– Так в кого же ты влюблен? – спросила я, усмехнувшись в ответ на его вздох.
– А ты хочешь знать?
И тут он до того покраснел, что закрыл лицо руками, чтобы скрыть румянец.
– Хочу, говори!
– В маму.
Голос у него дрожал, и я до того растрогалась, что разразилась смехом, чтобы скрыть свои чувства.
– Я так и знал, что ты не поймешь! – воскликнул он.
– Прости, но романтическая матримониальная страсть – все это так мало на тебя похоже…
– Потому что ты совсем меня не знаешь! Но я клянусь тебе, клянусь, это правда. Перед этим бабушкиным образом, на этом кресте, отцовским благословением клянусь!
Я еще не знала его как следует, а потому поверила.
И он перекрестился перед образом и распятием, висевшими над кроватью.
<…>
– А скажи мне… раз уж мы с тобой заговорили о маме… Она… она питает ко мне отвращение?
– Отвращение? Да с какой стати? Нет, ничуть.
– Бывают же… в жизни… так сказать… непобедимые антипатии.
– Да нет же, нет.
Мы еще долго об этом беседовали, я говорила о маме, как о святой, – она и жила всегда, сколько я ее помню, как святая. А что было много лет назад, когда я была маленькая, – об этом я не знаю и судить не могу.
Было уже поздно, если бы я пошла спать к себе, то я бы еще поела, записала что-нибудь, почитала, так что я рассудила не уходить. Отец принес мне белье из бельевой, чтобы не будить слуг, сам постелил, дал мне свой халат, шаль, чтобы укрыться. <…>
Суббота, 14 октября 1876 года
<…> Получила из Парижа платья, нарядилась и отправилась на прогулку вместе с Полем, благо лошадь Мишеля была здесь. Полтава оказалась интереснее, чем можно было предположить. Из достопримечательностей, во-первых, обнаружилась церковка Петра Великого. Она деревянная, и, чтобы предохранить ее от разрушения, ее поместили в кирпичный футляр: между этим футляром и стенами церкви может свободно пройти человек.
Тут же рядом колонна, воздвигнутая на том месте, где, одержав победу в битве 27 июня 1709 года, император изволил отдыхать, присев на камень. Колонна бронзовая.
Я вошла в старинную деревянную церковь, стала на колени и трижды коснулась лбом пола. Говорят, что если сделать это в церкви, куда приходишь впервые, то, о чем попросишь, сбудется. Я помолилась, чтобы отомстить Антонелли. <…>
Большой полтавский монастырь расположен на вершине второго холма. Полтава построена на двух холмах. Там интересен деревянный иконостас изумительной резьбы.
В этом монастыре похоронен мой предок, отец моего деда. Я поклонилась его могиле. <…>
Вторник, 24 октября 1876 года
У меня не было детства, но дом, где я жила совсем еще маленькой, мне симпатичен, а может быть, даже дорог. Я знаю там всех и вся. Слуги, от мала до велика, состарившиеся на службе у нашей семьи, удивляются, как сильно я выросла. И я наслаждалась бы милыми воспоминаниями, не будь мои мысли отравлены нынешними заботами.
Меня называли "муха", а я не умела выговорить русское "х" и говорила "му́ка". Зловещее совпадение. <…>
Необъятная дедушкина библиотека предлагает огромный выбор любопытных и редких книг. Я отобрала одну, потому что больше мне ее нигде не достать (в сущности, это запретное чтение) и с целью отбить себе охоту к таким книжкам… Как объяснить? Словом, схватила я "Мадемуазель де Мопен" Т. Готье. Ха-ха! – скажете вы, не правда ли? Затолкала ее под матрас и попросила Лелю лечь у меня в комнате, чтобы почитать вместе. Но вместо этого мы до двух проболтали и не успели (к счастью) прочесть ничего, кроме предисловия, а право, любопытно.
Среда, 1 ноября 1876 года
<…> Как только Поль вышел, я осталась одна с этим чистым и прелестным существом по имени Паша. <…>
– Так я вам по-прежнему нравлюсь?
– Ах, Муся, разве я могу с вами об этом говорить?
– Да очень просто! К чему такая сдержанность? Почему вы не хотите быть простым, искренним? Я не стану издеваться; если я смеюсь, тому виной нервы, и ничто иное. Я самое несчастное существо на свете, и никто меня не жалеет.
– Вы несчастны?
– Да, несчастная.
– Ха-ха-ха!
– Дурак.
– Спасибо.
– Значит, я вам больше не нравлюсь?
– Нравитесь.
– Почему?
– Ну, потому… потому… словом, не знаю, не могу понять.
– Если я вам не нравлюсь, можете об этом сказать, вы для этого достаточно искренни, я достаточно равнодушна… Ну, в чем все-таки дело? В носе? В глазах?
– Видно, что вы никогда не любили.
– Почему?
– Потому что когда разбирают черты, что лучше, нос или глаза, глаза или губы… это значит, что любви нет.
– Вы совершенно правы; кто вам сказал?
– Никто. – И он продолжал: – Не знаю, чем вы нравитесь, скажу вам откровенно: всем обликом, манерами, а главное, характером.
– Я добрая?
– Да, во всяком случае, когда не играете комедию, а нельзя же играть все время.
– Опять вы правы… А мое лицо?
– Бывает такая красота… то, что называют классической красотой.
– Да, знаем. Что же дальше?
– Что дальше? Бывает, видишь женщин, тех, что слывут миловидными, но они пройдут – и о них забываешь. А бывают лица… красивые, милые… и после них надолго остается впечатление, остается какое-то приятное, нежное чувство.
– Превосходно… ну и что дальше?
– Как вы допытываетесь!
– Пользуюсь случаем немного узнать, что обо мне думают; не скоро я найду опять человека, с которым могу вот так разговаривать, не рискуя своим добрым именем. <…> А как это на вас нашло? <…> Внезапно или понемногу?
– Понемногу.
– Гм, гм!
– Так лучше, так прочнее. Кого полюбишь в один день, того и разлюбить невелика беда, а…
– Ну, рифмуйте: такая любовь длится всегда!
– Да, всегда. <…>
Мы беседовали еще долго, и я прониклась глубоким уважением к этому человеку, который любит так почтительно и истово и никогда не запятнал своей любви ни единым кощунственным словом или взглядом.
– Вы любите говорить о любви? – спросила я ни с того ни с сего.
– Нет; и говорить о ней просто так – кощунство.
– Но это занятно!
– Занятно! – возопил он.
– Ах, Паша, жизнь вообще так жестока… Как по-вашему, я когда-нибудь была влюблена?
– Никогда, – отвечал он.
– Почему вы так решили?
– У вас такой характер, что вы можете полюбить только из прихоти… Сегодня человека, завтра платье, послезавтра кошку.
– Я в восторге, если обо мне так думают. А вы, дорогой брат, вы были когда-нибудь влюблены?
– Я вам говорил. <…> Да, я говорил вам, вы знаете.
– Нет, нет, я не это имею в виду, – поспешно возразила я, – а раньше?
– Никогда.
– Странно. Иногда мне кажется, что я обманываюсь на ваш счет и думаю о вас лучше, чем вы заслуживаете. <…>
Поговорили еще о каких-то пустяках, и я поднялась к себе. Да, это человек, но не будем думать, что он совершенство: разочаровываться было бы слишком неприятно. Сейчас он меня забавляет. Он признался мне, что хочет вступить в военную службу.
– Чтобы прославиться, скажу вам откровенно. – Эти слова, вырвавшиеся у него из глубины сердца, наполовину робкие, наполовину дерзкие и правдивые, как сама правда, доставили мне огромную радость. Возможно, я обольщаюсь, но мне кажется, что прежде честолюбие было ему несвойственно. Если не ошибаюсь, мои первые рассуждения о честолюбии произвели на него огромное впечатление, и однажды, когда я разглагольствовала на эту тему, пока писала картину, мальчишка сорвался с места и принялся мерить шагами комнату, бормоча:
– Нужно что-нибудь сделать, нужно что-нибудь сделать! <…>
Четверг, 2 ноября (21 октября) 1876 года
Отец ко мне придирается по каждому поводу. Сто раз хочу послать его к черту и сто раз с невыносимым трудом сдерживаюсь. <…>
Пятница, 3 ноября (22 октября) 1876 года
Душераздирающие письма из Ниццы, здесь все дела запутались, никакого выхода, да еще отец. <…>
Отец непонятным образом переменился, говорит обо мне хуже некуда, придирается. Ах, если бы не… с каким бы удовольствием я его послала к черту!
Со всех сторон такие мучения и раздражения, что я вообще не понимаю того, о чем пишу.
<…>
Суббота, 4 ноября (23 октября) 1876 года
Мне следовало предвидеть, что отец ухватится за любую, самую мелкую возможность, чтобы сквитаться с женой. Я это смутно подозревала, но я верила в милость Божью.
Мама не виновата, с таким человеком нельзя жить. Он внезапно раскрылся. Теперь я могу судить.
А я-то надеялась найти отцовское сердце, опору, защитника! А нашла ядовитого земляного червя, полного злобы к жене, перед которой он с головы до ног виноват. <…>
Вторник, 7 ноября 1876 года
Я разбила зеркало! Смерть или большое несчастье.
Я леденею от этого суеверия, а как погляжу в окно, на сердце становится еще холоднее. Под жемчужно-серым небом все бело. Давно уже я не видывала подобного зрелища. <…>
Четверг, 9 ноября 1876 года
Здешняя жизнь будет мне полезна хотя бы в том отношении, что я познакомлюсь с великолепной литературой моей родины. Но о чем толкуют эти поэты и писатели? О том, что там.
Прежде всего приведем в пример Гоголя, звезду нашей юмористической литературы.
От его описания Рима я плакала навзрыд, чтобы представить это себе, надо прочесть. Завтра будет готов перевод. И те, кто имел счастье видеть Рим, поймут мое волнение.
Ах, когда уже я уеду из этой серой, холодной, сухой даже летом, даже при лунном свете страны? Деревья чахлые, и небо не такое синее, как там… <…>
Пятница, 10 ноября 1876 года
Расскажу про жульничество моего отца; он предложил оплатить мне поездку, но в такой форме, что ничего понять нельзя, я вообще не поняла, что он имеет в виду, а поскольку я отказалась от того, что мне было непонятно, он воскликнул (поскольку я не поняла): "Ах, не хочешь? Ну и не надо!"
Ловкий плут, нет, не ловкий, а просто плут. Со мной опять сыграли шутку, ну что поделаешь! Провела час над переводом Гоголя, но эта живая фотография Рима меня слишком взвинчивает, не могу сосредоточиться. Рим г-жи де Сталь кажется натянутым и чуть ли не слабым.
Перечла написанное… Дневник вызывает у меня отвращение, мне тоскливо, я пала духом…
Рим – ничего больше не могу прибавить.
Застыла на пять минут с пером в руке и не знаю, что сказать, так полно мое сердце. Но близится время, когда я увижу Антонелли. Господи, не допусти меня убить его на месте (и прости мне это фанфаронство).
Увидеть его снова – мне страшно об этом помыслить. И все-таки думаю, что не люблю его, я даже уверена в этом. Но воспоминания, но мое горе, но тревога о будущем, страх получить оскорбление… Как часто я возвращаюсь в дневнике к этому наказанию и как оно мне ненавистно!
Думаете, я хочу умереть? Да вы с ума сошли! Обожаю жизнь, как она есть, и горести, и отчаяние, и слезы, которые посылает мне Бог, я благословляю их, и я счастлива!
В самом деле… я слишком приучила себя к мысли о том, как я несчастна, а теперь, углубившись в себя, запершись в одиночестве, вдали от света и от людей, я говорю себе, что, пожалуй, участь моя не из самых плачевных…
Так зачем плакать? <…>
Среда, 15 ноября 1876 года
В воскресенье вечером я уехала вместе с отцом. <…>
Одна дорога до Вены обошлась мне рублей в пятьсот.
Я заплатила за все сама. <…>
Я в Вене.
Физически путешествие прошло превосходно: я хорошо спала, хорошо ела, не испачкалась. Вот главное, но это возможно только в России, где топят дровами, а в вагонах есть туалетные комнаты.
Отец вел себя вполне сносно; мы играли в карты, потешались над попутчиками. И только сегодня вечером вышла история, вполне в его духе.
Он взял ложу в Опере, но сказал, что поедет со мной, только если я буду в дорожном платье, или вообще не поедет.
– Вы пользуетесь моим положением, – сказала я ему, – но я никому не позволю меня тиранить, слишком большая роскошь! Я не поеду в театр. Спокойной ночи. <…>
Суббота, 18 ноября 1876 года
<…> Сегодня в пять утра въехали в Париж. В "Гранд-отеле" нашли телеграмму от мамы. Сняли номер на втором этаже. Приняла ванну и стала дожидаться маму. Но я в таком состоянии, что мне все безразлично. <…>
Воскресенье, 19 ноября 1876 года
<…> Кажется, родители не слишком топорщатся друг на друга. Отец воображает, что достаточно поцеловать ручку и все всё забудут, так что всячески притворяется любезным. <…>
Почтил нас визитом Жорж. Дина заперлась, чтобы его не видеть, еще бы, после всех его подлостей.
<…>
Понедельник, 20 ноября 1876 года
<…>
Мама все забыла, думает только о том, чтобы мне было хорошо, и долго говорила с отцом. Но этот господин изволили отшучиваться или отделывались фразами, возмутительными по своей низости. В конце концов он все-таки сказал, что понимает наш шаг, что даже враги мамины – и те сочтут его вполне естественным, и он знает, что по правилам хорошего тона его дочери, достигшей известного возраста, требуется в качестве прикрытия отец. И он обещает приехать в Рим, как мы предлагаем.
Если бы я могла ему верить…
Пятница, 24 ноября 1876 года
До вечера все было более или менее благополучно, но внезапно затеялся разговор, весьма серьезный, сдержанный, приличный разговор о моем будущем. Мама изъяснялась в совершенно благопристойных выражениях. Надо было видеть отца! Он опускал глаза, посвистывал, но отвечать – не тут-то было!
Есть такой малороссийский диалог, характеризующий народ и в то же время дающий представление о повадках моего отца.
Два крестьянина.
Первый. Мы с тобой шли?
Второй. Шли.
Первый. Тулуп нашли?
Второй. Нашли.
Первый. Я тебе его дал?
Второй. Дал.
Первый. А ты взял?
Второй. Взял.
Первый. Так где он?
Второй. Что?
Первый. Да тулуп!
Второй. Какой тулуп?
Первый. Мы с тобой шли?
Второй. Шли.
Первый. Тулуп нашли?
Второй. Нашли.
Первый. Я тебе его дал!
Второй. Дал.
Первый. А ты взял!
Второй. Взял.
Первый. Ну так где он?
Второй. Что?
Первый. Тулуп.
Второй. Да какой тулуп?
И так далее до бесконечности, но только мне было совсем не до смеха, я задыхалась, и к горлу подступал какой-то комок, причинявший мне ужасную боль, тем более что я не позволяла себе плакать.
Я попросила разрешения вернуться вместе с Диной, а отец с матерью остались в русском ресторане.
Целый час я не шелохнулась, губы у меня были стиснуты, а в груди какая-то тяжесть; я ни о чем не думала и не сознавала, что творится вокруг меня.
Тогда отец подошел ко мне, поцеловал в волосы, в руки, в лицо, потом завел лицемерные и трусливые жалобы и сказал:
– В день, когда тебе в самом деле понадобятся помощь и покровительство, скажи мне слово, и я протяну тебе руку.
Я собралась с последними силами и, напрягая горло, ответила:
– Этот день пришел, где ваша рука?
– Теперь тебе еще не нужна помощь, – поспешил он возразить.
– Нужна.
– Нет, нет.
И заговорил о другом.
– Представьте себе, сударь, что наступит такой день, когда у меня будет нужда в деньгах. <…> Я тогда пойду в певицы или буду давать уроки игры на рояле, но ничего у вас не попрошу.
Он не обиделся: с него было довольно, что он видит меня такой несчастной и что это для меня невыносимо.
Суббота, 25 ноября 1876 года
Мама так разболелась, что нечего и думать о том, чтобы везти ее в Версаль. За нами заехали г-н и г-жа Мертенс. Я была, как всегда, в белом, но на голове черная бархатная шапочка, от которой волосы казались удивительно золотистыми. Шел дождь. Мы были уже в вагоне, как вдруг появляется какой-то еще молодой господин с орденом, такой француз с головы до пят, полунегодяй-полукавалер, на вид любезный, а на самом деле сухой, со всеми хорош, в душе груб и зол. Тщеславен и завистлив, остроумен и глуп.
– Позвольте, моя крошка, – сказала баронесса, – представить вам господина Жанвье де ла Мотта, одного из тех, кто возглавил наполеоновскую партию.
Я поклонилась; вокруг тем временем происходили другие знакомства. <…>
Этот депутатский поезд напомнил мне поезд охотников на голубей в Монако, только вместо ружей здесь были портфели. В зале господа де ла Мотт усадили нас в первом ряду справа, выше бонапартистов и как раз напротив республиканцев. Зал или, по крайней мере, кресло председателя и трибуна снова напомнили мне охоту на голубей. Только г-н Греви, вместо того чтобы дергать за бечевку, с помощью которой отворяются клетки, изо всех сил звонил в звонок, что не мешало правым несколько раз прерывать превосходную речь г-на Дюфора, министра юстиции. Это порядочный человек, он храбро и искусно боролся против подлостей республиканских собак.
Воскресенье, 26 ноября 1876 года
Утром приехала Мертенс и сказала, что молодой де ла Мотт вчера в одиннадцать вечера приезжал к ней и сообщил, что влюблен в меня и что, показав меня ему, она сделала его несчастным. <…>
Я рассмотрела г-на де ла Мотта, и, к несчастью, этот осмотр ни в чем не изменил моего первоначального впечатления. К несчастью – потому что этот молодой человек занимает точно такое положение, о каком я мечтала, а я именно такая женщина, какую он искал.
Антипатии от нас не зависят.
Воскресенье, 27 ноября 1876 года
<…> Я получаю имя, положение и блестящие связи с первыми семействами Франции, а также выдающуюся карьеру. В обмен от меня требуются ум и деньги. Это коммерческая операция, дело вполне естественное, и, если бы человек не был мне настолько антипатичен, я бы согласилась. <…>
Понедельник, 28 ноября 1876 года