В романах я читала, что часто влюбленные кажутся рассеянными и равнодушными. Хотелось бы верить романам.
Я сонная, мне скучно, а в этом состоянии мне хочется видеть Пьетро и слушать о любви. Пускай мне приснится, что он здесь, какой это будет прекрасный сон. Действительность грозит опасностями. <…>
Мне скучно, а от скуки я становлюсь очень нежной. <…>
Придет ли конец этой жизни, полной скуки, разочарований, зависти и горя! <…>
Воскресенье, 7 мая 1876 года
В заслуженном презрении ко всем и вся черпаешь какое-то безнадежное удовлетворение. Хоть от иллюзий избавляешься.
Если Антонелли надо мной шутил, если он меня обманывал, он нанес мне кровное оскорбление; вот и еще одно имя на моих скрижалях ненависти и мести. Я бы плакала от ярости и стыда, не будь я в таком ошеломлении.
Понедельник, 8 мая 1876 года
<…> И все же род человеческий нравится мне таким, какой он есть, я люблю его, я к нему принадлежу, я живу вместе со всеми этими людьми, от них зависит моя судьба, мое счастье. <…>
Суббота, 13 мая 1876 года
<…> Как только я осталась одна, я села на кушетку, зажмурилась и стала себя спрашивать, что же я запишу, ведь я же ничего не понимаю из того, что говорили, потому что ничего и не говорили, хотя на самом деле наговорили слишком много. И то, как я себя держала, а ведь все знала, и как притворялась! Ох, как глупо! Я просто ребенок, шестилетний ребенок. Ничего не знаю, веду себя бесхитростно, не приукрашиваю ни своих чувств, ни мыслей, и у меня нет сил перенести все с достоинством: я заплакала. Пишу и слышу, как шуршат мои слезы, падая на бумагу, крупные слезы, и текут легко, без гримас. Я легла на спину, чтобы слезы втекли обратно, но у меня не получилось.
Вместо того чтобы объяснить, почему плачу, я описываю, как я плачу! А как объяснишь? Я сама ничего не понимаю, как же так, думала я, запрокинув голову на кушетке, как же так может быть? Значит, у него ко мне ничего не было, или все, что было, – это была шутка, это было оскорбление! А все, что я ему сказала в тот вечер, – он, значит, все забыл? Забыл!!! Несомненно, иначе зачем ему пускаться в этот незначащий разговор, вставляя в него какие-то слова, которые он бормотал так тихо, что я не могла расслышать, а потом он еще добавил, что любит меня, только когда я рядом, что я замороженная, что он уедет в Америку, что он надеется, что я больше не приеду в Рим, потому что когда он меня видит, то любит, а когда нет – забывает. Я очень сухо попросила его не говорить больше об этом.
Нет, не могу писать! Представляете, каково мне и как меня оскорбили.
Я не хотела больше писать, я просто не могу, но какая-то сила меня заставляет писать, пока всего не расскажу, хотя лучше бы эта сила надо мной сжалилась: меня то в жар бросает, то в холод, я дрожу, плачу, хочу сказать о моей гордости, о том, как меня оскорбили, о глупостях и на каждом слове останавливаюсь. <…>
Среда, 17 мая 1876 года
<…> До одиннадцати у нас сидели Папаригопуло и Симонетти, потом ушли, но Потехин остался, видя, что Пьетро не уходит. Мы сразу как ни в чем не бывало вышли в переднюю… <…> Передать наш разговор невозможно. Он раз десять насильно обнимал меня. Наконец я рассказала ему обо всех моих угрызениях совести, обо всех сомнениях, все как есть. <…>
– Я несчастен, я отверженный в этом мире.
<…> Невозможно уследить за его бессмысленными, невообразимыми речами. Скажу только, что он опять повторял, что он меня любит, и говорил так нежно, и глаза у него были такие умоляющие, что я сама подошла к нему, и мы стали, как добрые друзья, болтать обо всем на свете. Я уговаривала его, что есть Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он верил в Бога, чтобы увидел Его в моих глазах и молился Ему моими устами.
Наконец я отошла от него и сказала:
– Значит, все кончено. Прощайте! Напрасно я все это допустила, мне надо было видеть, кто вы такой.
– Я вас люблю!
– Вы меня любите, и вы… Знаете, будь я одна, я бы, может быть, заплакала от ярости и унижения, но сейчас я могу говорить обо всем этом и даже над этим смеяться.
– Я вас люблю и не хочу принести вам несчастье, со мной вам не будет ни счастья, ни покоя.
– Вы меня не поняли, сударь. Я вам заранее отказываю.
– Нет, нет, я же говорю вам, я страдаю!
– Верю, – сказала я, беря обе его руки в свои, – и мне вас жаль!
– Спасибо и на том.
– Что ж, прощайте. Я уезжаю, я выйду замуж в России и приеду к вам в монастырь в гости.
– Хорошо, а я начну за вами ухаживать. <…>
Странно: мне не было ни страшно, ни стыдно.
– Я вас не люблю, – сказала я, – так что не тратьте зря сил.
– Вы никогда меня не полюбите?
– Полюблю, когда вы будете свободны.
– Когда я умру.
– Но как же мне теперь вас любить, если вы у меня вызываете жалость и презрение? Вам скажут, чтобы вы меня разлюбили, вы и послушаетесь.
– Это правда.
– Это ужасно!
– Я люблю вас, – повторил он в сотый раз, сжимая меня в объятиях, и я не сопротивлялась, я была в восторге, я была вне себя, я прижималась к его груди, не дыша, молча, пока его губы прижимались к моей щеке.
Не знаю, сколько это продолжалось, наверно, долго, но мне все было мало. Я чувствовала, как он весь дрожит, и не смела ни шевельнуться, ни заговорить, чтобы не нарушить очарования. Поймите, я чувствовала восторг и небывалое счастье, и вдруг он – о Господи, сжалься надо мной! – привлек меня к себе еще ближе, и его рука заскользила вдоль моего платья, так что я отпрянула, как пораженная громом. Кровь отхлынула от моего лица, я, наверное, сильно побледнела, потому что он как будто испугался.
[Позднейшая приписка.] Не надо забывать, что я имела дело с итальянцем, даже римлянином, а люди этой породы ни перед чем не отступают: губы у них всегда готовы к поцелую, а ножи к удару.
– О! – воскликнула я спустя мгновение, закрыв лицо руками, сраженная страхом, стыдом, яростью, и попятилась к окну.
– Мне тоже надо выйти на свежий воздух, – сказал он, подойдя ко мне.
– О! – сказала я опять, не отводя рук от лица. – О!
Я была вне себя от стыда и горя.
– Ладно, будет вам, – сказал он, испугавшись. – Уберите руки от лица. Какая вы хорошенькая, нет, сейчас вы уродина, вы вся красная, – говорил он, и голос у него прерывался.
Я сделала движение уйти, не отнимая рук от лица.
– Ну ладно, – говорил он, волнуясь все больше и больше, – ну ладно, ну что такое, почему вы не отвечаете? Ну, умоляю вас, Мари, Мари, ответьте мне хоть из жалости! Пожалейте меня!
– Господи, – пробормотала я, запустив себе руки в волосы и не поднимая глаз, по-прежнему в полной растерянности. – Назад! – крикнула я, когда он попытался взять меня за руку. – Назад, – повторила я, пятясь и глядя на него с отвращением, гневом, болью, изумлением.
– Простите меня! Я с ума сошел, это не моя вина, в иные минуты я теряю голову. Я люблю вас, любовь сводит меня с ума! Простите! Простите! – говорил он вне себя.
– Нет, – мягко сказала я, все никак не в силах опомниться, – нет, довольно, – и опять на несколько мгновений закрыла лицо руками; он тем временем справился с волнением и стал меня спрашивать, что со мной, как в тот вечер, в Валле, когда был тот поцелуй.
Я не знаю, что я ему ответила; я вернулась в гостиную со спокойным лицом и по-русски сказала тете, что монашек сделал мне весьма интересные признания и что я все расскажу ей и Потехину завтра. <…>
(Я никогда его не любила, но романтическое воображение толкало меня на поиски романов.
Этот юный негодяй, вероятно, рассчитывал меня соблазнить. Фу! Ужас.) <…>
Четверг, 18 мая 1876 года
<…>
Вот уже три дня меня преследует новая мысль: мне кажется, будто я умираю. Кашляю, жалуюсь. Позавчера сидела в гостиной, было уже два часа ночи, и тетя торопила меня идти спать, а я говорила, что не все ли равно и что я, наверное, умираю.
– Впрочем, – добавила я, – оно и к лучшему. Я не могу больше так жить, и, если вы не будете меня вывозить в свет, через полгода я умру.
– Ах, – сказала тетя, – будешь так себя вести, и взаправду умрешь!
– Вам же лучше, расходов станет меньше, не надо будет столько платить Лаферьеру!
Тут я зашлась в кашле и откинулась на кушетке, к большому испугу тетки, которая так и вылетела из комнаты, чтобы я видела, как она рассердилась.
Нет, послушайте, я только теперь начинаю понимать, что вчера произошло.
<…>
Я только хочу знать, я так далеко зашла потому, что люблю этого человека, или всякий дурак, если будет говорить мне о любви, сможет добиться от меня того же.
Последнее более правдоподобно.
Я благоразумная или сумасбродная, ханжа или вольнодумка, дура или умница? Понятия не имею.
Пытаюсь понять, люблю ли я это заблудшее, испорченное, погибшее существо.
<…>
Мне его жаль…
Да, но вчера! Почему он так ужасно себя повел!
Я внутри вся еще дрожу и с ума схожу, как подумаю, что могло произойти, если бы я не читала самых гадких романов Дюма.
Ох, ну как же так, вот я пишу, и руки дрожат. Я оскорблена и в таком мучительном изумлении, что не понимаю больше сама себя.
Другой человек повел себя – со мной! – так дерзко! Со мной, со мной – со сгустком гордыни! Которую мама и тетя считают ангелом по уму и твердости и бесом по упрямству и гордыне!
Господи, если бы я могла плакать! Что за жалкая, ничтожная моя жизнь! Лучше умереть. Видите, до чего я дошла.
Как я себя люблю! Ни над чем не умиляюсь так, как над своим несчастьем! Слово неудачное, никакого несчастья еще нет… Господи, сжалься надо мной! Дай мне все забыть, потому что я уже простила.
Грудь у меня стеснена, голос сник, лицо мертвое. Хорошо, что там была тетя, а не Колиньон. <…>
Ах, Господи, Господи, Господи, дай мне забыть! Это было грязно, это было стыдно, это было отвратительно! Хотя, с другой стороны, я довольна, потому что теперь у меня есть повод всех презирать.
Пятница, 19 мая 1876 года
<…> Доложили о приходе графа Антонелли, я была еще одна, потому что тете взбрело в голову после Санта-Марии Маджоре осматривать Пантеон. Сердце у меня билось так сильно, что я боялась, что его стук будет слышен, как пишут в романах. Он сел рядом со мной и попытался взять меня за руку, но я ее сразу же отняла. Тогда он сказал, что он меня любит, я с вежливой улыбкой его отстранила.
– Сию минуту вернется тетя, – сказала я, – наберитесь терпения.
– Мне столько нужно вам сказать, – проговорил он: позавчерашнее явно его смущало.
– В самом деле?
– Но скоро вернется ваша тетя.
– Тогда говорите скорее.
– Нет, послушайте, – сказал он… <…> – давайте поговорим серьезно, вы же никогда не бываете серьезны, так нельзя. <…> Я вас люблю, я говорил с матушкой, я вас люблю. – Потом он обнял меня за талию и, положив мне голову на плечо, как ребенок, сказал: – Будьте моей женой.
"Ну наконец-то!" – воскликнула я про себя, но вслух ничего не ответила.
– Ну так что же? – спросил он. <…>
– Если я соглашусь, то, клянусь головой, вы будете самым счастливым человеком на свете.
– Так мы поженимся.
Я улыбнулась.
– Ах, – вскричал он, прыгая по комнате, – как будет забавно, когда у нас будут детки!
– Вы с ума сошли!
– Да, от любви.
В это время на лестнице послышались голоса, я спокойно уселась и стала ждать тетю, которая вскоре вошла с Потехиным.
С сердца у меня упала огромная тяжесть, я повеселела, а Антонелли был в упоении. <…>
– Спишите вот это, – сказала я, взяв какую-то книгу и написав несколько слов на первой странице.
– Что это?
– Прочтите.
И я указала ему на следующие восемь слов: "Уходите в полночь, я поговорю с вами внизу".
– Поняли? – спросила я, стирая написанное.
– Да. <…>
В четверть первого он поднялся… <…> и стал прощаться, сильно сжимая мне руку.
– До свидания, – сказала я.
Глаза наши встретились.
Не знаю, как это описать: точно молния сверкнула. <…>
Потом я уселась на первую ступеньку узенькой лестницы в конце коридора.
Он опустился на колени.
Мне то и дело казалось, что кто-то идет, я застывала и вздрагивала всякий раз, когда капля дождя стукала в оконное стекло.
– Да никого там нет, – сказал мой нетерпеливый поклонник.
– Вам хорошо говорить, сударь. Если кто-нибудь придет, вам только лишняя слава, а я тогда пропала.
Я запрокинула голову и взглянула на него сквозь ресницы.
– Пропали? Со мной? – переспросил он, не понимая, что я имею в виду. – Но я вас так почитаю и так люблю! Со мною вы в безопасности.
Услышав столь "благородные речи", я протянула ему руку. <…>
Мы оба были как во сне… так вот она, думала я, одна из тех минут, когда человек счастлив, когда любишь другого человека… это всерьез? И мне все время казалось, что он сейчас расхохочется, такой он был серьезный и ласковый. Его глаза так сверкали, что под их взглядом я потупилась.
– Губы, – страстным шепотом воскликнул он, – дайте мне ваши губы!
Я и не подумала ослушаться и вытянула шею, чтобы достать до его рта…
Правду говорят, что поцелуй в губы… Запрокинув голову, зажмурив глаза, уронив руки, я не могла от него оторваться…
– Ох, – сказала я в конце концов, – вы говорите, ничего…
– Уже не говорю. Но погодите, мы опять забыли поговорить, давайте будем серьезны и поговорим о наших делах.
– Да, поговорим.
– Прежде всего, как нам быть – вы завтра уезжаете? Не уезжайте…
– Невозможно: тетя… <…> Она добрая, но она не согласится. Так что… прощайте навсегда…
– Нет, нет, я приеду в Ниццу.
– Когда?
<…>
Мы пустились в обычные банальности влюбленных – банальности, которые бывают божественны, если любишь по-настоящему.
– Ах, право слово, – говорил он, – как прекрасно будет прожить жизнь вместе… Да, прожить жизнь вместе с вами, всегда вместе, у ваших ног… обожая вас… Мы состаримся оба, станем седые, дряхлые, но по-прежнему будем любить друг друга. Да, да, да, дорогая!..
Из осторожности я держала его за обе руки и напоминала ему, что нужно вести себя хорошо.
– Да, да, моя… моя дорогая, – говорил он и не находил других слов, и эти, такие пошлые, в его устах звучали с невыразимой лаской. Он смотрел на меня, молитвенно сложив руки на груди. <…>
– Как я вас люблю! Как вы прекрасны! Как мы будем счастливы!
Вместо ответа я обхватила его голову руками и поцеловала его в лоб, в глаза, в волосы.
Я это сделала больше для него, чем для себя.
– Мари! Мари! – закричала сверху тетя.
– Что такое? – спросила я спокойным голосом, просунув голову в дверцу, ведущую на второй этаж, чтобы казалось, что голос идет из моей комнаты.
– Уже два часа. Спать пора.
– Я сплю.
– Ты разделась?
– Да. Позвольте мне дописать.
– Ложись.
– Ложусь, ложусь.
Я спустилась и обнаружила, что на нашем месте никого нет: бедняга спрятался под лестницей.
– Теперь, – сказал он, вернувшись ко мне, – поговорим о будущем.
– Давайте поговорим.
– Где мы будем жить? Вы любите Рим?
– Да.
– Тогда будем жить в Риме, но отдельно от моей семьи… одни.
<…>
Он опустился к моим ногам и говорил и говорил такое, что я удвоила бдительность и усадила его рядом с собой… Нет, это была не настоящая любовь… когда любовь настоящая, невозможно сказать или сделать ничего пошлого или гадко-вульгарного… В глубине души я чувствовала себя недовольной…
– Ведите себя хорошо.
– Да, я послушный, – сказал он, молитвенно сложив руки, – я почтительный, я вас люблю.
Любила ли я его на самом деле, или просто голова у меня кружилась? Кто знает? Хотя если уж закралось сомнение… сомнений больше нет… Как бы то ни было… волнение, все эти любовные слова… темнота, а еще, может быть, что-то такое, чего я не понимаю… я склонилась ему на плечо, окружив себя его двумя руками, как поясом, и прикрыла глаза.
– Я вас люблю, я вас люблю! – сказала я вне себя и прижала обе его руки к своему сердцу.
Он ничего не ответил и прислонил голову к лестнице рядом с моей головой. Может, он не понял, какое значение я придавала этим словам… может быть, они прозвучали для него вполне естественно…
Мое сердце замерло, руки упали… это был, конечно, упоительный миг… он, вероятно, был в таком же восторге, как я: он застыл так же, как я, и, не произнося ни слова, [вычеркнута строка] я только чувствовала, с каким трудом он дышит, по тому, как поднималось его плечо, к которому я прильнула. Но мне стало страшно, я чувствовала, что теряю голову…
<…>
– Пора идти, – сказала я, резко отстранившись.
– Уже!
– Пора.
<…>
В эту минуту я услыхала тетю, которая увидела, что у меня по-прежнему горит свет, и всполошилась.
– Вот слышите, – сказала я, вырвавшись из его рук, – уходите, спокойной ночи, – и, обхватив его голову руками, последний раз поцеловала его в губы и убежала на лестницу, не оборачиваясь.
Такое окончание сцены я где-то уже читала… Фу, издеваясь надо всем, я унижаю себя. Неужели я всегда буду собственным критиком – или это потому, что я совсем не люблю?
Среда, 24 мая 1876 года
Меня разбудили в полдень… <…>
– Антонелли прислали человека, который наводит о тебе справки, – выпалила мама.
<…>
– Не говорите об этом, прошу вас, – сказала я, все больше и больше мрачнея, – из всего этого не выйдет ничего, кроме новых неприятностей и унижений.
– Подумаешь, – сказали мама и тетя, – ну что за беда! Мы их не очень-то желали, мы о них и плакать не будем. Если они будут дурака валять, мы и без них обойдемся!
– О, вот как вы рассуждаете, – горько сказала я. – Согласиться или отказать – это другой вопрос, но терпеть все эти унижения… Не перебивайте меня! Все мои огорчения и горести – одно воображение, говорите вы. По-вашему, что за беда, пускай я не принята в обществе, это мне не помешает сделать хорошую партию, а в конечном счете только это и нужно. Я с вами согласна, но это мое воображение как раз и мешает мне сделать хорошую партию. Вы говорите, вот и хорошо, обойдемся. А что же мне остается? Выезжать в свет я не могу, замуж не могу… <…> так что же мне остается? В монастырь идти! Отвечайте!
<…>
– Поезжай в Россию, привези сюда отца, он тебя повсюду представит.
– Я могу попытаться, но я кашляю, я больна, я умру.
– Лечись, – мягко сказала Дина.
– Не стоит труда, игра не стоит свеч. Зачем мне такая жизнь!
<…>