Утром Этьен пришел будить меня в десять часов. Паровозы топят дровами, это избавляет от несносной угольной грязи. Я проснулась чистенькая и весь день то болтала, то дремала, то смотрела в окно на прекрасную эту Россию, она такая равнинная, похожа на Римскую Кампанью.
В половине десятого было еще светло. Проехали Гатчину, старинную резиденцию Павла I, которого так терзала его надменная мать, пока была жива, – и вот наконец мы в Царском Селе, в двадцати пяти минутах от Петербурга. <…>
<…> Я в Петербурге… правда, видела я до сих пор только дрожки. Дрожки – это такая одноместная коляска с восемью рессорами (как в больших биндеровских каретах), с одной лошадью; я успела разглядеть Казанский собор с колоннадой, напоминающий собор Св. Петра в Риме, и множество "питейных домов".
Три часа ночи – и уже светло.
Со всех сторон слышу похвалы принцессе Маргарите: говорят, какая простая! Какая добрая! Простая! Никто не ценит простоты в обычных женщинах, не принцессах; если вы простая, добрая, любезная, но не королевского рода, то низшие позволят себе вольности по отношению к вам, а равные скажут: славная малышка! И во всем отдадут предпочтение женщинам, не отличающимся ни простотой, ни добротой.
Ах, если бы я была королевой! Как бы меня обожали, какой бы любовью я пользовалась в народе!
Итальянская принцесса, ее муж и свита еще в России, теперь они поехали в Киев, "мать городов русских" – так назвал Киев великий князь святой Владимир, перейдя в христианство и окрестив пол-России в Днепре. Киев богаче всех городов в мире церквами, монастырями, монахами и мощами; монастыри владеют сказочными драгоценностями: там есть пещеры, полные драгоценных камней, как в сказках "Тысячи и одной ночи". Я видела Киев восемь лет назад и до сих пор помню подземные ходы, полные мощей, опоясывающие весь город, проходящие под улицами и связывающие монастыри между собой, – целые километры ходов, справа и слева уставленных гробницами святых. Господи, прости мне дурные мысли, но не может быть, чтобы святых было так много. <…>
Среда, 9 августа (28 июля) 1876 года
Я без гроша. Приятное положение. Этьен – милейший человек, но вечно задевает мои уязвимые места. Нынче утром я разозлилась, но через полчаса уже смеялась в гостях у Сапожниковых как ни в чем не бывало.
<…>
Вернувшись домой, застала ужин, Этьена и деньги, присланные Александром. Ужин я съела, Этьена спровадила, деньги спрятала.
И тут – странное дело: я почувствовала ужасную пустоту, на меня напала какая-то тоска; я посмотрелась в зеркало – глаза у меня были как в последний вечер в Риме; человек, создание, которому я отдала мои первые поцелуи, опять пришел мне на сердце и на ум, я хотела как безумная видеть его сию минуту и чтобы он меня обнял. В тот вечер он просил меня остаться еще на день; я закрыла глаза и представила, что я еще там.
– Останусь, – шептала я, будто бы ему, – останусь ради моей любви, ради моего возлюбленного! Я люблю тебя, хочу тебя любить, пускай ты не заслуживаешь, какая разница! А я хочу любить… только ты уж люби меня хорошенько, хотя я чувствую, что ты любишь меня не так, как я понимаю любовь, но я тебе объясню… Я тебя люблю!
И, сделав ни с того ни с сего несколько шагов по комнате, я стала плакать прямо перед зеркалом: не слишком сильные слезы мне даже к лицу.
Разволновала сама себя из каприза – а успокоилась от усталости и принялась писать, тихонько посмеиваясь над собой.
Я часто вот так выдумываю себе героя, роман, драму и смеюсь, и плачу над своей выдумкой, как будто это на самом деле.
От Петербурга я в восторге, но я тут вовсе не сплю: уже светает, ночи такие короткие.
Четверг, 10 августа (29 июля) 1876 года
<…> Однако сегодня знаменательный вечер. Я окончательно перестала поклоняться милому образу герцога Гамильтона. У Бергамаско видела портрет великого князя Владимира восемь лет тому назад. Не могла оторваться от этого портрета – более совершенной и милой красоты не вообразить. Жиро восторгалась вместе со мной, и кончилось тем, что мы поцеловали портрет в губы… Замечал ли кто-нибудь, какое удовольствие – целовать портреты? Мы поступили так, как на нашем месте поступила бы любая институтка: так обожают императора, великих князей, впрочем, они все такие изумительные красавцы, что в этом нет ничего удивительного, но этот поцелуй, подаренный куску картона, одарил меня странной меланхолией и мечтательностью на целый час, не меньше. Я обожала герцога, а ведь могла обожать наследника Российской империи, глупо, но такие вещи по заказу не делаются, и потом, вначале я считала, что Гамильтон мне ровня, что он мне подходит. Я его забыла. Кто же будет моим идолом? Никто. Буду искать славы и человека.
Избыток моего сердца еще переплеснется через край, как выплескивался уже случайно, по дороге, прямо в пыль, но сердце от этого не опустело: его постоянно питают щедрые источники, которые в глубине своей не оскудеют никогда.
Где вы это вычитали, мадемуазель? У себя в душе, мои убогие читатели!
И вот я свободна, никого не обожаю, но ищу человека, которого буду обожать. Скорее бы найти: жизнь без любви все равно что бутылка без вина. Однако нужно еще, чтобы вино было хорошее.
Фонарь моего воображения зажегся – повезет ли мне больше, чем грязному безумцу, которого звали Диоген?
Суббота, 12 августа (31 июля) 1876 года
<…> За час до прибытия я отложила книгу в сторону, чтобы хорошенько рассмотреть Москву, нашу исконную столицу, истинно русский город; Петербург – это копия с Германии, правда, копия, выполненная русскими, а потому все-таки лучше, чем Германия. Ну а здесь все русское: архитектура, вагоны, дома, крестьянин, который смотрит с обочины на проходящий поезд, деревянный мостик, переброшенный через какую-то речушку, грязь на дороге – все русское, все сердечное, простое, истовое, простодушное.
Церкви с их куполами, по форме и по цвету напоминающими перевернутые незрелые фиги, производят приятное впечатление, когда подъезжаешь к городу. Проходимец, явившийся за нашими вещами, стащил с себя картуз и приветствовал нас, как друзей, широкой почтительной улыбкой.
Совсем не похоже на французскую наглость и на такую глупую и тяжеловесную немецкую важность!
Я неустанно глядела в окошко кареты, которую подали, чтобы везти нас в гостиницу.
Здесь прохладно, но нет той промозглой сырости, что в Петербурге. Город этот самый обширный в Европе по своей площади и очень древний; улицы вымощены толстыми камнями неправильной формы, и сами улицы какие-то неправильные: то вверх, то вниз, на каждом шагу сворачиваем, кругом дома с небольшим числом этажей, часто одноэтажные, но высокие и с большими окнами. Такая роскошь, как простор, здесь никому не в диковинку: местные жители не знают, что значит громоздить этаж на этаж, комнату на комнату, жильцов на жильцов.
"Славянский базар" похож на "Гранд-отель" в Париже, там даже есть большой круглый ресторанный зал, на который можно смотреть со второго этажа, словно с балкона в театре. "Славянский базар", может быть, не такой роскошный, зато бесконечно чище и куда дешевле, особенно в сравнении с гостиницей Демута.
Швейцары в домах одеты в черные куртки, брюки заправлены в сапоги до колен, а на головах каракулевые шапки.
Вообще, многие в национальном платье, простые люди носят свое платье, и не видно кошмарных немецких жакеток, и вывески немецкие попадаются реже прочих, но все-таки есть, к сожалению, все-таки есть.
Я растрогалась, пока нанимала фиакр: кучера умоляют садиться к ним с такой горячностью, что, останавливая свой выбор на ком-нибудь одном, боишься насмерть обидеть другого. Наконец мы уселись в подобие невероятно узкого фаэтона, и началась скачка с препятствиями. Мы быстро, как ветер, скользили по камням мостовой среди трамвайных рельсов, пешеходов и карет; нас поминутно трясло, а часто чуть не вышвыривало из экипажа. Этьен охал и тревожился, а я хохотала над ним, над нашей дикой скачкой, над ветром, который трепал мне волосы и обжигал щеки, и у каждой церкви, у каждой часовни, у каждого распятия или иконы набожно крестилась по примеру простых людей на улице. А вот босые ноги у женщин неприятно меня поразили. Поехала в пассаж Солодовникова покупать белый рюш; гуляла там, задрав голову, болтая руками и улыбаясь до ушей, как у себя дома. Хочу уехать завтра, ничего не могу купить, денег у меня только-только хватит доехать до дяди Этьена.
Триумфальная арка Екатерины II выкрашена в красный цвет, колонны зеленые, а украшения желтые. Несмотря на экстравагантные краски, вы не поверите, до чего красиво; вдобавок все вместе гармонирует с крышами домов и церквей, они почти все из зеленого или темно-красного листового железа. При виде этих наивных украшений становится тепло на душе, потому что понимаешь всю славную простоту русского народа. А нигилисты уже под нее подкапываются! Мефистофель развращает Маргариту. Пропаганда вершит свое низкое дело, и, если когда-нибудь под влиянием обмана и подстрекательства этот добрый народ восстанет, будет нечто ужасное: хотя в мирное и спокойное время он добр и доверчив, как овечка, но в мятеже будет жесток до самозабвения, кровожаден до безумия. <…>
На сей раз ничего не хочу осматривать: Москва сто́ит того, чтобы потратить на нее неделю. Вернусь с деньгами и осмотрю все исторические достопримечательности. Кремль я видела, но, когда мне его показывали, отвлеклась, потому что разглядывала фиакр, разрисованный снаружи под малахит. <…>
Господи! Как я могла поцеловать его в губы? Сама, первая! Сумасбродная дрянь! Теперь плачу и дрожу от ярости! Turpis, execrabilis.
Он решил, что для меня это совсем просто, что я уже не в первый раз, что я так привыкла! Ватикан и Кремль! Задыхаюсь от ярости и стыда! <…>
Что бы я там ни говорила, но со времени этого кощунственного поцелуя губы мои почернели.
Мудрецы и циничные женщины, прощаю вам презрительную вашу улыбку над моим преувеличенным простодушием! Но что это? Я унизилась до того, что допускаю, будто мне могут не поверить? Может, мне еще поклясться? Нет уж, по-моему, довольно и того, что я высказываю малейшие свои мысли, тем более никто меня не неволит. Я не ставлю это себе в заслугу, потому что дневник мой – это моя жизнь, и в самый разгар удовольствий я, бывает, думаю: как долго мне придется писать нынче вечером! Как будто у меня такая обязанность!
<…>
Понедельник, 14 августа (2 августа) 1876 года
Вчера в час уехали из Москвы, которая полна оживления и расцвечена флагами по случаю прибытия королей Греции и Дании.
Этьен положительно бесил меня всю поездку. Вообразите, что вы мечтаете о великом князе и читаете о Клеопатре и Марке Антонии, а вас то и дело прерывают репликами вроде следующих: "Ты не проголодалась? Не продрогла? Вот жареный цыпленок, вот огурцы! А может быть, съешь грушу? Не закрыть ли окно? Что ты будешь есть, когда приедем? Я дал телеграмму, чтобы тебе приготовили ванну, королева ты наша, специально для тебя выписал мраморную ванну и весь дом подготовил, чтобы принять ваше величество".
Несомненно добр, но невыносимо надоедлив. <…>
Воскресенье, 20 августа (8 августа) 1876 года
<…> На родине мне хорошо: все знают меня или моих родных; в положении моем никакой двусмысленности, чувствую себя и дышу свободно. Но жить здесь я не хотела бы, нет, нет!
Сегодня утром в шесть приезжаем в Полтаву. На вокзале никого.
Еду в гостиницу, пишу письмо, намеренно резкое:
"Приехала в Полтаву, но не нашла даже экипажа. Приезжайте немедленно, жду вас к полудню. Правду сказать, меня принимают не слишком любезно.
Мария Башкирцева".
Едва отправила письмо, как в комнату ворвался отец, и я с благородной томностью бросилась к нему в объятия. Первым делом он поспешил меня оглядеть и явно остался доволен моей внешностью.
– Какая ты высокая! Право, не ожидал! И красавица – да-да, ей-богу, очень мила.
– Так-то вы меня встречаете? Даже кареты не прислали! Вы получили мое письмо?
– Нет, зато получил телеграмму и сразу помчался. Я надеялся поспеть к поезду, вот – весь в пыли. Для скорости я скакал на тройке молодого Эристова.
– А я написала вам недурное письмецо.
– В том же роде, что телеграмма?
– Пожалуй.
– Ну что ж, прекрасно!
– Такой я человек: привыкла, чтобы за мною ухаживали.
– Я сам такой, и вдобавок признаться, капризен как черт.
– А я как два черта.
– Привыкла, что все за тобой бегают следом, как собачки!
– Я и хочу, чтобы бегали, иначе со мной нельзя!
– Ну уж, я так не стану!
– Не хотите – как хотите.
– Ну, не надо со мной как с почтенным папашей! Я бонвиван, я молодой человек, пойми!
– Прекрасно, что же лучше.
– Я не один приехал, со мной князь Мишель Эристов и Поль Гарпинченко, твой двоюродный брат.
– Зовите их сюда!
Эристов – законченный хлыщ, маленького роста, занятный, но противный и смехотворный: кланяется низко, утонул в панталонах, которые у него в три раза шире, чем требуется, и в воротничке до ушей.
Второго зовут Паша; фамилия у него слишком трудная. Это крепкий парень богатырского сложения, волосы у него светло-каштановые, он хорошо выбрит и на вид очень русский, бесхитростный, прямой, серьезный, симпатичный, но молчаливый и очень почему-то озабоченный.
Моего появления ждали с огромным любопытством. Отец очарован. Мой рост привел его в восторг; как человеку тщеславному, ему лестно меня демонстрировать.
Мы были готовы, но пришлось подождать слуг и багаж, чтобы кортеж наш выглядел внушительнее. Карета, запряженная четверкой лошадей, коляска и дрожки с откидным верхом, запряженные безумной тройкой коротышки-князя.
Мой родитель удовлетворенно на меня поглядывал и что было сил старался хранить спокойный и даже равнодушный вид.
Это вообще в его характере – скрывать свои истинные чувства.
На полдороге я пересела в дрожки, чтобы лететь, как ветер. Мы проделали десять верст за двадцать пять минут. До Гавронцев оставалось еще две версты, и я снова пересела к отцу, чтобы доставить ему удовольствие торжественного въезда.
Княгиня Эристова (мачеха Мишеля и сестра отца) встречала нас на крыльце.
– Какова? – произнес отец. – Высокая выросла! И хорошенькая, правда? Какова?
Да, он явно был мною доволен, если позволил себе такое излияние при одной из сестер (но эта сестра очень славная).
Управляющий и другие слуги пришли поздравить меня с благополучным прибытием.
Поместье расположено весьма живописно: холмы, речка, деревья, красивый дом и несколько флигельков. Все строения в превосходном порядке, сад ухожен; между прочим, нынешней зимой дом был почти полностью перестроен и заново обставлен. Здесь живут на широкую ногу, но всячески выпячивают свою простоту и всем видом словно говорят: у нас тут всегда так.
К завтраку, разумеется, шампанское. Подчеркнутый аристократизм и простота, отдающие чопорностью.
Портреты предков, доказательства древности рода, – это мне очень пришлось по душе.
Прекрасная бронза, севрский и саксонский фарфор, предметы искусства. Признаться, не ожидала столько всего здесь обнаружить.
Отец рисуется: дескать, его, несчастного, оставила жена, а он только и мечтал быть ей образцовым мужем.
Большой мамин портрет, написанный в ее отсутствие, всякие знаки сожаления об утраченном счастье и злые выпады против маминых родителей, разрушивших это счастье. Лезет вон из кожи, чтобы внушить мне, что мой приезд ничего не меняет в здешних привычках.
Играли в карты; я тем временем вышивала по канве и время от времени вставляла словцо, которое выслушивалось с любопытством. <…>
Отец – человек сдержанный, дочь тоже. Не будь здесь его сестры-княгини, Мишеля и того, другого, было бы в тысячу раз проще.
Как только я очутилась у себя в комнате, мне вспомнились слова, случайно – или намеренно – произнесенные отцом; воображение мое раздуло эти слова, и вот я забилась в уголок и долго плакала, не двигаясь с места, не смаргивая и не отводя взгляда от цветка на обоях; меня томила тревога, я была раздавлена и погружена в такое отчаяние, что мне все было все равно.
А дело вот в чем. Заговорили об Антонелли, и меня забросали вопросами. Вопреки привычке я отвечала скупо и не слишком распространялась о своем воздыхателе, оставляя простор для догадок и предположений, и тогда отец совершенно безразличным тоном сказал:
– А я слыхал, что Антонелли три месяца назад женился.
И как только я оказалась одна, я, уже ни о чем не рассуждая, вспомнила эти слова, легла на пол и застыла; я чувствовала себя тупой и жалкой.
Я взглянула на его письмо: "Мне так нужно от вас слово утешения", – эта фраза перевернула мне сердце, и я чуть было не стала винить сама себя!
А потом… Какой ужас: воображать себя влюбленной, но не уметь любить! Потому что не могу я любить такого человека, как он: невежественного, слабого, зависимого. Любви во мне нет – одна тоска. <…>
Вторник, 22 (10) августа 1876 года
Здешняя жизнь далека от сердечного гостеприимства дяди Степана и тети Мари, которые уступили мне свою спальню и служили мне, как негры. Но здесь все по-другому – там я была в краю друзей, все равно что дома; а сюда явилась, хвастаясь приобретенными связями и попирая собственными ножками сотни ссор и миллионы неприятностей.
Отец – человек сухой, с детства оскорбленный и униженный своим ужасным отцом, генералом. Едва он стал богат и свободен, бросился прожигать жизнь и растратил половину состояния.
Подстрекаемый самолюбием и мальчишеской гордыней, он предпочитает казаться чудовищем, лишь бы не выдать свои чувства, особенно если что-то его растрогает; в этом он похож на меня.
Слепой бы заметил, до чего он рад меня видеть, и он даже дает мне слегка это понять, когда мы одни. <…>
Среда, 23 (11) августа 1876 года
Написала маме, почти так же подробно, как в дневнике. Это поможет ей больше всех лекарств на свете. Притворяюсь, будто я в восторге, хотя на самом деле восторги еще не наступили; описала ей все как есть, но, правду сказать, я еще далеко не уверена, что доведу эту историю до благополучного конца. Ладно, посмотрим. Бог не без милостей.