается Тютчев:
Она сидела на полу
И груду писем разбирала
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.
Брала знакомые листы
И чудно так на них глядела,
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…
О, сколько жизни было тут,
Невозвратимо пережитой!
О, сколько горестных минут
Любви и радости убитой!..
Стоял я молча в стороне
И пасть готов был на колени, –
И страшно грустно стало мне,
Как от присущей милой тени.
Да, именно так: сколько жизни было тут! Но у Тютчева о письмах не ему, а тут – все мне. Тем сильнее мое желание в иных случаях "пасть на колени".
Вслушайтесь: кто, кроме грешного ангела во плоти, мог написать вот так:
"Володя, милый!
Я никак не могу прийти к Вам. Извините ради бога. Очень хочу, но ничего не получается. Может быть, так даже лучше. Если очень захотите, то после "Железной маски" можем встретиться. Но просьба большая, не уводите меня от Вали. Оказывается, из-за нее могут быть неприятности. Будем вести светский разговор.
Целую, мой хороший. Л.".
Через несколько, видимо, не пустых дней:
"Милый мой Бушин,
как я хочу тебя увидеть! Я не знаю, что это, но видеть тебя хочу все время. Я прибежала бы к тебе в твою маленькую комнату, а ты сказал бы: "Здравствуй, мое милое рыжее солнышко!"
Как я хочу слышать твой голос, видеть твои добрые глаза.
Боже мой, как я люблю тебя!
Не хотела ужасно, не хотела и не думала, что так получится. Ведь я с каждым днем, часом, минутой люблю тебя все сильней. Я закрываю глаза и мне становится страшно, что все это когда-нибудь кончится, мне кажется, что я для тебя только игрушка, красивая игрушка, и все.
У Бунина есть такая вещь – "Грамматика любви". Там сказано, что женщина прекрасная (какой ты меня считаешь) уступает первое место в жизни мужчины женщине милой. Так как же? Стоит ли мне волноваться?"
И в другом письме: "Бушин, ты не можешь так уехать… Я ужасно хочу быть с тобой. Я бы каждый вечер оставалась у тебя и любила, любила, упивалась бы твоей лаской, твоими руками, тобой…
Ты даже не представляешь, как мне хорошо с тобой, у меня давно не было такого. Но я сейчас не могу… Что мне делать, Бушин? Что нам делать?
Письма-то хоть писать будешь?
Бушин, я люблю тебя, мне будет без тебя плохо, плохо. Не уезжай! Ты же хотел остаться до 7-го, а мне и этого мало. Я даже не знаю, схожу с ума, что лучше, чтобы ты остался или уехал? Не знаю, что будет, если ты уедешь. И боюсь, если останешься…"
И еще: "Я шла к тебе в среду, но почему-то подумала, вдруг ты скажешь что-нибудь ужасное для меня, и потому не вошла, а постояла под окном, посмотрела на свет и ушла… В пятницу я не могу приехать при всем моем большом желании. По всей вероятности, приеду 29-го совсем. Я тебе обязательно позвоню, как приеду. А в субботу мы сможем поехать ко мне. Это было бы прекрасно!
А в сентябре <…> вот когда я буду наслаждаться. … Какое это счастье – чувствовать тебя, а потом какое-то мгновение ощущать невыразимое чувство легкости и безумного счастья. Господи, сколько еще будут длиться эти минуты любви…
Я люблю тебя, люблю, хочу быть с тобой…
Но как я хочу, чтобы ты хоть на какое-то мгновение был рядом и сейчас, чтобы целовал меня, ласкал, читал свои прекрасные стихи и любил.
Ты же любишь меня?
Да?
Если бы были такие слова, которыми можно сказать, как я люблю тебя.
Мне все время кажется, что я вот-вот увижу тебя, ты улыбнешься и подойдешь".
И еще: "Я ложусь спать и чувствую тебя, ловлю губами твои губы… но тебя нет рядом. Нет тебя. Нет слов. Как я хочу в тебе раствориться! Мне совершенно не интересны люди, которые не знают тебя, мне с ними не о чем говорить. Как они могут жить, не зная тебя!.. Если бы можно было вдвоем уехать на край свете!
Ты снился мне почти всю неделю (думал обо мне?). Я с ума сходила от безвыходности положения и махнула в Москву, но и здесь не удалось увидеть тебя.
Ты мне пиши, обязательно пиши. Я буду ждать твоих писем.
Целую тебя, мой милый Бушин.
Твое рыжее солнышко.
Я нужна тебе?
P.S.
Письма твои получила все в один день – 17-го.
Какие удивительные стихи! (Если все в них правда и от сердца). Спасибо, спасибо.
А пока целую и все так же горячо люблю, мой дивный чудотворец.
L.".
И последнее письмо после некого драматического явления:
"Нет, Бушин, я не выдерживаю таких испытаний…
Спасибо тебе за ласковые твои руки, за слова, которые мне никто никогда не говорил, за стихи, за минуты счастья. Не забуду тебя никогда.
Будь счастлив.
Прощай.
Л.".
Разве это обо мне? Какая сила чувства, распахнутость и безоглядность! Это о прекрасной женской душе, о жажде любви, о готовности отдать всю душу. И вот что я дарил в ответ:
Ты первый раз под шум грозы пришла,
И с той поры всегда при звуке грома
Забрасываю все свои дела
И отворяю настеж двери дома.
Какое лето нынче, милый друг!
Грохочут чуть не ежедневно грозы.
И ты щедра! Вот снова этот звук…
И стол накрыт: нас ждут вино и розы.
И вот как пытался отблагодарить:
Ты опять по всему изголовью
Разметала кудрей своих медь…
Мне о них рассказать не суметь –
От них веет неведомой новью.
Я их вижу то гордым убором,
То мятежным костром на снегу –
Я поведать о них не могу –
От волос твоих веет простором.
Ни поэмой, ни песней, ни одой
Рассказать невозможно о них –
Буйно пламенных, гордых, живых –
От волос твоих веет свободой.
Да, свободой, пространством и новью,
Незнакомой до нынешних дней,
Но призывней всего и сильней
Самой сутью Вселенной – любовью.
22 ноября 2011
Со второй женой Ириной я познакомился в трамвае 22 маршрута, ходившего до войны от Измайлова, где я жил с детства, до Театральной площади и дальше до Пресни, словом, через весь город. Ирина приезжала к бабушке в Измайлово. Она была красива, умна, добра и взбалмошна – чего еще можно желать от жены! Не обидел ее Бог и чувством юмора. Вот единственная сохранившаяся в коробке записка от нее – "Семейное кредо Бушина":
"Анна Каренина не работала, но ты и я должны работать. Не потому что нужны мне твои деньги (врешь!), а потому что работа нужна для тебя (зачем?). Она в конце концов облагородит тебя и сделает из обезьяны человека.
Именно поэтому я не буду давать тебе денег на твои туалеты (вот где зарыта собака, Гобсек!), предоставляя тебе право тратить на них все, что ты заработаешь (Он мне предоставляет право, о боже! А кто мой муж? И зачем я с тобой жить буду?)"
Да, все было при ней. Жили мы то с ее родителями на Смоленской площади, то с моей мамой в Измайлове. Родился сын Сережа… А жизни не получилось. Мы разошлись. Она умерла…
БРЮСОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК
После окончания никчемной аспирантуры я внештатно сотрудничал в "Литературной газете" в роли консультанта, т.е. отвечал на стихи, которые неисчерпаемым потоком шли в газету со всех столиц и медвежьих улов земли советской. Не помню точно, как это оплачивалось, но думаю, что вполне прилично. Туда устроил меня через свою сестру Галю, работавшую там в отделе писем, мой друг еще по Литературному институту Дима (Владимир Сергеевич) Комиссаров, огромный добродушный парень, сын уже не работавшего крупного партийного работника, кажется, секретаря обкома из Ростова-на-Дону, его именем была названа одна из улиц подмосковного дачного Кратова. Комиссаровы жили в Брюсовском переулке, выходящем на Никитскую, в отдельной квартире, что было тогда редкостью, но не такой уж большой. До смерти отца мы жили тоже в отдельных квартирах – и в Минино, и Раменском, и в Кунцеве. Поэтому Вадим Кожинов был не прав, используя этот вопрос в уничижительной критике замечательного стихотворения Винокурова, ставшего знаменитой песней.
В полях за Вислой сонной Лежат в земле сырой Сережка с Малой Бронной И Витька с Моховой…
– На Моховой нет жилых домов! – укорял Кожинов. – Выдумка.
А где-то в людном мире Который год подряд Одни в пустой квартире Их матери не спят…
– Не было после войны отдельных квартир! – негодовал критик.
Во-первых, как уже сказано, были и до войны и после. Во-вторых, квартирой и даже домом мы порой называем и однокомнатное жилье в коммуналке.
Друзьям не встать. В округе Без них идет кино.
Девчонки, их подруги,
Все замужем давно…
– Все? Это совершенно невозможно!..
И Кожинов приводил статистические данные о населении. А ведь умный человек был…
А Дима писал прозу, у него вышла книга "Гвардии лейтенант". Она мне не шибко понравилась. Мы обменялись по этому поводу несколькими неласковыми письмами. Но в конце 50-х он уже был членом Союза писателей. Я заходил к нему и в Брюсовский, и бывал на даче в Кратово, но потом он переехал на какую-то Михалковскую, потом – на Большую Полянку, а дни свои скончал и вовсе в Лаврушинском переулке в известном писательском доме №17. Чего его так носило по Москве, не знаю.
ПУТИНКИ
В 1957 году я встретил где-то на улице Мишу Игнатова, опять же товарища по Литературному институту, почему-то во время войны служившего в армии Войска Польского, имевшего не то медаль, не то орден "Виртути милитари". Он занимался переводом с польского. Узнав, что я, в сущности, нигде не работаю, он пригласил меня на зарубежное радио, где заведовал литературной редакцией. Это, как я уже говорил, в огромном доме в Путинках за нынешним кинотеатром "Россия", которого тогда не было, где позже обитал известный сталинофаг Михаил Федотов. Когда Ельцин его там поселил в какой-то важной должности, ему в окно на втором этаже кто-то бросил дохлую кошку, начиненную взрывчаткой. В случае взрыва зубы и когти кошки впивались в несчастную жертву. Но, кажется, кошка не взорвалась.
Так вот, я пришел в Главное управление радиовещания (ГУРВ) на заграницу на должность зама Игнатова, а он по неизвестной мне причине вдруг уволился, и я остался в роли главного. Редакция была молодежная, большинство – молодые особы. Мужчин было только четверо: два литинститутца – Жора Друцкой и я, Виктор Егорычев и Анатолий Загорский. Работать было интересно. Отношения в коллективе были дружеские. И существовали неписаные вольности. Так, женская часть редакции иногда вдруг объявляла "День радости" и ничего не делала, и ни на какие уговоры не поддавалась.
А у меня-то самого был сплошной "День радости", ибо за стеной в музыкальной редакции сидела очаровательная Марина Л., которую я мог видеть, когда хотел. Иногда по воскресеньям, возвращаясь и с дачи в город, я заходит в пустынное здание ГУРВа, где в эти дни никого не было, кроме охраны, поднимался на наш этаж и ставил на стол Марины в баночке с водой букетик ландышей, ромашек, васильков. Не верите? Клянусь – было! Не знаю, догадывалась ли она, что это я. А однажды летом 57-го года у меня родился такой документ, обнаруженный мной в той коробке из-под шампанского:
"Начальнику ГУРВ тов. Семину Н.В.
От главного редактора Литературной редакции Бушина B.C.
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА
Считаю своим служебным и гражданским долгом довести до Вашего сведения следующее.
За последние несколько месяцев Литературная редакция серьезно улучшила свою работу. Количество передач, выдаваемых ею, значительно возросло, их тематическое и жанровое разнообразие расширилось. Однако есть основание опасаться, что сдвиги в работе редакции в скором времени будут сведены на нет. Причина этого такова.
По соседству с Литературной редакцией находится Музыкальная редакция, где в должности редактора вот уже второй год работает некто Л-ва М.А., молодая особа 1932 года рождения, комсомолка, член профсоюза.
Со всей решительностью заявляю, что Л.М.А. только делает вид, что работает редактором, а на самом деле она ведет глубоко замаскированную работу против нашего зарубежного радиовещания вообще и против Литературной редакции в особенности.
Я глубоко убежден, что гражданка Л. представляет собой большое социально опасное явление. Она угрожает нашим культурным связям с зарубежными странами и делу окончательной победы коммунизма во всем мире. Объясняется это тем, что гражданка Л. значительно, я сказал бы, феноменально превысила общепринятые допустимые нормы женского очарования. Это превышение носит злостный преступный характер, не согласующийся ни с какими понятиями гуманности и нормами международного права.
Объяснить, в чем состоит очарование гражданки Л., не представляется возможным, ибо даже при первом взгляде обнаруживаются существенные изъяны ее внешнего облика (некоторая курносость, асимметричность ноздревых отверстий и т.д.), но к сожалению, остается фактом: она неотразима и разлагающе действует на весь трудовой коллектив ГУРВа.
Со всей самокритичностью должен признать, что я лично, несмотря на фронтовую закалку и преданность идеям коммунизма, не сумел избегнуть пагубного воздействия этой особы. Она возбудила во мне недостойное члена КПСС и просто серьезного человека желание постоянно видеть ее и слушать нескончаемые глупости, которые она для маскировки лепечет. А это-то и сказывается самым отрицательным образом на работе и моей лично, и всей редакции, тем более, что гражданка Л. не делает ничего для хотя бы минимального удовлетворения помянутого выше желания.
Здесь надо вновь напомнить, что Л-ва – член профсоюза и потому должна бы беспокоиться о повышении показателей нашей совместной работы. Вместо этого она дурачит, водит за нос главного редактора Литературной редакции, ни во что не ставит его время и здоровье. К лицу ли это женщине с профсоюзным и комсомольским билетами в кармане! Поведение Л-вой выглядит особенно неприглядно сейчас, когда мы отмечаем 50-летие наших славных профсоюзов и готовимся достойно отпраздновать 40-летие Великого Октября.
Но это еще не все. Гражданка Л-ва М.А. постоянно терроризирует меня насмешками унизительного характера. Приведу лишь один пример. Совсем недавно меня, члена КПСС, фронтовика, кавалера шести правительственных наград, человека, имеющего два высших образования, наконец, главного редактора, гражданка Л-ва с обычной для нее легкостью и категоричность назвала мурзилкой. Все мои попытки опровергнуть это, доказать, что я никакой не мурзилка и никогда не был ей ни к чему не привели, а лишь вызвали презрительный смех гражданки Л-вой.
Ни минуты не сомневаюсь, товарищ начальник главка, что если бы на моем месте оказались Вы или даже глава правительства тов. Булганин Н.А., то и Вас и Булганина гражданка Л-ва с такой же легкость и решительностью могла бы назвать мурзилками.
Надеюсь, теперь Вам картина достаточно ясна, и вы понимаете, почему и откуда грозит опасность Литературной редакции и мне лично. Исходя из всего сказанного прошу Вас:
1. Обязать гражданку Л-ву М.А. умерить свое социально опасное очарование.
2. Приказать ей не препятствовать моему желанию видеть ее и слушать бесконечные глупости, что она лепечет.
3. Под угрозой увольнения заставить ее отказаться от заявления, будто я мурзилка.
4. Текст ее отказа распространить в централизованном порядке и предоставит всем редакциям ГУРВ.
В. Бушин, главный редактор Литуретурной редакции.
18 июля 1957 года".
А если без шуток, то довольно скоро мне удалось нажить в ГУРВе немало врагов. Там ведь долгие годы, даже десятилетия трудились журналисты, знающие специфику работы на Запад, это были зубры идеологической борьбы, а я пришел и начал писать материалы безо всякой специфики, и они пользовались хорошим спросом у редакций, вещающих на разные страны. К тому же я еще и довольно много печатался. Это было тоже странно, необычно, пожалуй, даже подозрительно. И начались козни корифеев против редакции и против меня лично.
Пока ГУВР возглавлял "твердый искровец" Семин, жить еще было можно, но потом на очень короткий срок на его место пришел известнейший тогда международник-правдист Юрий Жуков, за ним – бывший посол в Швеции, бывший заместитель Генерального секретаря ООН Илья Семенович Чернышов. И уж тут стало невмоготу. И я не выдержал. В некий день 1958 года я написал весьма резкое заявление об уходе. У Чернышова оно вызвало удивление, желание разобраться, но как раз тут позвонил мне Владимир Солоухин и позвал в "Литгазету", где он был членом редколлегии, – на место ушедшего Булата Окуджавы заведовать отделом поэзии. И я ушел в "Литературку".
А судьба И.С. Чернышова оказалась трагической. В 1961 году его направили послом в Бразилию, и вскоре на знаменитом пляже Копакабана во время купания он оказался жертвой акулы.