Если бы я была королевой... Дневник - Мария Башкирцева 6 стр.


<…> Да разве я не выше всех этих Одиффре и им подобных!

К счастью или к несчастью, сама я себя почитаю сокровищем, какого никто на свете не достоин, а те, кто смеет поднять взор на это сокровище, те для меня жалкие черви и заслуживают, на мой взгляд, в лучшем случае жалости. Я чту себя как божество, и у меня в голове не укладывается, как такой человек, как Жирофля, мог надеяться произвести на меня впечатление.

Я насилу сочту равным себе короля. По-моему, это прекрасно. Я с такой высоты взираю на мужчин, что веду себя с ними любезно донельзя, ведь неуместно мне презирать тех, кто находится так низко. Я на них смотрю, как лев на мышей.

Четверг, 29 июля 1975 года

Я вытерпела все неприятности, связанные с отъездом. Спешка, раздражение, беготня, о чем-то забыли, что-то вспомнили, все кричат.

Я вконец было растерялась.

И вот уже говорят, что мы остаемся до субботы.

Дядя Степан хочет отложить отъезд. Ни на что не может решиться – что за характер! <…>

Понедельник, 2 августа 1875

<…> Целый день прошел в лавках, у портных, у модисток, в прогулках, в кокетстве, а теперь я накинула пеньюар и принимаюсь за доброго друга Плутарха. <…>

Вторник, 3 августа 1875 года

У меня необузданное воображение: мечтаю о галантных похождениях минувших веков; я и сама не догадываюсь, как я романтична, а это весьма опасно! <…>

Среда, 4 августа 1875 года

<…> Охотно прощаю себе обожание, которое внушает мне герцог, потому что, по-моему, он во всех отношениях меня достоин. Но склонности к этому человеку я себе не прощаю. <…>

Вторник, 17 августа 1875 года

Во сне видела Фронду; как будто я поступила на службу к Анне Австрийской, она мне не доверяет, а я веду ее в гущу мятежного народа и кричу: "Да здравствует королева!", и народ вслед за мной кричит: "Да здравствует королева!" <…>

Среда, 18 августа 1875 года

Целыми днями только и делаем, что восхищаемся мною: восхищается мама, восхищается княгиня; то она говорит, что я похожа на маму, то – на ее сына; видимо, это наивысший комплимент, какого можно меня удостоить. Мы всегда ценим себя выше, чем всех прочих.

Но я и в самом деле хорошенькая. В Венеции, в большом зале Палаццо дожей есть роспись на потолке, кисти Веронезе, изображающая Венеру – высокую, белокурую, свежую. Я на нее немного похожа. Никакая фотография не даст представления обо мне: она не передает цвета, а главная моя красота – это свежесть и необыкновенная белизна кожи.

<…> Но если меня разозлят, если я чем-нибудь недовольна или устала – прощай, моя красота! Я самое хрупкое создание на свете.

Хороша я только в те минуты, когда счастлива и спокойна. <…>

Когда я устаю или сержусь, я превращаюсь в дурнушку.

А от счастья расцветаю, как цветы на солнце. <…> Посмотрим, что-то будет дальше, время еще есть, слава богу! Я только начинаю складываться в ту женщину, какою буду в двадцать лет. <…>

Получили письмо от тети. "Скажите Мари, что Жирофля приехал в Ниццу, продал землю и уехал".

А мне-то что? Я смутно ждала его здесь, до письма… <…> я жду неизвестно кого, я, как Агарь в пустыне, жду и жажду душу живую.

Пятница, 27 августа – суббота, 28 августа 1875 года

<…> Александр пишет, что тяжба идет своим чередом. Расследование закончено. Эксперты исследуют подписи Романова – эти самоеды смеют сомневаться в их подлинности <…>!

<…> Врачи на основании поступков Романова и всяких показаний решат, был ли Романов душевнобольным.

Решить это будет трудно – Романов умер пять лет назад. <…>

Мне тогда было двенадцать. <…>

Как только он умер, в России начали плести интригу. <…>

Понедельник, 6 сентября 1875 года

Какое счастье, что я никого не люблю. Я ведь в иные минуты спрашивала себя, не влюбилась ли я в этого человека. Одно огорчает меня больше всего – нет, не то, что рушатся все мои планы, не сожаления, которые причиняет мне эта цепь неудач, и не из-за меня самой: не знаю, поймет ли меня кто-нибудь, но мне горько видеть, как на белое платье, которое мне хотелось сохранить чистым, садится пятно за пятном. После каждого огорчения сердце мое сжимается, но не от обиды, а от жалости: каждое горе – это капля чернил, которая падает в стакан воды, она уже никуда не денется, она добавляется ко всем предыдущим каплям, и вода становится мутной, черной и грязной. Что толку потом подливать воды, если на дне остается мутный осадок. Сердце мое сжимается: вот еще одно несмываемое пятно на моей жизни, на моей душе. Право слово, когда сталкиваешься с непоправимым, даже с мелочью какой-нибудь, все равно делается очень грустно.

<…>

Воскресенье, 12 сентября 1875 года

<…> Вечер во Флоренции. <…>

Сам город так себе, но очень оживленный. На всех углах продают арбузы ломтями, я голодная, и эти арбузы, красные, свежие, ужасно меня соблазняют.

Наше окно выходит на площадь и на Арно. Я велела, чтобы принесли программу праздников; сегодня первый день.

Я полагала, что… <…> Виктор-Эммануил не преминет воспользоваться таким прекрасным случаем: четырехсотлетие Микеланджело Буонарроти!

Твое правление, болван, ознаменовано таким событием, а ты не созвал всех государей и не задал им празднество, какого еще свет не видел! Не устроил великий шум!

Глупый ты и толстый король, ведь твой сын, и внук, и правнуки будут править, но у них-то уже такого случая не будет! Ни честолюбия у тебя нет, ни самолюбия!

Объявлено немало всяких сборищ, концерты, иллюминации, бал в Казино, в бывшем дворце Боргезе… но ни одного короля!.. Ничего из того, что я люблю! Ничего такого, что я хочу! <…>

Вторник, 14 сентября 1875 года

<…> Обожаю живопись, скульптуру и всякое искусство, где бы я его ни встретила. В здешних галереях я бы могла проводить целые дни, но тетя болеет, ей трудно всюду со мной ходить, и я приношу себя в жертву. Впрочем, вся жизнь впереди, успею еще насмотреться.

<…>

Ну ладно! Этой зимой буду заниматься только живописью, пением и чтением.

Поеду в Рим.

<…>

В палаццо Питти не видела ни одного туалета, который захотелось бы скопировать, зато какая красота, какая живопись!

Признаться ли? Не решаюсь… Подымут крик: ату! ату ее! Ну, по секрету: так вот, мне не нравится "Мадонна в кресле" Рафаэля. Фигура Мадонны бледная, цвет неестественный, выражение лица подходит скорее горничной, чем Пречистой Деве, матери Иисуса…

Но зато "Магдалина" Тициана меня покорила!

Только (вечно какое-нибудь "только") у нее слишком толстые запястья и слишком пухлые руки: такие руки хороши у пятидесятилетней женщины.

Есть пленительные вещи у Рубенса, у Ван Дейка. "Ложь" Сальватора Розы очень естественна, очень хороша. Я сужу не как знаток; мне нравится больше всего то, что больше похоже на правду. Разве задача живописи не в том, чтобы подражать природе? <…>

Мне очень нравится пышная и свежая фигура жены Паоло Веронезе, им самим изображенная. Мне вообще нравятся фигуры в этом роде. Обожаю Тициана, Ван Дейка – но этот убогий Рафаэль!.. Главное, чтобы никто не узнал, что я здесь пишу, не то меня примут за дурочку. Я не критикую Рафаэля, я его не понимаю: со временем я, конечно, пойму, в чем его прелесть.

Однако портрет папы Льва (не помню, какого по счету, кажется Х) великолепен.

Мое внимание привлекла "Мадонна с Младенцем Иисусом" Мурильо: свежо, естественно.

К большому моему удовольствию, галерея картин оказалась меньше, чем я думала. Как убийственны эти бесконечные галереи, лабиринты, которые, по мне, хуже критского.

<…> Два часа провела во дворце, ни на минуту не присела и совсем не устала! То, что я люблю, меня не утомляет. Там, где можно посмотреть картины и особенно статуи, я становлюсь как из железа. Ах, если бы меня таскали по магазинам, "Лувру" и "Бон Марше" или даже к Ворту, я бы через три четверти часа уже заливалась слезами. <…>

Этой поездкой я довольна, как никакой другой: наконец я нашла много такого, что стоит посмотреть. Обожаю эти темные дворцы Строцци. Обожаю их колоссальные ворота, великолепные дворцы, галереи, колоннады. Величественно, возвышенно, прекрасно!

Да, мир вырождается: хочется зарыться в землю, как сравнишь современные здания с этими гигантскими камнями, нагроможденными один на другой и вздымающимися до небес. Мы проходим под мостами, перекинутыми от дворца к дворцу на головокружительной высоте…

Умерь свои восторги, девочка моя: что-то ты скажешь о Риме?

Ницца. Четверг, 30 сентября 1875 года

<…> Спускаюсь к себе в лабораторию – о ужас! Все мои пузырьки, колбы, все мои соли, все мои кристаллы, все кислоты, все пробирки откупорены и в полном беспорядке свалены в какой-то грязный ящик.

Я рассвирепела, уселась на пол и принялась добивать все, что и так было наполовину разбито. Того, что уцелело, не трогала: я никогда не теряю головы.

– Ах, так вы думали, Мари уехала – значит она умерла! И все можно изломать, разбросать! – кричала я, а сама все била и била.

Тетя сперва молчала, а потом не выдержала:

– Понятно, почему кое-кто от тебя отворачивается! Почему на тебя кое-кто смотреть не хочет! Разве это барышня? Да это чудовище какое-то, сущий ужас!

Я злилась, а сама не могла удержать улыбку, слыша это "кое-кто". Потому что все это дело меня не задевает, оно остается снаружи, а я в эту минуту счастлива, что проникла в самую свою глубину, и там, в глубине, я совершенно спокойна и смотрю на все, будто это происходит не со мною, а с кем-то другим.

Пятница, 8 октября 1875 года

<…> Беспорядок в доме для меня сущее горе; разрозненная посуда, комнаты без мебели, дух запустения и убожества надрывают мне сердце!

Господи, сжалься надо мной и помоги со всем управиться.

Я совсем одна. Тете все безразлично: пускай рушится дом, засыхает сад… Я уж не говорю о мелочах. А меня именно эти мелкие упущения выводят из себя и озлобляют.

Когда все вокруг красиво, удобно, богато, я добрая, веселая и благодушная. А среди разора и запустения чувствую, что внутри у меня все пусто и разорено. Ласточка вьет гнездо, лев роет пещеру, почему же человек, венец творения, ничего не желает делать? <…>

Я глубоко и убежденно презираю род человеческий. Не жду от него ничего хорошего. Нигде нет того, чего ищут и на что надеются мечтатели, – нигде нет доброй и совершенной души. Добрые люди глупы, а умные либо хитры, либо слишком заняты своим умом, чтобы быть добрыми. К тому же во всех преобладает эгоизм. Попробуйте-ка найти доброго эгоиста.

Корысть, хитрость, интриги, зависть!! Счастливы те, кто наделен самолюбием: это благородная страсть; из тщеславия и из самолюбия люди хотят казаться хорошими хоть при посторонних, хоть иногда, и это лучше, чем вообще никогда. <…>

Если я и прикоснусь к жизненной пошлости, то лишь затем, чтобы подняться над ней, и я буду счастлива, потому что не стану принимать близко к сердцу всю чепуху, вокруг которой люди вьются, за которую лезут в драку, едят друг друга поедом и рвут на части, как голодные псы.

Точнее и не скажешь. Но куда мне подниматься?

И как? <…> Я воспаряю мысленно; всегда только мысленно, душа у меня сильная, я способна на великие деяния. Да что толку! Живу-то я в темном углу, и никто обо мне понятия не имеет! <…> Ах, знал бы кто-нибудь, чего мне стоит ожидание!

Но я люблю жизнь, люблю огорчения так же, как радости. Люблю Бога и этот мир со всеми его гадостями, и несмотря на все гадости, и, может быть, даже – за все эти гадости. <…>

На дворе еще очень хорошо, в воздухе тихо, луна ярко светит, деревья черны. Ницца прекрасна: вид из моего окна я не променяла бы на любой другой на свете. Погода хороша, но мне грустно, грустно, грустно. <…>

Почитаю еще немного, а потом пойду продолжать мой умственный роман.

Почему, когда что-нибудь говоришь, всегда преувеличиваешь? Мои мрачные размышления были бы справедливы, будь они чуть-чуть поспокойней; необузданность лишает их всякой естественности.

Бывают великие души, бывают прекрасные поступки и бывают благородные сердца, но все это проявляется под влиянием порывов и так редко, что распознать их трудно.

Скажут, быть может, что эти мои раздумья продиктованы досадой; да нет, поводы для досады у меня те же, что всегда, ничего особенного. Не ищите ничего, кроме того, что есть в моем дневнике, я добросовестна и не утаиваю ни единой мысли, ни единого сомнения.

Я воспроизвожу себя со всею точностью, на какую способен мой бедный разум. А если мне не поверят, если попытаются заглянуть за эти строки или между них – тем хуже: никто ничего не увидит, потому что там и нет ничего. <…>

Суббота, 9 октября 1875 года

В сущности, если бы я оказалась неудачницей, мне бы не было прощения, потому что права я или нет, но я считаю себя чем-то вроде эрцгерцогини; и если бы я родилась принцессой из династии Бурбонов, как мадам де Лонгвиль, если бы мне прислуживали графы, а в родстве и в друзьях у меня ходили короли; если бы с первых дней жизни я повсюду видела только склоненные головы, только усердных придворных, если бы я ступала по гербам и спала под королевскими балдахинами, если бы у меня была целая вереница предков, один славнее и надменнее другого; если бы у меня было все это – я и то бы, кажется, не могла быть высокомернее и заносчивее, чем теперь! <…>

Что может быть презреннее женщины, которая полюбила первая, особенно если ее не любят. Что может быть презреннее меня – если это случилось со мной?

О Господи, как я Тебе благодарна! Эти мысли, которые Ты мне посылаешь, удержат меня на правом пути и ни на мгновение не дадут отвести взгляд от сияющей звезды, к которой я иду!

Сейчас-то, мне кажется, никуда я не иду, но все равно пойду, и разве эта мелочь удержит меня от такой прекрасной фразы.

Как я устала жить в безвестности! Мне скоро семнадцать. Я иссыхаю от бездействия, я обрастаю мхом в потемках. Солнца, солнца, солнца!..

Откуда оно придет? Когда? Какой дорогой? Ничего не хочу знать, лишь бы пришло! <…>

Понедельник, 27 декабря 1875 года

<…> Всеми моими неприятностями я обязана моей дорогой мамочке. Ну сто раз с тех пор, как мы вернулись из Парижа, я говорила ей не приглашать Одиффре – она вообразила, что доставит мне удовольствие, и пригласила его. Я умоляла его не звать, потому что знала, что он не придет. В самом деле, большое удовольствие доставила мне мама, такое удовольствие, что и сказать нельзя.

Я, кажется, пьяна, много пила за ужином.

Мне нечего сказать, только la vecchia canzone! Misera me!

Нужно быть совсем уж упрямой, чтобы оставаться в Ницце.

Завтра partirò. Нет, не завтра, в четверг, после премьеры "Сафо".

Уеду и в сердце своем унесу все самое дурное и печальное!

Мне снился чудно́й сон. Я летала высоко-высоко над землей, в руках у меня была лира, и струны у нее все время спускались, и мне не удавалось извлечь из нее ни единого аккорда. А я все парила и видела необъятный горизонт, облака – синие, желтые, красные, разноцветные, золотые, серебряные, клочковатые, странные, внезапно все становилось серым, а потом опять вспыхивало; а я парила все выше и наконец очутилась на такой головокружительной высоте, что впору было испугаться; но я не боялась, облака были как будто замерзшие, с серым отливом и блестящие, как свинец. Все расплылось, а я все сжимала в руках мою лиру с плохо натянутыми струнами, а далеко у меня под ногами виднелся красноватый шарик, Земля.

<…>

Вся моя жизнь в этом дневнике, минуты, когда я пишу, – самые спокойные у меня; это, быть может, мои единственные спокойные минуты.

Так гореть, кипеть, плакать, страдать и жить! И жить!

Почему меня заставляют жить?

Ах, я нетерпелива, мое время придет… Хочу верить, но что-то мне говорит: не придет никогда и всю жизнь я так и буду ждать, ждать, вечно ждать, и ждать, и ждать, и ждать.

По мне, уж лучше полное отчаяние, потому что после этих мучительных минут всегда выпадает немного покоя, как после дождя – солнце.

Я не из-за этого несостоявшегося вечера жалуюсь, вечер – только повод, слово, к которому цепляешься, чтобы сказать то, что думаешь.

<…>

Не хочу всеобщей жалости, но мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь меня прочел, понял, пожалел, поплакал со мной вместе, искренне, зная, о чем плачет, понимая меня, видя самые укромные уголки моего сердца.

Если я скоро умру, все сожгу, но если умру старухой, этот дневник прочтут. Суметь бы мне выразить себя, запечатлеть всю жизнь женщины, все ее мысли, все, все, – такой фотографии, по-моему, еще не было. Это будет любопытно.

Если я умру молодой, уже скоро, и, на беду, не успею сжечь дневник, люди скажут: бедняжка! Она любила Одиффре, вот откуда все ее отчаяние.

Пускай себе говорят, я не могу доказать, что это неправда: чем больше буду говорить, тем меньше мне поверят. <…>

Четверг, 30 декабря 1875 года

<…> Хотелось бы мне обладать талантом всех писателей, вместе взятых, чтобы правдиво изобразить мое глубокое отчаяние, раненое мое самолюбие, все мои несбывшиеся желания. Стоит мне чего-нибудь пожелать – и этого не будет!

Попадется ли мне когда-нибудь бездомный пес, голодный, которого лупят все уличные мальчишки, или лошадь, которая с утра до ночи возит тяжеленные телеги, или осел на мельнице, или церковная крыса, или безработный учитель математики, или поп-расстрига – ну хоть кто-нибудь, достаточно жалкий, убогий, несчастный, униженный, забитый, чтобы можно было сравнить его со мной?

У меня есть платья, дом, хорошая еда, экипаж, ложи и места всюду, где их можно достать за деньги!

Сколько людей, у которых нет ничего, видят, как я проезжаю нарядная в экипаже, завидуют мне и думают, что я счастлива!

"De mici lamenti stancava il ciel". E lo stanca amara!

Но что делать, что делать! Где моя гордыня, где моя благородная гордость, где моя твердость! Раздавлено, все раздавлено!

Назад Дальше