Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Степанович Жданов 33 стр.


Отношение Софьи Андреевны к В. Г. Черткову также продолжает быть ревниво-неприязненным. Иногда она сдерживается, другой раз прорывается. Лев Николаевич и Мария Львовна однажды ездили к Чертковым. Они "с ними душевно близки, столько у [них] общих интересов", и им было "очень хорошо, главное, хорошо нравственно среди людей, которые [нас] любят". Но Софье Андреевне это очень неприятно, и она решительно протестует против намерения Черткова провести лето в Ясной. Ему Лев Николаевич пишет откровенно: "Вас, как поддерживающего во мне то, что ей страшно во мне, она опасается. Она боится тоже, что будет одинока. Я же имел неосторожность сказать, что у вашего Димы не так, как у Ванечки, нет игрушек. И вот она написала вам письмо. Если вы спросите меня: желает ли она, чтобы приехали, я скажу: нет; но если вы спросите: думаю ли я, что вам надо приехать; – думаю, что да. Как я ей говорил, так говорю и вам: если есть между вами что-нибудь недоброе, то надо употребить все силы, чтобы это не было и чтобы точно была любовь" [284] . Обострившаяся враждебность Софьи Андреевны к идейным друзьям мужа совпала с чрезвычайно сложным душевным состоянием Льва Николаевича. Усилились гонения на сектантов и "толстовцев". Мать сосланного на Кавказ князя Д. А. Хилкова с помощью власти отняла у него детей и без согласия родителей окрестила их в православную веру. Умирал замученный в Воронежском дисциплинарном батальоне Дрожжин [285] . Арестованы Булыгин [286] и Кудрявцев [287] . Обыски у Бирюкова и Попова. Льва Николаевича радует их стойкость, но ему невыносима окружающая его обстановка, ему "тяжело быть на воле". В нем нет злобы на жену за ее отношение к этому вопросу. Он верит, что она изменится, ищет подтверждений тому и о малейшем намеке на перемену сообщает друзьям.

"Нынче Ваня Горбунов [288] пишет, что он с ней очень сердечно говорил и в первый раз. Меня это очень порадовало потому, что последнее время я замечаю в ней радостную перемену – доброту особенную, которая очень трогает меня".

Волнения, тяжелая жизнь, борьба этих лет сильно сказались на душевном строе Софьи Андреевны. Она все чаще и чаще впадает в беспричинную тоску, в то возбуждение, которое граничит с истерикой. Еще в молодости можно было заметить зародыши этого состояния, а впоследствии оно усилилось и приняло явные формы; почва была благоприятна. Помимо того, приближались годы, тяжелые в жизни каждой женщины. Осенью с Софьей Андреевной происходит что-то необыкновенное.

1892 год. "Я, как и всякую осень, чувствую какое-то умирание". "Четыре дня сидела дома по нездоровью и еще просижу. Лучше не двигаться и быть нормальной, чем делать дела, покупки и проч. и быть в ненормальном состоянии. Теперь я надеюсь, что налажусь: самая осенняя пора перевалила. Я когда-нибудь осенью или умру или убьюсь. Это время периодического сумасшествия".

1893 год. "Я очень себя дурно чувствовала все это время…, но теперь мне дня два получше. Болела прямо грудь, и не было дыханья; это каждый год осенью, и с годами хуже". "Я ничем не больна, а если я худею, то совсем не от тех причин, которые могут быть излечены докторами".

1894 год (по возвращении в Ясную от сестры). "Про себя только одно могу сказать, что точно навалили мне камень на грудь, и так и давит день и ночь, просто сил нет. Сегодня осталась одна вечером (ведь Левочки никогда нет, то пишет, то спит, то гуляет, а вечера у Чертковых), такая тоска взяла, конечно, сейчас же о тебе вспомнила и хотелось просто кричать: "Таня, Таня!" Ушла я в сад и залезла в беседку, которую построила на самом хвосте сада, высокую-высокую, – даже поворот с шоссе оттуда виден. Дети прозвали эту беседку: "мамина вышка".

На почве болезненных явлений Софьи Андреевны развились события, сыгравшие в семейной жизни Толстых очень большую роль.

IX

Начало 1895 года открывает новую главу жизни семьи – 23 февраля после короткой болезни скончался младший сын, всеми любимый семилетний Ваничка. Эта смерть оставила неизгладимый отпечаток и имела особые последствия.

Через несколько дней после похорон Софья Андреевна подробно обо всем сообщает сестре: "Ты знаешь, что с 5 января Ваничка болел лихорадкой и целый месяц я мучительно ходила за ним, с предчувствием и болью сердца. Но он выздоровел, давали ему мышьяк, который быстро его поправил. Левочка говорил, что он часто, глядя на то, как поправляется Ваничка, захлебывался от счастья… Во вторник в 11 часов утра Маша повезла его (очень близко от нас) к доктору его, Филатову, посмотреть селезенку. Филатов его тщательно осмотрел и сказал, что он настолько здоров, что может все есть, гулять как можно больше, и ездить. После завтрака он пошел гулять с Сашей, очень вспотел, но отлично обедал. Вечером Маша им читала вслух переделанный Верой Толстой рассказ Диккенса "Большие ожидания", но под заглавием "Дочь каторжника". Когда Ваничка пришел со мной прощаться, я спросила о чтении. Он ужасно грустно глядел и говорит: "Не говори, мама, так все грустно, ужас! Эстелла вышла замуж не за Пипа!" Я его хотела развеселить, но вижу, лицо у него ужасное. Я повела его вниз, он зевает и говорит со слезами: "Ах, мама, опять она, она!" (Он говорил про лихорадку, которой пугался всегда, когда начинался озноб). Я положила градусник – 38 и 5. Так как он жаловался на боль в глазах, я думала, что это корь, так как русская учительница Саши ходила в дом, где корь. Ночью он очень горел, но спал. Утром послали за доктором, он сейчас же сказал, что скарлатина. Уже жар был больше 40 гр. С этим вместе начались боли в животе и сильнейший понос. Он стонал всякий раз, как его слабило. Давали опий и внутрь, и в клистире, но ничего не помогало. К вечеру стало гораздо хуже. Ночью, в три часа, он опомнился, посмотрел на меня и говорит: "Извини, милая мама, что тебя разбудили". Я говорю: я выспалась, милый, мы по очереди сидим. – "А теперь чей будет черед, Танин?" – Нет, Машин, – я говорю. – "Позови Машу, иди спать". И начал меня целовать так крепко, нежно, вытягивая свои сухие губки, и прижимался ко мне. Я спросила его, что болит. Он говорит: "Ничего не болит". – Что же, тоска? – "Да, тоска".

После этого он уже почти не приходил в сознание. Весь день, среду, он горел, изредка стонал; пропускали по капле ему воду. Жар достиг до 42 градусов. Сыпь с утра скрылась. Его обвертывали в простыню, намоченную в горчичную холодную воду; потом сажали в теплую ванну, – ничего не помогало. Он все тише и тише дышал, стали холодеть ножки и ручки, потом он открыл глазки и затих. Это было 23 февраля в 11 часов вечера. При нем были: Маша, Машенька (сестра Левочки), она все молилась и крестила его, няня – и больше никого. Таня все убегала. Я сидела в другой комнате с Левочкой, и мы замерли в диком отчаянии. Когда его одели в белую курточку и расчесали его длинные, кудрявые волосики, я пришла с Левочкой. Он лежал на кушетке, образок мой на груди, восковая свеча в головах, – ах, ужас просто, умирать буду – все в глазах будет эта картина, это несомненное явление смерти, ничем непоправимое, навеки совершившееся. Три дня он стоял, не изменяясь ни капельки. Все дети, люди и я, мы проводили все время у его гробика. Прислали столько венков, цветов, букетов, что вся комната была, как сад. О заразе никто не думал. Все мы страстно примкнули и друг к другу и к любви нашей к покойному Ваничке, все не расставались. Машенька жила у нас и разделяла с нами наше горе так хорошо и душевно. На третий день, 25-го, его отпели, заколотили и в 12 часов отец с сыновьями и Пошей вынесли его и поставили на наши большие 4-местные сани. Гробик и сани были завалены венками и цветами. Сели мы с Левочкой друг против друга и тихо двинулись. И вот, Таня, все время, без единой слезы, пока отпевали Ваничку, я держала его ледяную головку в руках, согревала его мертвые щечки руками и поцелуями, – и я не умерла от горя, и теперь, хоть и плачу над этим письмом, но живу и буду, верно, долго еще жить с этим камнем на сердце!

В доме, когда отпевали, почти никого не было, но на кладбище поехало очень много народу. Было тихо и тепло. Левочка дорогой вспоминал, как он, любя меня, ходил по этой дороге в Покровское, умилялся, плакал и очень ласкал меня словами и воспоминаниями.

Когда мы въехали в Никольское, толпа детей нас стала провожать, любуясь на венки. Это было воскресенье, школы не было, и все ребята гуляли. С саней опять нес гробик Левочка с сыновьями. Все плакали, глядя на старого, убитого горем отца. Да, подумай, Таня, естественно ли нам, седым, хоронить всю самую светлую нашу будущность в этом ребенке? Как его опускали в яму, как засыпали землей, – ничего не помню. Я вдруг куда-то пропала, смутно видела грудь Левочки, к которой он меня прижал, кто-то мне загораживал яму, кто-то держал меня. Потом я узнала, что это был Илюша. Он рыдал ужасно… Я же не пролила ни слезинки и не издала ни одного звука. Опомнилась я, когда мы уже отъехали от могилки, при виде няни, которая из других саней раздавала большой толпе детей и нескольким нищим калачи и большое количество мятных пряников. Дети смеялись и радовались, а я тут разрыдалась, вспомнив, как Ваничка любил всех угощать и праздновать что-нибудь.

И вот мы, осиротелые, с плачем и отчаянием вошли в наш запустелый дом. Сегодня две недели только, как он заболевал, и рана открыта, как была; а всякий день какие-нибудь вещи или просто воспоминания возникают с терзающей душу болью, и выхода я не вижу. А что еще предстоит пережить с весной, с переездом в Ясную, которая и так запустела без вас, без дорогой мне жизни с семьей вашей! Я и подумать не смею о Ясной. Ведь и Ясная получила для меня особенное значение потому, что стала Ваничкина. Всякое деревцо, всякое улучшение, все делалось для него, для его будущего. Левочка, плача, мне говорил: "А я-то мечтал, что Ваничка будет продолжать после меня дело Божье! Что делать!" Смотреть на его скорбь, это еще ужаснее, чем бы одной скорбеть.

Знаешь, Таня, последнее время я точно одурела совсем от заботы о Ваничке. Я почти два месяца из дому не выходила. Мы до того сжились с ним, что вечером он меня отпустить не мог сразу. Помолюсь с ним Богу, я его, он меня перекрестит, потом скажет: "Поцелуй меня покрепче, положи головку свою около моей, подыши мне на грудку, чтоб я заснул с твоим дыханьицем". Когда он заболевал, он говорил: "Вот это воля Божья, мама, что я опять заболел". Он собирался писать Митичке [289] к рожденью и послать подарочек. Не успел, бедный крошка! Таня, милая, ты тоже раз пережила такое горе с Дашей, ты поймешь меня; но то, что я теперь перемучилась и буду еще долго терзаться, этого не поймешь, потому что я уже стара, мы с Левочкой похоронили наше дитя старости…

Вот, Таня, пережила же я Ваничку и дышу, ем, сплю, хожу. Но кто бы хорошенько заглянул в мою душу, тот понял бы, что именно души-то во мне и нет, и если так будет продолжаться, то вынести тех жестоких страданий, которые я переживаю, просто невозможно. Утром, первое пробуждение после короткого мучительного сна – ужасно! Я вскрикиваю от ужаса, начинаю звать Ваничку, хочу его схватить, слышать, целовать, и это бессильно перед пустотой, это – ад! Не слышно никого и ничего в доме теперь, это – могильная тишина. Саша замерла в своем уголке и большими, тоскливыми глазами смотрит на меня и плачет. Девочки свою потребность материнской любви всю перенесли на Ваничку, который бесконечно любил и ласкал всякого, и на всех у него хватало нежности, а теперь и для них исчез. Левочка совсем согнулся, постарел, ходит грустный с светлыми глазами, и видно, что и для него потух последний луч светлый его старости. На 3-й день смерти Ванички он сидел, рыдал и говорит: "В первый раз в жизни я чувствую безвыходность". Как больно было смотреть на него, просто ужас! Сломило и его это горе…

С Ваничкой сразу кончился детский милый, хотя часто безумный, но сложный и веселый мирок. Ни смеху, ни детских шагов, ни игр, ни елок, ни крашенья и катанья яиц, ни горячее первое говенье (он все просил позволить ему говеть), ни все то, что наполняло всю мою жизнь, могу сказать, с детства. Как умел Ваничка ко всему относиться горячо, праздновать, дарить; как он любил писать письма, общаться всячески не только с детьми, но и с людьми. В воскресенье до его смерти все им любовались у Глебовых [290] . Он оживленно плясал мазурку, со всеми разговаривал, но приехал очень усталый… Не могу больше писать, милая Таня, все мое сердце надорвалось от воспоминаний. Теперь час ночи, завтра опять пробуждение, пустота и жизнь без жизни. Ужас просто! Завтра припишу и отправлю письмо, а сейчас ничего не могу.

И сегодня [приписано на другой день] опять та же мука, делать мне нечего, шатаюсь из угла в угол и плачу, как сумасшедшая. Неужели возможно долго жить с такими страданиями? Все, все от меня отпало, и что ужаснее всего, что у меня осталось восемь человек детей, а я чувствую себя одинокой со своим горем и не могу прицепиться к их существованию, хотя они добры и ласковы со мной очень… Вдруг кончилась жизнь".

Страдания матери безграничны, мучительно и отцу. От нее ушел детский милый мирок, он потерял надежду на преемника в деле Божием. Она переживает трагедию престарелой матери, он плачет и благодарит провидение за величие жизни. Она на границе безумия, он на высоте религиозного экстаза.

"Похоронили Ваничку. Ужасное, – нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, Отец. Благодарю тебя".

"До сих пор все хорошо, прошу Бога, чтобы он помог мне поступить в эти торжественные минуты так, как он хочет. Удивительно приближает к нему, а Он – любовь – смерть".

"Мне бывает минутами жаль, что нет больше здесь с нами этого милого существа, но я останавливаю это чувство и могу это сделать (знаю, что жена не может этого), но основное, главное чувство мое – благодарность за то, что было и есть, и благоговейного страха перед тем, что приблизилось и уяснилось этой смертью".

"Для меня эта смерть была таким же, еще более значительным событием, чем смерть моего брата. Такие смерти (такие в смысле особенно большой любви к умершему и особенной чистоты и высоты духовной умершего) точно раскрывают тайну жизни, так что это откровение возмещает с излишком за потерю".

"Не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое, но прямо говорю, что это… милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к нему событие".

В этой катастрофе Лев Николаевич хочет найти еще одну радостную сторону. В отчаянии Софьи Андреевны он усматривает новый, давно желанный сдвиг, и он верит, что смерть сына раскроет перед ней истину, что на склоне лет они духовно объединятся. Отношения становятся теплыми, близкими.

"Жена очень тяжело страдает, но, благодарю Бога, религиозно переносит свое ужасное горе". – "Ребенок был особенно милый и последний, и жене очень тяжело. Но она хорошо несет, и, как всегда, смерть, особенно такого чистого, любящего существа, сближает и дает много духовно хорошего".

"Она, бедная, тяжело борется, но я надеюсь, что духовная природа выйдет победительницей. Я рад, что могу сочувствовать ей в этом и облегчать хоть немного ее положение. Помочь же ей может только Бог, т. е. та внутренняя сила, которая живет в ней. И эта сила просится наружу. И я надеюсь и молю Бога, чтобы она восторжествовала".

"В особенности первые дни я был ослеплен красотою ее души, открывшейся вследствие этого разрыва. Она первые дни не могла переносить никакого кого-нибудь к кому-нибудь выражения нелюбви. Я как-то сказал при ней про лицо, написавшее мне бестактное письмо соболезнования: какой он глупый. Я видел, что это больно резнуло ее по сердцу, так же и в других случаях".

"Под влиянием этой скорби в ней обнаружилось удивительное по красоте ядро души ее". "Боль разрыва сразу освободила ее от всего того, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью: все, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь даже, недоброжелательностью, все это оскорбляло, заставляло страдать ее. Заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви".

"Соня переходит с тяжелым страданием на новую ступень жизни. Помоги ей, Господи". "Хотя как будто перед людьми совестно, радуюсь и благодарю Бога, – не страстно, восторженно, – а тихо, но искренне, за эту смерть (в смысле плотском), но оживление, воскресение в смысле духовном, – и [ее] и мое. Нынче утром она плакала тихо, и мы хорошо поговорили с ней". "Никогда вы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо".

"Душевная боль ее очень тяжела, хотя, мне думается, не только не опасна, но благотворна и радостна, как роды, как рождение к духовной жизни. Горе ее огромно. Она от всего, что было для нее тяжелого, неразъясненного, смутно тревожащего ее в жизни, спасалась в этой любви, любви страстной и взаимной к действительно особенно духовно, любовно одаренному мальчику. (Он был один из тех детей, которых Бог посылает преждевременно в мир, еще не готовый для них, один из передовых, как ласточки, прилетающие слишком рано и замерзающие.) И вдруг, он взят был у нее, и в жизни мирской, несмотря на ее материнство, у нее как будто ничего не осталось. И она невольно приведена к необходимости подняться в другой духовный мир, в котором она не жила до сих пор. И удивительно, как ее материнство сохранило ее чистой и способной к восприятию духовных истин. Она поражает меня своей духовной чистотой – смирением, особенно. Она еще ищет, но так искренне, всем сердцем, что я уверен, что найдет. Хорошо в ней то, что она покорна воле Бога и только просит его научить ее, как ей жить без существа, в которое вложена была вся сила любви. И до сих пор еще не знает как".

Надеждам Льва Николаевича не суждено было сбыться. Горе Софьи Андреевны не того порядка, из которого возникают глубокие религиозные эмоции. Ее мучения порождались физической болью матери, и эти страдания никак не могут перейти в сферу духа. Трогательность, насыщенность таких переживаний позволяет часто допустить наличие в них религиозного содержания, но в действительности они не выходят за пределы материнской тоски, не выводят в мир, а сжигают на собственном огне.

Льву Николаевичу пришлось скоро в этом убедиться, и он с особенной отчетливостью понял все принципиальное различие жизненных устремлений мужчины и женщины, увидал, что его семейная трагедия построена на этом основании. Прежде казалось, что причина несогласия лежит в неудачном сочетании индивидуальных свойств. Теперь, хоть на минуту, была достигнута предельная душевная близость, но и на эту минуту пути не совпали.

"Время проходит и росток [любви] закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение, vent [291] , в всеобщей любви, и становится неразрешимо мучительно. Она страдает в особенности, потому что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделять одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, различно сочетаясь – одни прежде, другие после – как волны. Я стараюсь помочь ей, но вижу, что до сих пор не помог ей. Но я люблю ее, и мне тяжело и хорошо быть с ней".

Назад Дальше