Мама возила меня к доктору Фовелю, и означенный доктор осмотрел мне горло с помощью своего нового ларингоскопа; он объявил, что у меня катар, хронический ларингит и т. д. (я и не сомневаюсь: горло у меня в ужасном состоянии) и что мне требуется шесть недель энергичного лечения. А значит, мы проведем зиму в Париже – увы!
Но каков мой отец!
Сперва вынудил меня тратить деньги, пока я у него гостила; потом не оплатил моей поездки, а поскольку ему было стыдно, позвал дядю Александра, принялся его обнимать и уверять, что возместит мне расходы. Мог бы и не говорить: никто его не просил об этом. Наконец, отправил своего Кузьму сопровождать своих злополучных лошадей. Я оплатила дорогу, разочлась с Кузьмой. <…>
Господи Иисусе, что за человек мой отец… <…>
Пятница, 1 декабря 1876 года
Вчера в девять уехали из Парижа. Мама со своими тридцатью шестью свертками повергла меня в отчаяние. Крики, тревоги, коробки – все это так отвратительно буржуазно! Сколько можно?
Утром в Марселе мне просто худо стало, до того не хотелось возвращаться в Ниццу, она так прекрасна, а мне ничего не остается, как ее ненавидеть.
<…>
Я опять в моем голубом раю. Ах, какая жалость! <…>
Суббота, 2 декабря 1876 года
<…> Ну что ж, семейный круг и впрямь не лишен привлекательности. Играли в карты, смеялись, пили чай. И я почувствовала, до чего мне легко среди своих; окружили меня мои любимые собаки.
Виктор (у него такая огромная черная голова!), белоснежный Пинчо, Багатель, Пратер… Все они заглядывали мне в глаза, и тут я увидела стариков за картами, и этих собак, и эту столовую… О, как это все на меня давит, я задыхаюсь, я готова бежать куда глаза глядят, мне кажется, что меня заковывают в цепи, словно в кошмаре. Не могу!!! Я не создана для этой жизни, не могу! <…>
Мне так страшно оставаться в Ницце, что я с ума схожу. Мне кажется, что эта зима снова окажется потеряна и что я ничего не буду делать.
Меня лишают возможности работать! <…>
Быховец прислал мне огромную корзину цветов, и вечером мама полила ее, чтобы цветы не завяли… И такие пустяки выводят меня из равновесия.
Я в отчаянии от этой буржуазной мелочности!
Ах, боже милосердный, ради всего святого, уверяю вас, что я не шучу!
Вернулась из беседки; завораживающий лунный свет озаряет мои розы и магнолии.
Бедный сад, он всегда вызывал у меня только печальные мысли да жгучую досаду!
Вернулась к себе с мокрыми глазами и печальная, очень печальная.
Суббота, 3 декабря 1876 года
Вспоминая о Риме, еле владею собой… Но возвращаться туда, как прошлой зимой, не хочу… нет, нет, это было бы ужасно.
Поедем в Париж…
Ах, Рим! Почему мне нельзя его увидеть или взять да и умереть здесь! Задерживаю дыхание и вся вытягиваюсь, словно хочу дотянуться до Рима.
Воскресенье, 4 декабря 1876 года
<…> Всего-то и развлечений, что небо меняется. Вчера было чистое, и луна сверкала, как бледное солнце, а нынче вечером все затянулось черными рваными облаками, сквозь которые проглядывает светлое и яркое вчерашнее небо… Я сделала это наблюдение, идя по саду из беседки домой.
В Париже не бывает такого воздуха, зелени и напоенного ароматами дождя, как нынче ночью.
<…>
Четверг, 7 декабря 1876 года
Мелкие семейные дрязги лишают меня присутствия духа.
Погружаюсь в серьезные книги и с отчаянием вижу, до чего мало я знаю! Кажется, никогда мне всего этого не изучить. Завидую ученым людям, бледным, тощим, безобразным.
Лихорадочно хочу учиться, а направить меня некому.
<…>
Понедельник, 11 декабря 1876 года
С каждым днем все сильнее увлекаюсь живописью. Весь день не трогалась с места, занималась музыкой, это вскружило мне голову и растравило сердце. Пришла в себя только после того, как два часа поговорила с дедушкой о русской истории.
Ненавижу эту свою… чувствительность. Для молодой девушки в этом есть что-то… такое банальное!
Дедушка – ходячая энциклопедия. <…>
Я знаю человека, который меня любит, который меня понимает, жалеет, который употребит всю свою жизнь на то, чтобы сделать меня счастливой, который сделает для меня все и добьется успеха, который никогда меня больше не предаст, хотя раньше, бывало, предавал. Этот человек – я сама.
Не будем ничего ждать от людей, от них одни огорчения да разочарования.
Но будем твердо верить в Бога и в наши собственные силы. И право слово, раз уж мы так честолюбивы, подтвердим чем-нибудь наше честолюбие. <…>
1877
Пятница, 12 января 1877 года
Я появилась на свет 12 ноября, но моего рождения ожидали только 12 января, поэтому мой возраст считают с 12 января по старому стилю. Значит, через двенадцать дней мне будет восемнадцать лет…
<…>
Есть человек, чье имя я ношу, который дал мне жизнь, а кроме того, если бы не мама, я была бы уродлива и безобразна, как он, но этот человек мне не отец. Или тогда уже надо и Пратера считать отцом: он тоже производит на свет щенков… для собственного удовольствия.
<…>
Среда, 17 января 1877 года
Когда же я узнаю, что такое любовь, о которой столько говорят?
Я любила бы Одиффре, но он нанес нам такую обиду, что никакая любовь не выдержит.
Я любила бы Антонелли, но я его презираю.
Когда-то любила Борееля… в тринадцать лет.
В детстве я до умопомрачения любила герцога Гамильтона. Любовь, которая всем обязана состоянию, имени и экстравагантности герцога и… необъятному воображению.
<…>
В конце концов вечером был у меня приступ отчаяния, такой, что я не могла удержать стонов и утопила в море часы из столовой. Дина бежала за мной, боясь, что у меня недоброе на уме, но дело не пошло дальше часов. Они были бронзовые, с Полем без Виргинии, который удил рыбу, и на нем была очаровательная шляпа. Дина пришла ко мне, часы, по-видимому, сильно ее рассмешили, я тоже смеялась.
Вторник, 23 января 1877 года
Бедные часы! <…>
Я уродина.
Суббота, 10 февраля 1877 года
<…>
Лардерель на самом деле недурен собой, остроумен, хорошо воспитан, и есть в нем некая завершенность. А завершенность – это, что ни говорите, что-нибудь да значит. Можно быть завершенным, совершенным в любом возрасте, с этим надо родиться. <…>
Среда, 14 февраля 1877 года
<…>
С Лардерелем по крайней мере говоришь и видишь, что он понимает, что ему говорят.
<…>
Воскресенье, 18 февраля 1877 года
<…>
Я привязана к Лардерелю, как потерпевший кораблекрушение цепляется за соломинку.
<…>
Воскресенье, 25 февраля 1877 года
<…>
Лардерель! Я не знаю, люблю его или нет, – знаю, что мне грустно и что я жду его, как Мессию. <…>
Ах, Лардерель, если бы он приехал, я бы все забыла! Я у его ног, потому что он мне нравится, а кроме того, потому что я самое несчастное существо на свете, и кто меня поднимет с земли – будет слишком добр!
Ах, Лардерель! Я не хотела принимать его всерьез, я устала от трагедий, но я к нему привыкла.
<…>
Понедельник, 26 февраля 1877 года
Лардерель продолжает не приезжать, а я продолжаю свои редкие экскурсии. Ездили в Сан-Мартино. Это старинный монастырь.
Никогда не видела ничего привлекательнее. Музеи обычно замораживают, а тамошний веселит и манит. Древняя повозка синдика и галера Карла III вскружили мне голову. А эти коридоры с мозаичными полами и потолки с грандиозными карнизами! Церковь и часовни изумительны, их скромные размеры позволяют оценить детали.
Что за соединение блестящих мраморов, драгоценных камней, мозаики – в каждом углу, снизу доверху, от пола до потолка. По-моему, там не так уж много примечательных живописных полотен; разве что Гвидо Рени да Спаньолетто. Терпеливые творения фра Бонавентуры. Старинный фарфор Каподимонте. Портреты на шелке и картина на стекле, изображающая сцену с женой Потифара. Двор белого мрамора с шестьюдесятью колоннами редкостной красоты. <…>
Четверг, 8 марта 1877 года
<…> Мама говорила такие нелепости, что привела меня в ярость, перешедшую в пароксизмы гнева. Как будто мне больше не на кого злиться, она же сама не думает того, что говорит, просто говорит – и все, черт знает зачем. Ужаснее всего было то, что, по ее словам, мне бы лучше было принять предложение г-на Жанвье де ла Мотта, а когда я возразила, что у меня недостаточно денег и что он бы оставил мне тысяч десять франков в год, не больше, то она ответила, что на туалеты бы мне вполне хватило, я могла бы много выезжать в свет, принимать у себя и блистать.
Одного слова будет достаточно, чтобы объяснить вам, почему я онемела от нетерпения и ярости.
Сейчас я не замужем и езжу только в театр, а все равно трачу больше десяти тысяч.
Суббота, 31 марта 1877 года
<…>
Если я ему и нравилась когда-нибудь, за последние два дня он утратил все иллюзии. Я возмутительно неприятна.
Он больше не выглядит сумасбродом, он серьезен и приличен. Тем хуже, прежде он меня веселил, теперь чуть не до слез доводит.
<…>
Лучше всего было бы послезавтра уехать. Пока мне еще нечего забывать…
Карты все время говорят "нет".
К чему сетовать? Слезы не помогут. Я приговорена быть несчастной. С этим покончено, остается еще слава артистки или художницы – если я и здесь ничего не добьюсь, то, будьте уверены, я не стану жить, обрастая мхом и гордясь домашними добродетелями.
Не хочу больше говорить о любви, потому что затаскала эти слова по пустякам. Не хочу взывать к Богу, хочу умереть.
Господи Боже мой Иисусе Христе, дай мне умереть! Я мало жила, но превзошла большую науку: все оборачивалось против меня. Хочу умереть.
Я бессвязна и беспорядочна, как эти записи. Я ненавижу себя, как ненавижу всякое убожество.
Умереть… Господи! Умереть! С меня довольно! Я не люблю Лардереля, но это еще одно горе, еще один стыд, еще одно не знаю что.
Умереть потихоньку, напевая какой-нибудь красивый мотив из Верди; во мне нет ни следа прежней злости: раньше я хотела жить назло, чтобы не доставить другим радости и торжества. Теперь мне все равно, я слишком страдаю. Зачем он мне написал!
Вторник, 8 мая 1877 года
<…> Хотите знать правду? Извольте, но запомните хорошенько то, что я вам сейчас скажу.
Я никого не люблю и не полюблю никого, кроме человека, который будет льстить моему самолюбию… моему тщеславию. <…>
Когда знаешь, что тебя любят, – все делаешь ради другого человека, и тебе не стыдно; наоборот, чувствуешь себя героиней. Я твердо знаю, что ничего не стану просить для себя, но ради другого я пойду на сотни унижений, потому что такие унижения возвышают. Этим я опять-таки хочу доказать вам, что лучшие поступки совершаются из эгоизма… Просить за себя было бы для меня подвигом, потому что стоило бы мне таких усилий!.. Подумать об этом – и то дрожь берет! Но если просишь за другого, то самой себе доставляешь удовольствие, да еще и выглядишь словно воплощение самоотверженности, преданности, милосердия.
И сама в эту минуту ставишь себе свой поступок в заслугу. Простодушно веришь, будто ты и в самом деле милосердна, самоотверженна, возвышенна! <…>
Среда, 16 мая 1877 года
<…> Меня угнетает мысль, что дневник мой будет неинтересен, что я не могу придать ему занимательности, готовя читателю сюрпризы. Если бы я писала с перерывами, тогда еще, может быть… Но эти ежедневные записи возбудят внимание разве что какого-нибудь мыслителя, какого-нибудь великого исследователя человеческой природы… У кого недостанет терпения прочесть все, тот вообще ничего не прочтет, а главное, ничего не поймет. <…>
Среда, 23 мая 1877 года
<…> О, как подумаю, что живем мы один раз и каждая минута приближает нас к смерти, впору с ума сойти! Не боюсь смерти, но жизнь так коротка, что транжирить ее подло!!!
Четверг, 24 мая 1877 года
Пары глаз слишком мало, прямо хоть не делай ничего. Меня страшно утомляют чтение и рисование, а вечером, когда я пишу эти несчастные строчки, мне хочется спать. Ах, молодость, прекрасная пора! С каким блаженством я буду вспоминать эти дни, заполненные учением, искусством! Если бы заниматься этим круглый год, а не в случайные дни или, если повезет, недели… Натуры, которым столько дал Бог, растрачивают себя в бездействии… Пытаюсь успокоить себя мыслями о том, что нынче зимой уже наверняка примусь за труд. Но я краснею до слез при мысли, что мне уже девятнадцать, почти девятнадцать, а что я сделала? Ничего. Меня это убивает. Ищу среди знаменитых людей тех, кто поздно начал, – для собственного утешения; да, но для мужчины девятнадцать лет – пустяки, а для женщины это все равно что для мужчины двадцать три. <…>
Вторник, 29 мая 1877 года
<…>
Чем ближе к старости моя молодость, тем я становлюсь равнодушнее. Меня мало что волнует, а раньше волновало все; перечитывая свое прошлое, придаю чересчур много значения мелочам, потому что вижу, как они будоражили меня в свое время. Доверчивость и восприимчивость – подшерсток моего характера – быстро исчезли. Мне жаль свежести ощущений, тем более что она уже не вернется. Становишься спокойнее, но уже и радости прежней нет. Пожалуй, разочарование пришло ко мне слишком быстро. Если бы не оно, из меня бы вышло что-нибудь сверхъестественное, я чувствую. <…>
Среда, 30 мая 1877 года
<…>
Меня неприятно поражает собственная умудренность, но делать нечего, и когда я к этому привыкну, начну думать, что так и должно быть, и вновь поднимусь к той идеальной чистоте, которая всегда сохраняется где-нибудь в глубине души; более того, я стану спокойнее, горделивее, счастливее, потому что научусь ценить это свойство, а теперь я злюсь, словно не на себя, а на кого-то другого. Оказывается, та женщина, которая пишет, и та, которую я описываю, – разные существа. Какое дело мне до этих нравственных терзаний? Я отмечаю, анализирую, снимаю копию с повседневной жизни собственной персоны, но мне, мне самой, все это совершенно безразлично. Моя гордость, мое самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза страдают, плачут, радуются, но я только слежу, пишу, рассказываю и хладнокровно рассуждаю обо всех этих горестях – так, должно быть, Гулливер смотрел на своих лилипутов…
Многое еще хотелось бы сказать в свое оправдание, но довольно!
Понедельник, 11 июня 1877 года
<…> Вчера вечером, покуда играли в карты, я сделала набросок при свете двух свечей, пламя которых чересчур колебалось от сквозняка, а сегодня утром перенесла набросок наших картежников на полотно. <…> Дух захватывает, до чего хочу написать четыре сидящие фигуры и передать положение рук и выражение лиц. Я до сих пор делала только отдельно головы, большие и маленькие, и довольствовалась тем, что усеивала ими полотно, как цветами.
<…>
Четверг, 21 июня 1877 года
<…>
Вот я и в Париже у г-жи Мертенс. Она так заботлива и предупредительна, что мне почти совестно. <…>
Пятница, 22 июня 1877 года
Началась кошмарная беготня по магазинам – но без нее нельзя. Если оставаться в Париже, надо полностью менять гардероб.
<…>
Мы были у доктора Фовеля, он шлет меня на две недели на лечение в Энгиен. Я послушаюсь, но… С таким ужасом взираю на свою болезнь, что предписанное доктором лечение кажется мне сущей безделицей и я не верю, что скоро выздоровею.
<…>
Болтаться в подвешенном состоянии, носиться по магазинам за платьями, шляпками и т. д., не знать, чем я буду заниматься, – вот мучение, которое забыл описать Данте.
Суббота, 23 июня 1877 года
<…>
Наиблагороднейший из всех Жоржей приходил сегодня вечером пьяный… в таком виде!
Его красотка дала ему отставку – в двадцать пятый или тридцатый раз за последние семь лет. Отсюда и отчаяние.
<…>
Воскресенье, 24 июня 1877 года
Начала лечение в Энгиене. <…>
Наконец, впервые в жизни, может быть, я где-то оказалась с какой-то целью. Не надо терзаться, зачем я сижу в Париже, Неаполе, во Флоренции и т. д. Я в Париже ради моего голоса.
<…>
Суббота, 30 июня 1877 года
<…> Давно знаю, что нет ничего на свете прекраснее моего тела, и настоящий грех и преступление – не ваять и не писать его. Такая красота не должна принадлежать одному человеку, это как музей, который открыт для всех. <…>
Суббота, 7 июля 1877 года
<…> Пожалуй, я с достаточным основанием могу сказать, что стала – совсем, правда, недавно – куда рассудительнее и многое видится мне теперь в более или менее правильном свете, а также что я избавилась от многих иллюзий и многих огорчений. <…>
Вторник, 10 июля 1877 года
Жоржу грозит тюрьма, об этом сообщат послу. <…> Мы заплатили его проклятые долги и отправили с глаз долой. <…>
Воскресенье, 15 июля 1877 года
Вчера начала рисовать, моя походная мастерская готова.
<…>
Скучаю до смерти. Так скучаю, что кажется, ничто на свете не может меня ни развеселить, ни увлечь. Ничего не желаю, ничего не хочу! Нет, я очень бы хотела не стыдиться своего полного отупения. Одним словом, чтобы можно было ничего не делать, ни о чем не думать, жить, как трава, не испытывая угрызений совести.