В ОКОПАХ "ЛИТЕРАТУРКИ"
В "Литгазете" разделом русской литературы заведовал Михаил Алексеев, талантливый, сразу ярко заявивший о себе писатель. На отдел поэзии нашелся кто-то другой, а меня он назначил своим заместителем. Наши кабинеты были на четвертом этаже напротив друг друга, у него – огромный, у меня – небольшой, уютный. Между нами – комната секретарши Инны Ивановны Кобозевой, старательной, добросовестной, болеющей за дело сподвижницы.
Отдел русской литературы – это Алексеев, я, Дима Стариков, Вася Литвинов, Коля Далада, Вася Ильин и Инна Ивановна, к слову сказать, еврейка. Мы жили и работал, как в осаде, под постоянным напором всех остальных отделов – от отдела братских национальных литератур (надутый Сурен Гайсарян и обходительный Лазарь Шиндель) до международного отдела во главе со свирепым Борисом Леонтьевым. И это при коварном нейтралитете заместителя главного редактора Валерия Косолапова и трусоватости ответственного секретаря Петра Карелина. А главный редактор Всеволод Кочетов был болен, в газете не появлялся и я его тут ни разу не видел. Нашим человеком был только исполнявший обязанности главного редактора Валерий Друзин.
Вскоре после моего прихода Алексеев ушел в отпуск, уехал в родное саратовское село Монастырское и в ответ на мое письмо писал мне:
"Дорогой Владимир Сергеевич!
За долгое молчание – простите великодушно… Оно вовсе не означает, что я не понимал Ваших трудностей. Я видел их заранее, я их чувствовал по третьей полосе газеты, высылаемой мне аккуратнейшей и добросовестнейшей Инной Ивановной. Скажу больше: я понимал, что подвергаю Вас – оставляя – тяжкому испытанию, граничащему с пыткой. Но лучший и вернейший способ включить Вас в окаянную нашу машину – это скорейшее предоставление Вам полной самостоятельности. Сейчас я вижу, что Вы с честью выходите из этого испытания. Радуюсь этому…
Я знал заранее, что наши храбрые воители дружно откроют огонь по мне, как только я покину Цветной бульвар. Обидно это мне? Конечно. Особенно, если участь, что в газету меня затащили чуть ли не силой и все мои душевные силы в течение последнего года были отданы ей. Однако я хорошо понимаю, КТО, ПОЧЕМУ и за ЧТО меня не любят, и это-то постоянно прибавляет мне силы.
Насчет моего скорого ухода ЗАБУДЬТЕ. Никуда я не уйду до тех пор, пока не сделаю что-то важное, что считаю нужным сделать, или пока меня не ВЫГОНЯТ. И был бы чрезвычайно рад, если и Вы остались бы со мной все это время. Вы попали как раз в очередную волну атак на нас. Но дело-то наше в высшей степени справедливое. Зачем же мы будем отступать? Мы же коммунисты, черт возьми!
Пожмите крепко руку Инне Ивановне, она воистину молодец.
Очень благодарен Литвинову и Старикову – они по-прежнему в авангарде.
Привет всем-всем. Чуть больше месяца осталось и я с Вами. Не унывайте, не падайте духом. Привет Валерию Павловичу {Друзину} и Вал. Алексеевичу {Косолапову}.
Жду весточки.
Ваш М. Алексеев.
19.V11.58.".
Позже мы сошлись ближе. Запомнилось, как прекрасно мы с ним однажды посидели в "Праге". Михаил Николаевич как-то подарил мне свою книгу с надписью: "В память о совместном сидении в окопах "Литературки".
В статье упомянут тот самый Василий Матвеевич Литвинов, что написал для упоминавшегося словаря "Русские писатели XX века" статью о Шолохове. В ней он уверяет, что Сталин "в поисках своего художника-биографа весьма желал приручить автора", но получил "Тихий Дон" – "роман о восстании казачества против большевистского ига", из корыстных соображений "печатание которого было милостиво разрешено". А "советскому литературоведению было дано задание сколь можно убедительней интерпретировать роман для массового читателя и мировой общественности как художественное подтверждение правоты и величия большевистской революции". Это задание сам Литвинов много лет усердно и выполнял, но молчит об этом, обвиняя в лакействе каких-то безымянных критиков. А чего стоит заявление по поводу "Поднятой целины": "Вождь потребовал от Шолохова написания книги во славу коллективизации". И тот, мол, написал, но "в уста деда Щукаря и белогвардейца Половцева вложил справедливые обвинения в адрес коммунистов". И дальше – такие же густые глупости и пошлости.
А ведь были у нас, мракобесов, и такие дела. Однажды Стариков сказал нам с Алексеевым, что какой-то молодой поэт хочет почитать нам свою поэму. Что ж, мы согласились. И привел Дима тихого, скромного кадыкастого стихотворца. И в кабинете Алексеева, страшно волнуясь, он прочитал нам свою поэму. Она называлась "Мастера" и всем понравилась. Алексеев сказал: "Мы это напечатаем". – "Правда?! В "Литературной газете"?! – "А где же еще!" – "Не может быть!" И поэма была напечатана. Над ней стояло: "Андрей Вознесенский". С этой публикации началась его известность. Так мы, мракобесы, двинули его в литературу.
В том 58-м году с сослуживцами по "Литературке" мы как туристы ездили в Венгрию. Ведь шел только второй год после восстания там, во многом антиеврейского, как показал С. Куняев, но в группе нашей был завотделом искусства газеты Б. Е. Галантер, и никаких эксцессов это не вызвало. Правда, когда встретившийся нам в Мишкольце один бывший русский помещик, оказавшийся здесь после Октябрьской революции, пригласил нас вечером в гости, Борис Ефимович не решился пойти. Один я тоже не пошел. А утром, когда мы уже сидели в нашем автобусе, чтобы ехать куда-то дальше,этот уже старый человек приплелся проводить нас. Я вышел к нему, пожал руку. "А мы вас так ждали всей семьей, так готовились" – сказал он. И в словах его было столько горечи и тоски. Русские, заброшенные на чужбину, хотели поговорить с русскими из Москвы, а те не пришли…
От той поездки остался неожиданный след – стихотворение "На границе":
Вот смотри, таможенник, смотри, –
Тут багаж мой весь, как на ладони:
Сувениры, карты, словари,
Радиоприемник марки "Сони"…
Я проехал много разных стран,
Легче перечислить, где я не был.
Загляни и в этот чемодан,
Есть тут кое-что из ширпотреба.
Если надо пошлину – плачу!
Я, приятель, чту твои законы.
Что ты ищешь – золото? парчу?
Героин? старинные иконы?
Да, одну икону я везу.
Ее цену знать вам невозможно.
Не ищи ни сверху, ни внизу –
В сердце она спрятана надежно.
Я считал, молитва – звук пустой,
Но молюсь на ту икону жарко!
Это не какой-нибудь святой,
А одна прекрасная мадьярка.
Верно, согласишься ты со мной,
В мире деклараций, денег, пошлин
Был бы ее образ неземной
Тотчас и унижен и опошлен.
Потому я рад, что удалось
Спрятать мне ее, опасность чуя.
Потому и за ее провоз
Ни гроша тебе не заплачу я!
В октябре 1979 года с группой московских писателей, которую возглавлял прекрасный рассказчик и энергичный человек Сергей Антонов, я ездил во Франкфурт-на-Майне на грандиозную книжную ярмарку международного размаха. Незадолго в журнале "Москва" вышла моя жутко шумная статья "Кушайте, друзья мои. Все ваше" – о романе Булата Окуджавы "Путешествие дилетантов". Я внезапно, извиняюсь за выражение, стал знаменит. Меня засыпали восторженными письмами со всех концов страны. Статья эта неоднократно перепечатывалась и вошла в мою книгу "Гении и прохиндеи" (2003 г.).
А вообще-то это был год столетия со дна рождения Сталина и Троцкого, и книги о втором из них лежали на многих прилавках выставки. Но еще больше – "Архипелаг ГУЛаг", который впервые вышел за шесть лет до этого в Париже. Там, прямо на ярмарке, к нам тоже подошли несколько русских и пригласили вечером посетить их. Мы жили в гостинице "Am Zoo" ( "У зоопарка"). Вечером они позвонили нам туда: ждем с нетерпением, стол накрыт. Я стал уговаривать Сергея Антонова, Василия Субботина, Вадима Собко, Людмилу Уварову… Все отказались: это же ФРГ, НАТО… уже вечер…незнакомый город… Но я, вспомнив давний печальный случай в Мишкольце, взял такси у гостиницы и поехал один по адресу, который мне назвали по телефону. В каком-то условленном месте меня встретили. Ах, что это был за вечер! За столом человек пять-шесть русских мужчин и женщин, разными обстоятельствами войны заброшенных сюда. Они даже не расспрашивали меня о России, о Москве, – им надо было высказаться, излить перед соотечественником тоскующую душу, вспомнить родину Один даже назвал мне номер своего комсомольского билета, который помнил до сих пор. Обратно в гостиницу уже глубокой ночью меня довез некий Юрек, кажется, поляк. Какое-то время я переписывался с ними, а хозяйка дома приезжала в Москву, позвонила мне, и мы славно посидели с ней в новом "Национале", который потом снесли.
После "Литературки" на долгие годы до самой его смерти я сохранил самые дружеские отношения с Димой Стариковым. Он был и умен, и талантлив, и знающ. Твердо стоял на русских советских позициях. Помню, как зло говорил о нем однажды в Гослитиздате старик Антокольский. Его книга "Перечитывая классику" интересна и сейчас. А еще Дима был несколько избыточно женолюбив. Он женился на дочери Анатолия Софронова, но там жизнь что-то не заладилась. Вика было резкой, прямой, тяжеловатой в прямом и переносном смысле, что, впрочем, позже не остановило Василия Шукшина, которому Вика после того, как разошлась со Стариковым, родила дочь. А Дима женился на молоденькой очаровательной Светочке, едва ли не школьнице. Но не мог где-нибудь в Коктебеле удержаться от того, чтобы приударить за молодой прелакомой поварихой Дома творчества. Мои отношения со Светланой сам Дима определил как любовь-ненависть. Действительно, она нравилась мне и молодостью, и колючим характером, озорным нравом, но мы довольно часто цапались с ней по разным поводам. Дима тяжело болел и умер в 1979 году. На поминках я был рядом со Светланой, в траурном наряде она была прекрасна и порой спрашивала меня, как ей себя вести, куда садиться, что говорить. Будто бы я знал это…
ТАТЬЯНА
Я встретил ее в буфете "Литературной газеты", в очереди за баночкой черной икры и стаканом кофе. Ей девятнадцать лет, она прелестна. Училась в Полиграфическом институте и работала здесь в корректуре. Забыл, с чего началось знакомство, но хорошо помню, как однажды она зашла в мой роскошный кабинет с какой-то книгой и с просьбой помочь в чем-то разобраться. Процесс пошел… Потом я поджидал ее на трамвайной остановке. Сохранилось ее, видимо, первое, еще на "вы" письмо от 22 ноября, должно быть, 58-го года:
"Здравствуйте, Володя!
Я смотрю, работа у вас кипит. Все окружающие меня получают от вас письма. Вам, конечно, там нечего делать (я после поездки в Венгрию был в Сочи), а я сейчас очень занята, сдаю по две контрольные в неделю. Совсем некогда развлекаться. Мне даже говорят, что так я, пожалуй, останусь старой девой. А вы без конца пишете письма, заставляя меня отрываться от занятий…"
Очень интересно дальше: "Опять я болею. Всю эту неделю не выходила на улицу". И через несколько строк: "Бегу на каток. Опаздываю". Больная!..
Врачи говорили, что ей нельзя рожать. Но она не верила в мрачные пророчества. В 62-м году, когда мы еще не были вместе, прислала мне в день рождения открытку с припиской: "Обрати внимание на картинку". А там – пять жизнерадостных мордатеньких китайчат с кучей фруктов и овощей.
Но болела Татьяна действительно часто. Месяцами лежала в больнице со своим сердцем. Однажды некий Институт ревматизма (есть он ныне?) направил ее даже в Ялту в Институт им. Сеченова на улице Щербака (где он теперь? если сохранился, наверняка носит имя Мазепы или Шушкевича). 22-23 августа 1968 года я писал ей туда:
"Малышка моя!
Наконец-то я получил возможность написать тебе! Если бы ты знала, какие напряженные были у меня эти дни! Как помнишь, статью в "Октябрь" я должен был сдать 10-го, но, конечно, не успел. Оттуда каждый день звонили, торопили. Работал я, как вол.(2012: Сейчас сказал бы "как раб на галеpax"). Спасали меня только 2-3-часовые прогулки в Тимирязевском парке. Возвращался, принимал ноксирон и заваливался спать. Еще хорошо, что стояла холодная погода.
Но вот в пятницу статью, наконец, сдал. Сегодня, в понедельник, был в "Октябре", утрясали мелочи. П. Строков (2012: заместитель главреда В. Кочетова) от статьи в восторге. Правда, из трех с лишним листов пришлось оставить 2 с половиной. Еще допишу кончик – одну страничку и добавлю главу о "Золотом теленке", она уже написана и, по-моему, это лучшая часть статьи.
А тут еще в самый разгар работы в самый жестокий Zeitnot наша несравненная Хирасима Григорьевна (2012: Серафима Григорьевна Ременик, замответственного секретаря журнала "Дружба народов", где я тогда работал) не преминула назначить меня дежурным по номеру. А это же страшно хлопотно. Надо тщательно прочитать около 300 стр., а я же читаю медленно, не как ты, а работа стоит, а телефон трещит, а в "Октябре" ждут… И вот тут-то я не раз вспоминал мудрейшего Никольского из "Политиздата": лучше всего жить под одеялом.
И в эти же ужасные дни еще одно огорчение: узнаю, что Мэлора Стуруа повысили в должности – послали корреспондентом в Америку. Представляешь, какой удар!.. Два дня не мог работать {Этот Мэлор – Маркс, Энгельс, Ленин – печатал в "Известиях" много хлестких и невежественных статей, на что я иногда слал в редакцию возмущенные письма. Он из Америки так и не вернулся).
Кажется, сегодня напряженность начала разряжаться. И дежурство подходит к концу, и со статьей дело завершилось.
Как я устал, девочка моя. А тебя нету рядом, чтобы снять мою усталость.
Ну, как ты? Спишь ли у моря? Погода у вас, кажется, отличная.
Почему ты так редко звонишь, если это просто? Ведь если бросить два пятиалтынных, то разговор будет длиться 40+40=80 секунд, а если три… Неужели не соображаешь?
Меня все спрашивают:
– Где Таня?
– Какая еще Таня?
– Обыкновенная.
– У нас обыкновенных нет.
Пиши, минуля, и звони.
Сверчок Тимошка скучает, кошка пищит, а Стуруа все пишет и пишет из Америки. Представляешь, какая у меня кошмарная жизнь?
Целую, целую, целую.
Твой Бушин."
А на обороте последней страницы какой-то совершенно загадочный текст, который я не могу объяснить, поскольку он абсолютно не соответствует действительности: "Совсем забыл! Мы же обменялись квартирами. Нашу двухкомнатную и бабулькину сменяли на роскошную трехкомнатную. Приедешь – ахнешь! Живем недалеко от прежнего дома".
Полная чушь! За все время была только одна попытка обмена: Лариса Васильева, жившая недалеко от нас против кинотеатра "Баку", предложила нам свою трехкомнатную квартиру, но меня отпугнула какая-то огромная балка в одной комнате… Мы остались на месте, а Васильева вскоре переехала в кооперативный дом на ул. Усиевича.
Так что же за чепуху я послал в Ялтинский институт Сеченова в корпус 1, палата 1? Могу предположить только одно: я написал это, чтобы поднять дух больной жены, порадовать ее, помочь в борьбе с микробами, бациллами и всей хворью.
Н.К. КРУПСКАЯ И СОЛЖЕНИЦЫН В ОДНОМ ФЛАКОНЕ
При упоминании этого эпизода с Васильевой, квартирами и адресами мне невольно вспомнилось, что не так давно (29.10.08) поэтесса писала в "Литературке": "Мне кажется, очень полезно иногда отключать мозги, если они плохо работают. А у нас, бывает, отключены и мозги, и интуиция, и, что еще хуже, нарушены чувства меры и чувства такта". Ну, мозги, если они даже хорошо работают, мы и так ежедневно отключаем на время сна, и это полезно. Но как у поэтессы с чувством меры и такта?
Читаем: "Ушел из жизни могучий писатель Александр Солженицын". Могучий! И это с неотключенными мозгами пишет человек, который тут же, в этой же статье восхищается Н.К. Крупской: "Усилиями этой женщины страну вытащили из повальной неграмотности!" Ну, не совсем она была "повальная" и усилиями не одной, а очень многих, но примечательна это чрезмерность похвалы. А знает ли поэтесса, что Солженицын писал о Крупской и о ее муже? И ведь не трудно догадаться, что Надежда Константиновна написала бы о Александре Исаевиче.
"Очаровательный памятник молодой Крупской стоит на Страстном бульваре. Это та Наденька, в которую было влюблено все Шушенское, тургеневская девушка…". Как видно, писательница и сама влюблена в нее, но одновременно – и в могучего антисоветчика №1. Как такие страсти уживаются в одном сердце и в одних мозгах, – непостижимо!
"Большую Коммунистическую улицу переименовали в улицу Солженицына".
Дочь коммуниста, одного из создателей легендарной "тридцатьчетверки", сама советский орденоносец, дважды лауреат Ленинского комсомола… Такой человек, даже когда под 80, должен бы негодовать по поводу этого глумливого переименования. И она негодует. Но как! По поводу чего! А того, что имя Могучего дали какой-то улочке в тридцать домов за Садовым кольцам, тогда как, по ее убеждению, надо под имя Могучего создать новый проспект не уже, не короче, но краше проспекта Ленинского или Вернадского. Да, так и пишет: "Проложите проспект и назовите его именем могучего Солженицына". Да и в самом деле, есть же проспект блаженного Сахарова…А ведь мадам не только мультиорденоносица и политлауреатка, но еще какой-то академик и даже профессор Ноттингемского университета. Ну, как можно не послушать ее!
В том же номере "Литературки" Александр Кондратов, которого всегда читаю с интересом и сочувствием, вдруг объявил: "Произошла глобальная подмена. Вместо Магомаева и Бернеса – Шуфутинский и Новиков, вместо Шолохова и Солженицына – Ерофеев и Минаев…" Шолохов и Солженицын в одном ряду! Диво дивное! Ну, как может работник писательской газеты не понимать, что Солженицын – литератор средней руки, как ему не знать, что он всю жизнь лгал и о себе, и о войне, и о ГУЛАГе, и о советской литературе, в частности и особенно злобно – о Шолохове, которого по недоумию считал своим соперником. Как если бы Бенедиктов – Пушкина, Лейкин – Чехова, Илья Резник – Маяковского. Общего между Шолоховым и Солженицыным только то, что оба получили Нобелевские премии. Но Шолохову дали ее через четверть века после выхода "Тихого Дона", его главного труда, и только потому, что комитету по премиям надо было спасать лицо, дабы поприличней выглядеть со своими лауреатами, которых порой никто и не знал; а Солженицыну навесили эту премию за три года до выхода его "книги жизни" – полубессмертного "Архипелага" и только потому, что никто столько не врал и не клеветал на нашу родину.
В этом же номере "ЛГ", кстати, статейка Галины Кузнецовой, вдовы Феди Чапчахова, когда-то заведующего отделом критики газеты. Она поучает нас чужими устами: "Гитлеризм – производное большевизма". Это все равно, что сказать: Солженицын – производное Шолохова, то бишь его ученик, последователь. А наши правители все печалятся, что какие-то там чиновники на Западе ставят нашу страну на одну доску с фашистской Германией, объявляют зачинщицей Второй мировой, "империей зла". Но что там зарубежные чиновники, когда у вас под носом то же самое на свой лад пишут родимые питомцы муз в писательской газете! Бедный Федя… Разве он мог предположить! Поди, ворочается в гробу…