Если бы я была королевой... Дневник - Мария Башкирцева 7 стр.


Самое ужасное, что минувшие унижения не скользят по моей душе, а оставляют на ней мерзкие следы! <…>

У меня даже нет развлечений, какие бывают в мои годы! <…> Я даже танцевать – и то не танцую!.. <…>

Вам никогда не понять моего положения; никогда не вообразить себе, как я живу.

Прочтете и посмеетесь…

Смеетесь, смеетесь, но, может быть, отыщется кто-нибудь, кто заплачет. Нет, никто меня не понимает! Жить так, как я живу, и с таким характером, как у меня!!!

<…>

1876

Пятница, 14 января 1876 года

В одиннадцать пришел Каторбинский, мой молодой учитель живописи, поляк; привел он с собой натурщика – вылитый Христос, только смягчить немного линии и оттенки. У бедняги нет одной ноги: он позирует только для лица. Каторбинский сказал, что рисовал с него всех своих Христов.

Должна признаться, что слегка стесняюсь, когда мне велят вот так сразу, без подготовки, писать с натуры; я взялась за уголь и храбро наметила контур.

– Неплохо, – сказал преподаватель, – а теперь сделайте то же самое кистью.

Я взяла кисть и выполнила, что он велел.

– Неплохо, – опять сказал он, – сделайте теперь в цвете.

Я взялась за краски, и через полтора часа все было готово. Бедняга-натурщик все это время не шелохнулся, а я просто глазам не верила; когда я занималась с Бенса, мне требовалось два-три урока на карандашный набросок и на то, чтобы перенести его на холст, а тут я разом с натуры сделала все: и набросок, и краски, и фон. Я собой довольна, и если уж я так говорю – значит заслужила. Я очень строга и редко бываю довольна, особенно сама собой. <…>

Четверг, 20 января 1876 года

Сегодня Фачотти заставил меня пропеть все ноты, какие могу; мне не хватает двух нот до трех октав. Он был в восторге, а я не испытываю особенной радости. Голос – мое сокровище! Мечтаю добиться славы на оперной сцене. По мне, это не хуже, чем стать принцессой.

На сцене царят, а мне нужно царить. Я не чувствую радости. Мне только семнадцать, я еще не училась, в двадцать, если ничего не случится дурного, через три года занятий, у меня будет голос, каких мало. Так говорит Фачотти, он человек строгий и справедливый, даром что итальянец.

<…>

Мы ходили в мастерскую Монтеверди, потом к маркизу д'Эпине – у нас было к нему письмо. Д'Эпине делает чудесные статуи; он показал мне все свои этюды, все наброски. Г-жа де Музе говорила ему, что Мари, мол, существо необыкновенное, художница. Мы повосхищались, а потом попросили его сделать мой скульптурный портрет. Это будет стоить двадцать тысяч франков. Дорого, зато хорошо. Я ему сказала, что очень люблю себя. Он померил мою ногу и сравнил с ногой статуи, моя оказалась меньше, и д'Эпине вскричал, что я Сандрильона.

Он очень красиво делает одежду и волосы у своих статуй. Сгораю от нетерпения, чтобы он меня изваял.

<…>

Господи, услышь меня! Сохрани мне голос; если я утрачу все, голос-то мне останется. Господи, будь по-прежнему добр ко мне, сделай так, чтобы я не умирала от досады и горя. Я так хочу быть среди людей! Время проходит, а я не двигаюсь вперед, я застыла на месте, словно гвоздями приколочена, а мне так хочется жить, жить бегом… со скоростью поезда; я горю, я закипаю от нетерпения. "Никогда не видел такой горячечной жажды жить", – сказал про меня Данис. <…>

Четверг, 27 января 1876 года

<…>

Побывала в Капитолии, Венера Капитолийская нравится мне больше всех. Потом видели великолепие дворца Колонна. <…>

<…> Сегодня вечером первое представление "Долорес", новой оперы нового молодого маэстро. <…>

На меня без конца поглядывает молодой человек, который столько смотрел на меня в прошлый раз, – мы называем его "римская сорока".

Вторник, 1 февраля 1876 года

<…> В Пинчо. Днем не удалось повидать Сороку. Знаете, насколько мне удалось разглядеть, Сорока очень мил. <…>

Среда, 2 февраля 1876 года

<…> Никак не удается встретить Сороку на улице; видела его только в Опере, всего три раза. <…>

Понедельник, 28 февраля 1876 года

Я вышла на балкон на Корсо и убедилась, что соседи наши заняли свой пост, а карнавал в разгаре. Взглянула вниз и увидела перед балконом Антонелли, моего "юного кардинала", с каким-то спутником. Вот как поздно я вышла, даже позже Антонелли. Заметив его, я смутилась, покраснела и вскочила, но зловредный поповский сын уже куда-то исчез; я повернулась к маме – а она протягивает руку Антонелли.

– Ах вот как? Ты явился на мой балкон – превосходно!

<…>

У него прелестные глаза, особенно когда он их не таращит. Когда его зрачки на четверть прикрыты веками, во взгляде у него появляется такое выражение, что у меня кружится голова и бьется сердце. <…>

Вторник, 8 марта 1876 года

<…> Надеваю амазонку и в четыре являюсь к воротам Народа, а там с двумя лошадьми меня ждет "юный кардинал". <…> Мама, доктор и Дина едут следом в карете.

– Свернем сюда, – говорит мой кавалер.

– Свернем.

И мы оказываемся на какой-то лужайке, там зелено и красиво, это место называется Фарнезина. <…>

– Как я вас люблю, – сказал он, глядя мне в глаза.

– Это неправда.

– Я в отчаянии!

– Что такое отчаяние?

– Это бывает, когда человек не может получить желаемое.

– Вы желаете луну с неба?

– Нет, солнце.

– А где оно? – говорю, а сама смотрю на горизонт. – По-моему, уже село.

– Нет, солнце, которое светит мне, здесь: это вы.

– Оставьте, право!

– Я никогда не любил, ненавижу женщин, у меня были только интрижки с доступными женщинами.

– А увидели меня – и влюбились?

– Да, в тот же миг. В первый вечер в театре.

– Вы говорили, что это уже прошло.

– Я пошутил.

– Откуда мне знать, когда вы шутите, а когда серьезны?

– Это же видно!

– Верно; всегда заметно, когда человек говорит правду; но вы не внушаете мне ни малейшего доверия, а ваши прекрасные рассуждения о любви – тем более.

– Какие там рассуждения? Я люблю вас, а вы мне не верите. Ах, – произнес он, кусая губы и глядя в сторону, – значит, я ничтожество! Ни на что я не гожусь.

– Ну-ну, не лицемерьте, – засмеявшись, сказала я.

– Какое там лицемерие! – в ярости воскликнул он. – Опять лицемерие! Так вы меня считаете лицемером? <…>

Я пустила свою лошадь рысью, но за несколько шагов до кареты она перешла на галоп. Я свернула направо, Антонелли за мной, лошадь моя скакала все быстрее, я пыталась ее сдержать, но она пустилась в карьер. <…> Негодная кляча понесла! Впереди было большое пространство; я скакала, но все усилия мои были напрасны; волосы мои разметались по плечам, шляпа упала наземь, я слабела, мне было страшно.

Позади я слышала Антонелли, чувствовала, какой ужас царит в карете, мне хотелось спрыгнуть на землю; но лошадь неслась как стрела. "Глупо было бы так погибнуть, – подумала я, – у меня уже не осталось сил; хоть бы меня спасли!"

– Удержите лошадь! – кричал Антонелли, тщетно пытаясь меня догнать.

– Не могу, – тихо отвечала я.

Руки мои дрожали. Еще секунда, и я бы лишилась чувств, но тут он подъехал совсем близко, стегнул мою лошадь хлыстом по голове, а я вцепилась ему в руку – не только чтобы удержаться, но и просто чтобы дотронуться до него.

Я посмотрела на него: он был бледен как смерть; никогда не видела, чтобы у кого-нибудь было написано на лице такое потрясение!

– Боже! – повторял он. – Что я пережил из-за вас!

– Да, если бы не вы, я бы упала; я не могла ее удержать. Но теперь все позади. Вот так история! – добавила я, силясь усмехнуться. – Велите, чтобы мне принесли мою шляпу!

Валицкий и Дина вышли из ландо, мы подъехали ближе, мама была вне себя, но ничего не сказала: она понимала, что что-то произошло, и не хотела меня донимать. <…>

– Поедем потихоньку, шагом, до ворот.

– Да, да.

– Но как вы меня напугали! А сами-то вы боялись?

– Нет, право же, ничуть.

– Неправда, я же вижу.

– Пустяки, совершенные пустяки.

И спустя мгновение мы уже принялись спрягать на все лады глагол "любить".

Он рассказал мне все с первого вечера в Опере, когда увидел, как Росси выходит из нашей ложи, и пошел ему навстречу. <…>

– Знаете, – сказал он, – я никогда никого не любил, я только к матушке моей привязан, а больше мне ни до кого дела не было… Я никогда ни на кого не глядел в театре, никогда не ходил на Пинчо. Это все так глупо, я смеялся надо всеми, а теперь сам туда хожу.

– Ради меня?

– Ради вас. Я не могу иначе.

– Не можете иначе?

– Какая-то сила внутри меня мною распоряжается; я, конечно, мог бы затронуть ваше воображение, если бы стал пересказывать вам объяснение из какого-нибудь романа, но это же глупо: я только о вас и думаю, только вами и живу. <…>

На прощание я молча протянула ему руку, и он ее пожал, совсем по-другому, чем раньше.

– Так я и знал! – воскликнул Валицкий. – Он ей что-то сказал, она его отвергла, он пустил ее лошадь вскачь, вот вам и несчастный случай.

– Угадали, дорогой, угадали, он мне многое сказал.

– Ну и как? – спросила Дина.

– Роман в разгаре, моя милая, – ответила я тоном заправской кокетки. <…>

Возвращаюсь домой, раздеваюсь, накидываю пеньюар и растягиваюсь на кушетке, усталая, очарованная, оглушенная. Сперва я ничего не понимала, все забыла: мне понадобилось два часа, чтобы припомнить понемногу то, что вы сейчас прочли. Если бы я ему поверила, радости моей не было бы предела, но я все-таки сомневаюсь, хотя на вид он такой правдивый, милый, даже простодушный. Все дело в том, что я сама дрянь. Впрочем, так оно и лучше.

Я уже раз десять отрывалась от тетради и бросалась на кушетку и опять и опять пропускала все через бедную мою голову, мечтала и улыбалась. <…>

Видите, люди добрые, я в себя никак не приду от потрясения, томлюсь, а он-то наверняка поехал в клуб. <…>

Я чувствую, что стала совсем другой, это, наверное, глупо; я успокоилась, но еще оглушена всем, что он мне наговорил. <…>

Вспомнила, он еще сказал, что он честолюбив.

– Всякий благородный человек должен обладать честолюбием, – ответила я.

Мне нравится, как он со мною говорил. Ни риторики, ни напыщенности – я видела, что он просто размышлял вслух. Он мне наговорил много приятного, например:

– Вы всегда такая милая, – сказал он, – не понимаю, как это вам удается?

– Я совсем растрепанная.

– Вот и хорошо, растрепанная вы еще лучше, вы… вы… – Он помолчал, улыбнулся. – Вы еще притягательнее.

Все вспоминаю, как он говорил: "Я люблю вас", а я ему в сотый раз возражала: "Неправда…" <…>

Суббота, 18 марта 1876 года

<…> Я ни разу, ни на мгновение не виделась с Антонелли наедине, какая досада. Мне так нравится слушать, когда он говорит, что любит меня, чувствовать, как его рука держит мою руку. <…>

С тех пор как он высказал мне все, я стала больше мечтать. Напишу два слова и замру, облокотясь на стол, закрыв лицо руками, и думаю. Может быть, я люблю. Особенно когда уже очень поздно и у меня мерзнут руки и ноги из-за холода в комнате, когда я устала, когда я полусонная, мне кажется, что я люблю Пьетро. <…> Почему я такая суетная? Почему такая честолюбивая? Почему такая рассудочная?

Я не способна принести целые годы почестей и удовлетворенного тщеславия в жертву блаженному мгновению.

"Да, – говорят романисты, – но этого блаженного мгновения будет довольно, чтобы озарить всю жизнь!" Вот уж нет! Теперь мне холодно, и я люблю, завтра будет жарко, и я разлюблю. И от таких изменений температуры зависят судьбы людей. <…>

Уходя, Антонелли сказал: "До свидания" – и взял меня за руку, а сам, не выпуская руки, задал еще добрый десяток вопросов, чтобы время протянуть. <…>

Я тут же рассказала это маме; я ей все рассказываю. Не рассказала про поцелуй в щеку. Нет, не рассказала, я его еще чувствую, этот робкий, волнующий меня поцелуй. <…>

Вторник, 21 марта 1876 года

<…> Сегодня вечером я вела себя глупо.

Я шепталась с этим негодяем и дала ему все основания рассчитывать на то, чего никогда не будет. При всех мне с Пьетро неинтересно; интересно, когда мы вдвоем, тогда он толкует мне о любви и женитьбе. <…> Этот попович ревнив, он страшно ревнует меня – к кому? Ко всем подряд. <…> Слушаю его речи и смеюсь с высоты моего ледяного безразличия, а в то же время разрешаю взять себя за руку. Я тоже беру его за руку почти по-матерински, и если он не поглупел вконец от своей, как он выражается, страсти ко мне, то должен видеть, что на словах-то я его прогоняю, а глазами удерживаю, и хотя я все твержу ему, что никогда его не полюблю, но сама люблю его или, по крайней мере, веду себя так, будто люблю. Говорю ему всякие глупости. <…> Другой был бы на его месте доволен – будь этот другой постарше, – а Пьетро порвал салфетку, сломал две кисти, изодрал холст. Все эти телодвижения дают мне право брать его за руку и говорить, что он с ума сошел. <…>

Четверг, 30 марта 1876 года

<…> Сейчас я заперлась одна у себя в комнате: мне предстоит обдумать очень важное дело. Вот уже несколько дней я нахожусь в ложном положении – а почему? Потому что Антонелли просил, чтобы я стала его женой; потому что я не отказала ему наотрез; потому что он поговорил об этом со своими родителями; потому что с его родителями трудно иметь дело. <…>

Я, конечно, прихожу в ярость, как представлю себе, что у меня хотят отнять Пьетро, но я желала бы для себя большего и надеюсь, слава богу, достичь более блестящего положения. Если бы Антонелли смирился с неизбежным, я бы не сердилась; но ведь я сама мысленно отказалась от этого человека, потому что он для меня недостаточно хорош, – а они смеют говорить, что папа не даст разрешения! <…>

С отцом он не говорил… <…> но все сказал матери и назвал меня.

– Впрочем, не сомневайтесь, что у моих родителей нет предубеждения против вас: дело только в вероисповедании.

– Я прекрасно знаю, что у них не может быть против меня никакого предубеждения, потому что, если я соглашусь выйти за вас замуж, это будет честью для вас, а не для меня. <…>

Суббота, 1 апреля 1876 года

Я не меняюсь: вы можете в этом убедиться, читая мой дневник. Меняются подробности, оттенки, но общие очертания все те же. <…>

Господи, неужели все напрасно!

Господи, не карай недостойное, суетное создание. Клянусь тебе, в душе я честна, не способна на трусость, подлость, жестокость, испорченность. Я честолюбива. Вот моя беда. Красоты и развалины Рима кружат мне голову; хочу быть Цезарем, Августом, Марком Аврелием, Нероном, Каракаллой, чертом, папой!

Хочу-то хочу, а на самом деле ничего не могу: я никто…

Среда, 5 апреля 1876 года

<…> Такому суетному созданию, как я, следует связать свою жизнь с живописью: это непреходящее искусство. <…> Не буду я ни поэтом, ни философом, ни ученой. Я могу стать только певицей или художницей. Это уже неплохо. А кроме того, я хочу быть у всех на устах, это главное. Суровые умники, не пожимайте плечами, не критикуйте меня с подчеркнутым безразличием, чтобы казаться более справедливыми. Говоря по совести, вы в глубине души сами такие, как я! Вы ни за что не подадите виду, но это не мешает вам про себя признавать мою правоту.

Суета! Суета! Суета! Это начало и конец всего, это вечная и единственная причина всему. То, что происходит не от суеты, происходит от страстей. Страсти и суетность – вот единственные владыки мира.

Четверг, 6 апреля 1876 года

<…> Я обратилась к дневнику и прошу его успокоить мое пустое, печальное, искалеченное, завистливое, несчастное сердце.

Еще одна зима пропала. В Риме, как в Ницце, меня знают с виду, как какую-нибудь рыжую собаку. И в Риме, как в других местах, спрашивают:

– Кто это?

– Одна русская.

– В обществе ее не видно.

– Да, они не принадлежат к обществу.

Да, вот в том-то и дело! У меня столько стремлений, столько необъятных желаний, такая горячечная спешка жить, а меня везде и повсюду останавливают, как лошадь удилами. Она злится, роняет пену, взвивается на дыбы, но не делает ни шагу. <…>

Пятница, 7 апреля 1876 года

<…> Какое верное есть выражение по-русски: "На сердце кошки скребут"! У меня скребут кошки на сердце. Меня все время невыносимо терзает мысль, что человек, который мне нравится, может меня не любить. <…>

Пьетро не пришел, он только сегодня выходит из монастыря. <…>

Воскресенье, 9 апреля 1876 года

<…> Господи!

Я была на исповеди, получила отпущение грехов, а теперь ругаюсь и злюсь.

Определенный объем грехов так же необходим человеку, как определенный объем воздуха для жизни. <…> Почему люди удерживаются на земле? Их пригнетает к земле груз совести. Если бы совесть у них была чиста, они были бы легкие и улетали бы прямо к небесам, как красные воздушные шары.

Странная теория, да не все ли равно!

Полдесятого. Да какая разница, он не придет.

Впрочем, положа руку на сердце, не знаю, люблю я его или нет. <…>

Хочу быть рассудительной, невозмутимой – и не могу. <…>

Пятница, 5 мая 1876 года

<…> О чем же я говорила? Ах да, о том, что Пьетро заслуживает прощения: он слишком мало во мне уверен. И потом, он, может быть, робеет.

Мне не понять его колебаний, ведь я-то сама не влюблена!

Назад Дальше