(Перечла в 1880 году и осталась совершенно равнодушна.)
<…>
Суббота, 25 октября 1873 года
<…> Мой дорогой дедушка завел себе французскую актрису Дюроше, ей сорок два года. Он в нее влюблен (?), покупает ей бриллианты и, к нашему удовольствию, собирается привезти ее в Ниццу. <…>
Воскресенье, 2 ноября 1873 года
<…> Когда Жорж напивается, Дина, мама, тетя начинают злиться, волноваться, раздражают Жоржа и толкают его на сумасбродства, выводят его из себя, пока он голову не потеряет от бешенства. А я, наоборот, смотрю на него, как на больного, которому надо поддакивать, хочешь бить стекла – бей, мой дорогой, помочь тебе? Хочешь пить? Выпьем вместе, до чего приятно напиваться. Он успокаивается, и все тихо-мирно. <…>
Пятница, 14 ноября 1873 года
<…> Никогда не следует чересчур раскрываться, даже перед теми, кто вас любит. Лучше вовремя уйти, предоставив людям сожалеть о вашем уходе и питать иллюзии на ваш счет. Тогда вы кажетесь лучше, выглядите красивее. Люди всегда жалеют о том, что прошло; они захотят увидеть вас вновь, но не спешите сразу же удовлетворить их желание; потомите их, только не слишком долго. То, что дается слишком дорого и чрезмерными трудами, теряет в цене. От вас ждали лучшего. Или уж мучайте сверх всякой меры, что есть силы. <…> …тогда вы будете царить над всеми. <…>
Суббота, 15 ноября 1873 года
<…> У меня, по-моему, лихорадка, слишком я болтлива, особенно в те минуты, когда про себя пла́чу. Никто об этом не догадывается. Я пою, смеюсь, шучу, и чем мне тяжелее, тем больше я веселюсь. Сегодня я не в силах разжать губы, я почти не ела.
<…>
Воскресенье, 23 ноября 1873 года
<…>
Только теперь, посмотрев на маму словно со стороны, я понимаю, как она очаровательна. Измучена кучей забот, и огорчений, и хворей и все равно хороша, как день. Когда она говорит, голос у нее такой нежный, такой женственный, хоть и немелодичный, но звучный и нежный; и манеры у нее простые, естественные, но приятные.
В жизни не видывала, чтобы кто-нибудь так мало о себе думал, как моя мать. Она такая, какая есть; если бы она хоть немного заботилась о своем туалете, ею бы все восхищались. Что ни говори, а от туалета многое зависит. <…> Мама одевается в какие-то лохмотья, во что попало. Сегодня она в красивом платье цвета "марон", из Вены, от Шпитцера… <…> и, право слово, она прелесть! <…>
Суббота, 29 ноября 1873 года
<…> Сегодня я тоже недовольна, и мне ничего не выразить из моих чувств и страданий. Если бы я могла описать, что творится у меня в душе, – но я не знаю, что там творится, знаю только, что мне очень больно, что меня временами что-то терзает и жжет. И все, что я говорю, – это все не то, и я не могу высказать сотой доли того, что чувствую.
Видел бы кто-нибудь, сколько раз я бросаю перо, откидываюсь на спинку кресла, глаза к потолку, или одной рукой придерживаю плащ, в который закуталась с головы до ног от сквозняка, а другой закрываю лицо, чтобы в темноте собраться с мыслями, которые разлетаются в разные стороны и оставляют у меня в голове только ненавистную путаницу. Бедная голова! Одна мысль меня донимает: вдруг через несколько лет я буду над этим смеяться, все забуду… Все эти горести покажутся мне ребячеством, преувеличением. Нет, заклинаю тебя, не забывай! Когда ты будешь читать эти строки, вернись назад, представь себе, что тебе пятнадцать лет, что ты в Ницце, что все это происходит сейчас! Подумай, что ты живешь не теперь, а тогда! И ты поймешь и будешь счастлива… <…>
Все музы и Аполлон не в силах выразить моих чувств. Это нелепость все, глупая, сумасбродная нелепость, но я чувствую себя ограбленной. Я на всех в обиде. Как будто у меня отняли то, что мне принадлежит, мне, – отобрали, украли, убили. <…>
Вторник, 9 декабря 1873 года
<…>
Что бы я ни написала, мне никогда не выразить того, что я чувствую. Я глупая, сумасбродная, разобиженная на весь свет. Мне кажется, что те, кто отнял у меня герцога, ограбили меня; нет, правда, как будто у меня отняли мое добро. Мне так нехорошо! Не знаю, как объяснить: мне все представляется каким-то непрочным; на язык мне по ничтожным поводам приходят слишком сильные выражения; хочу сказать что-то важное – и чувствую, сказать-то мне нечего; я словно… Нет, довольно! Если ударюсь в рассуждения, примеры, сравнения, то никогда не кончу. Мысли подталкивают одна другую, мешаются и в конце концов развеиваются, как пар. <…>
<…>
Воскресенье, 28 декабря 1873 года
<…> Я уже не ребенок, как другие дети: сердцем я женщина, но – женщина-ребенок.
<…>
1874
Воскресенье, 11 января 1874 года
Сгораю от нетерпения, когда же настанет завтра, двенадцатое января, канун русского Нового года: я буду гадать перед зеркалом, но с Божьего соизволения.
За обедом говорили о Новом годе, как мы его проведем. Машенька предложила гадать. Рассказывали о разных гаданиях. Садятся перед зеркалом. Машенька рассказывает поразительные вещи: она сама гадала перед зеркалом и видела Степу и еще многое, что до сих пор не исполнилось. Еще она говорит, что люди видят всякие страхи и ужасы. Все это меня так воодушевило и возбудило, что мне кусок в горло не идет. Решено: буду гадать! <…>
Понедельник, 12 января 1874 года
<…>
Я сидела со всеми до половины одиннадцатого, потом поднимаюсь к себе, надеваю свежую сорочку, распускаю волосы, набрасываю на плечи белую накидку; in that attire запираюсь, ставлю зеркала, и все начинается!
Сперва я долго ничего не видела, потом стала различать какие-то фигурки, но совсем маленькие, не больше десяти-двенадцати сантиметров. Я увидела целую толпу голов, одних голов в каких-то причудливых шляпках, париках, огромных колпаках, нахлобученных криво, как попало; потом различила женщину в белом, похожую на меня, повязанную косынкой, она облокотилась на стол, руками легонько подпирает подбородок, взгляд поднят ввысь. Потом она растаяла. Потом вижу пол в церкви, из черного и белого мрамора; посреди группа людей в каких-то костюмах вроде карнавальных, один из них лежит, другие сидят или стоят, я не совсем поняла. Слева, кажется, разглядела, как в тумане, нескольких мужчин… <…> но лиц было не видать. <…>
И еще один мужчина посредине, но лица тоже не видно. Но главное – головы, головы, их было больше всего, а еще, по-моему, там были всевозможные костюмы, которые все время менялись. Это было блестящее зрелище. В самом начале череда зеркал, отраженных одно в другом, показалась мне похожей на гроб, но я сразу заметила свою ошибку. Надо сказать, что я была немного возбуждена; то и дело мне мерещилось, что сейчас я увижу что-то ужасное. <…> Иду и рассказываю обо всем маме, но она спит, и ей не очень-то интересно. Завтра расскажу всем, это же так странно. Я бы, конечно, увидела больше, но у меня то зеркало двигалось, то я сама шевелилась.
Итак, новый год для меня начался с того, что я увидела эти бесконечно странные и фантастические костюмы и шляпы.
Да здравствует русский 1874 год!!!
Прощай, год 1873-й!
Да здравствует год 1874!!!
<…>
Суббота, 8 августа 1874 года
<…>
Теперь я уверена – он меня любит; мне его жаль.
Впервые меня любят – и как. Бедный граф, он любит так мужественно, молчаливо, утонченно; никогда ни одного лишнего слова, никогда не пытался коснуться моей руки, приблизиться ко мне – а я однажды, танцуя, нарочно стала задевать головой его щеку, а как-то раз, вставая… <…> сжала его руку сильнее, чем было нужно, когда он мне ее протянул.
Только иногда, не видя его, я чувствовала, что он смотрит на меня с такой любовью, что я краснела, и каждый раз, когда моя рука касалась его руки, я чувствовала, что для него это не то, что другие прикосновения, потому что я вздрагивала. И я благодарна ему за такую любовь.
Я всегда думала, что меня никто не будет любить.
<…>
Воскресенье, 6 сентября 1874 года
<…> С тех пор как я в Англии, чувствую себя иначе. <…>
Приехали в Черинг-Кросс – я совершенно счастлива. <…>
Понедельник, 7 сентября 1874 года
<…> Лондон – то, о чем я мечтала. <…> Я воображала, будто знаю, чего я хочу, нет, я заблуждалась.
Только теперь я это знаю. Попросту – жить в Англии, жить так, как я люблю. <…>
Вторник, 8 сентября 1874 года
<…> Но случилась неприятность: у нас вышли деньги. Похоже, мы, уезжая, взяли с собой [нрзб]. Ох, Боже мой, когда кончится для меня это цыганское житье? Когда я стану жить, как мне нравится? <…>
Пятница, 11 сентября 1874 года
<…> Одна беда: я очень подурнела, и голова кружится, и сердце болит, и ужасная слабость.
Боже, исцели меня!
Пятница, 25 сентября 1874 года
<…>
Роста я среднего, волосы недурные – чуть длиннее, чем я сама, шелковистые, золотистые и вьющиеся. Лицо у меня круглое, высокий лоб, белый и хорошо вылепленный, – я прикрываю его волосами, постриженными, как у Людовика XIV в детстве, в Версале, на картине, изображающей смерть Людовика XIII, на лестнице. Брови густые, темные, красиво очерченные и слегка изогнутые, глаза серые, не большие и не маленькие, пристойной формы, а вечером часто темнеют, иногда блестящие и всегда умные, ресницы того же цвета, что и глаза, и премилые. Нос… нос… надо же, трудно описать: ни короткий, ни длинный, ноздри довольно велики, немного веснушек на носу и хорошая кожа, что бывает довольно редко: обычно на носу кожа хуже всего. Словом, нос пристойный, хотя мог бы быть лучше, но… Рот маленький, алый (сегодня вечером я такая, как раньше) и очень милый, особенно уголки, и формы прекрасной, и замечательно нежные. Зубы у меня как раз настолько хороши, чтобы меня не портить, они ни дурны, ни неправильной формы, довольно белые маленькие зубки, вполне сносные. <…> Подбородок у меня круглый и с заметной ямочкой, уши маленькие (похожи на две розовые раковины), розовые и милые. Шея не такая длинная, как у горбуньи, а в самый раз для женщины, особенно когда соседствует с прекрасными плечами, высокой грудью, и белая, как молоко.
Тело мое в целом очень красиво, я прекрасно сложена, и стан так изогнут, что люди думают, я ношу турнюр, хотя я ничего совершенно не ношу такого, никогда.
Ступни ног и кисти рук у меня с классической точки зрения нехороши; я никогда не холила рук, содержу их в чистоте, и не больше, а на ступнях нет мозолей и прочих мерзостей, от которых страдает столько людей. <…>
Это такое несчастье; я имею дерзость каждый вечер просить Бога сохранить меня от этого.
Забыла сказать про цвет лица; я вся бело-розовая, кожа тонкая, на висках даже просвечивают вены, и по обеим сторонам рта, особенно слева. У правого глаза на виске у меня родинка, а другая, совсем маленькая, на левой щеке внизу, там, где кожа бархатистая.
Что за фантазия – себя описывать? <…> Следует добавить, что у меня очень красивая походка. <…>
Суббота, 31 октября 1874 года
<…>
По дороге мы с тетей увидели две прекрасные вазы саксонского фарфора.
– Давай купим, – говорю я.
– А деньги?
– Поедем в Монако и выиграем.
Сказано – сделано, около пяти мы были на вокзале, а через полчаса в казино. По дороге я жалела, что поехала. <…>
Я села рядом с тетей, и она за меня ставила. Я играла на то, что выигрывала, так что много сорвать не могла. И все-таки добыла 55 франков, не рискнув ни одним су.
<…>
Четверг, 19 ноября 1874 года
<…> В конечном счете я ненавижу Ниццу, фу, мерзкий город, мерзкие люди!
И все же видел бы кто-нибудь, как горько я вчера плакала, пока не заснула! И было с чего. <…>
Может быть, кто-нибудь надо мной посмеется и скажет, что все эти горести просто смешны… Жалкие люди! Пускай бы испытали, что я испытываю, вот тогда бы они мне поверили. Нет, никому, никому из тех, у кого есть самолюбие, я не пожелаю очутиться на нашем месте, потому что Бог, которому ведомо, какая это страшная пытка и какое непрестанное унижение, наказал бы меня за это.
А почему это так, Господи! Только проклятая тяжба, и ничего больше, но это же не преступление. Почему все стараются нас избегать?
Сегодня мы проходили по набережной Массена, и… <…> навстречу нам шли две выскочки – мама часто встречала их у г-жи Ховард, ну вот она и посмотрела на них, улыбнулась и хотела поздороваться, но эти чудовища смотрели прямо перед собой и отвернулись, а мама, опасаясь меня расстроить, сделала вид, будто и не собиралась здороваться, и насильно продолжала улыбаться жалкой улыбкой, притворяясь, что рассматривает лавки. <…>
Пятница, 27 ноября 1874 года
<…>
Вечером неприятная сцена. Явилась Анна, любовница Жоржа, и закатила здесь скандал уж не знаю по какому гнусному поводу, и говорила такие дерзости, что тетя послала за мамой, а мама получила свою долю и сбежала. А потом я выложила Анне все начистоту, не стесняясь в выражениях.
<…>
Хочется лечь и никого не видеть, убежать, даже умереть.
<…>
Несчастная я, надо мной тяготеет проклятие. <…>
Жалкая, про́клятая, отверженная еще до того, как выросла, униженная еще до того, как у меня появилось самолюбие. <…>
Среда, 2 декабря 1874 года
<…> Как сказал маме не знаю уж кто, поведение ее сына таково, что на этих днях префект пришлет ей на этот счет официальное предостережение.
Она рассказала об этом за обедом, потом разрыдалась, я не плакала, но чувствовала такую ярость и такой стыд, что вся побледнела.
1875
Пятница, 1 января 1875 года
Новый год! Боже, храни меня в наступающем году и благодарю Тебя за все благодеяния в уходящем.
<…>
Вторник, 12 января 1875 года
После небольшой сцены уезжаю в Париж.
Хотелось бы мне обойтись без этих сцен, но, если не поскандалю, ничего не могу добиться.
<…>
Четверг, 8 июля 1875 года
<…> В мире ничего не пропадает. <…> Если перестаешь кого-нибудь любить, свою привязанность тут же безотчетно переносишь на другого.
А если не любишь никого, то сама себя обманываешь. Если не человека полюбишь, так собаку, столик какой-нибудь, и так же сильно, просто любовь примет другую форму.
Когда любишь только одного, любишь гораздо больше, чем когда любишь нескольких. Это и понятно: каждому достается только часть привязанности. <…> И знаю, если я полюблю – буду любить безраздельно. Так, чтобы весь мир исчез.
Если бы я любила, то хотела бы, чтобы меня любили так же, как буду любить я: я не потерпела бы ни слова поперек.
Но такой любви не бывает. Значит, я никогда не полюблю, потому что никто не полюбит меня так, как я умею любить. <…>
Среда, 14 июля 1875 года
Дом такой пустой, мне так скучно! Одно утешение – видеть Одиффре, и, пока я его не вижу, мне ужасно грустно.
Вчера говорили о латыни, о лицее, об экзаменах. Мне яростно захотелось учиться; когда придет Брюне, я не заставлю его дожидаться, а разузнаю у него об экзаменах. Пускай подготовит меня, чтобы через год я была в состоянии сдать испытания на степень бакалавра наук. Поговорю с ним об этом. <…>
Латынью я занимаюсь с февраля нынешнего года, а сейчас июль. За пять месяцев я, по словам Брюне, прошла то, что в лицее проходят за три года. Чудеса!
Никогда себе не прощу, что потеряла прошлый год, это ужасное горе, никогда не забуду!..
Четверг, 15 июля 1875 года
<…> А Одиффре? Он мне снится чуть не каждую ночь. Вчера всю ночь смотрел на меня влюбленным взглядом, и я проснулась под обаянием этого красивого лица и глаз, которые во сне, казалось, так меня любили.
<…>
Я хотела поймать его и мучить, а он сам меня поймал и мучает! Хорошо, нечего сказать! Ты наказана тем же, в чем согрешила. Вот тебе и урок, так тебе и надо, самая unlucky из женщин.
Все против меня, ничего у меня нет, ничего у меня не получается. Я еще буду наказана за гордыню и глупое высокомерие. Читайте, люди добрые, и учитесь! Этот дневник – самое полезное и поучительное чтение на свете, какое только было, есть и будет. Вот жизнь во всех ее мельчайших подробностях, вот женщина со всеми ее мыслями и надеждами, разочарованиями, безобразиями, прелестями, печалями и радостями.
Я еще не совсем женщина, но я вырасту. Мою жизнь можно будет проследить с детства и до смерти. Потому что жизнь человеческая, целая жизнь, без малейших прикрас и вранья – это все-таки очень важно и интересно.
<…>
Понедельник, 19 июля 1975 года
<…> Когда нет человека, для которого стоило бы жить, я больше всего люблю одиночество.
Я завязала волосы на манер Психеи, они у меня сегодня рыжие, как никогда, ноги босые или почти босые, на мне изящное шерстяное платьице изумительного белого цвета, очень мне к лицу; на шее кружевная косынка. Я похожа на портреты времен Первой империи – для полного впечатления расположиться бы мне под деревом с книгой в руке. Люблю сидеть в одиночестве перед зеркалом и любоваться своими руками; они такие белые, тонкие, а изнутри чуть-чуть просвечивает розовое. А грудь у меня такая высокая и вырисовывается под тканью, как на средневековых картинах.
Глупо, наверное, так себя хвалить; но когда люди пишут, они всегда описывают своих героинь, а я сама своя героиня. И смешно было бы унижаться и прибедняться из ложной скромности.
Люди принижают себя на словах, когда уверены, что их похвалят другие; но, читая мой дневник, все подумают, будто я пишу правду, и поверят, что я и в самом деле уродина и дура, – это было бы совсем нелепо! <…>
Пятница, 23 июля 1875 года