- Называй его так, если хочешь.
- Ладно, буду называть его так.
- В телепатию, к примеру, ты веришь?
- Нет. А вы?
- Ну, я стараюсь сохранять непредвзятость.
- Как? Вы - психиатр, и сохраняете непредвзятость? Ха!
Мы продолжаем беседовать в этом духе еще какое-то время.
Затем, уже под конец разговора, он спрашивает:
- Какова твоя оценка жизни?
- Шестьдесят четыре.
- Почему ты назвал "шестьдесят четыре"?
- А каким способом вы предлагаете оценивать жизнь?
- Да нет, почему ты назвал "шестьдесят четыре", а, скажем, не "семьдесят три"?
- Если бы я назвал "семьдесят три", вы задали бы мне этот же вопрос.
Психиатр завершил нашу беседу тремя дружескими вопросами - точь-в-точь как первый, - вручил мне мои бумаги и я направился к следующей клетушке.
Стоя там в очереди, я просмотрел документы, содержавшие результаты всех пройденных мной до этой минуты проверок. А после из чистой лихости показал их тому, кто стоял за мной, и этаким придурковатым тоном осведомился:
- Слушай! Что тебе поставил психиатр? О! "Н", говоришь? А то у меня сплошные "Н", только психиатр "Д" поставил. Ты не знаешь, что это значит?
Я и сам знал, что это значит: "Н" - нормальный, "Д" - дефективный.
Сосед мой кладет мне руку на плечо и говорит:
- Все в полном порядке, друг. Ничего это не значит. Забудь.
И с испуганным видом удаляется в другой конец комнаты: не хватало еще с психом рядом стоять. Я проглядываю написанное психиатрами и вижу - дело швах! Первый написал:
Думает, что люди все время разговаривают о нем.
Думает, что люди все время глядят на него.
Гипногогические слуховые галлюцинации.
Разговаривает сам с собой.
Разговаривает с покойной женой.
Тетка со стороны матери в психиатрической лечебнице.
Очень странный взгляд. (Ну, понятно, - это когда я спросил: "По-вашему, это - медицина?").
Второй психиатр был явно важнее первого, поскольку почерком обладал куда более неразборчивым. В его записях значились вещи вроде "гипногогические слуховые галлюцинации подтверждаются". ("Гипногогические" означает, что они возникают, когда ты засыпаешь.)
В общем, он сделал кучу замечаний технического характера, я просмотрел их все и понял - беда. И решил попытаться разъяснить все армейскому начальству.
Весь этот медицинский осмотр завершался встречей с офицером, который решал, годен ты для службы или не годен. К примеру, если у тебя имелись какие-то нелады со слухом, именно он решал, настолько ли они серьезны, чтобы не позволить тебе служить в армии. А поскольку армия, как уже говорилось, скребла теперь по сусекам, освобождать кого бы то ни было от службы в ней он ни малейшей склонности не имел. Совершенно бесчувственный был человек. Скажем, у того, кто стоял в очереди впереди меня, из спины прямо-таки торчали две кости - что-то вроде смещения позвонков, не знаю, - так офицер не поленился вылезти из-за своего стола и лично эти кости ощупать, проверяя, настоящие они или нет!
Ну, думаю, уж тут-то меня смогут понять правильно. Подходит моя очередь, я вручаю офицеру бумаги, собираюсь все ему объяснить, однако он на меня так и не смотрит. Он видит "Д" в графе "Психика", тут же, не задавая никаких вопросов, тянется к штемпелю, шлепает на мои бумаги "НЕ ГОДЕН" и, по-прежнему глядя в стол, протягивает мне свидетельство о негодности 4-й степени.
Выйдя от него, я сел в автобус на Скенектади и пока ехал в нем, поразмыслил над случившейся со мной идиотской историей да и расхохотался - громко-громко, - а после сказал себе: "Боже ты мой! Видели бы они меня сейчас, у них не осталось бы ни малейших сомнений!"
Добравшись до Скенектади, я направился в Гансу Бете. Он сидел за письменным столом и, увидев меня, весело осведомился:
- Ну что, Дик, прошли?
Я соорудил мрачную физиономию и медленно покачал головой:
- Нет.
Тут ему стало сильно не по себе, - он решил, что у меня обнаружили какую-то серьезную болезнь, и потому озабоченно спросил:
- А в чем дело, Дик?
Я постучал себя пальцем по лбу.
Он вскрикнул:
- Нет!
- Да!
И Бете завопил:
- Нееееет! - и расхохотался так, что у здания "Дженерал Электрик" чуть крышу не снесло.
Я рассказывал об этом многим и все, слушая меня, хохотали - за редкими исключениями.
Когда я возвратился в Нью-Йорк, меня встретили в аэропорту отец, мать и сестра. По дороге домой, в машине, я рассказал им эту историю. Дослушав ее, мама спросила:
- Что же нам теперь делать, Мел?
Отец ответил:
- Не говори ерунды, Люси. Это же нелепость!
Так-то оно так, однако сестра рассказала мне впоследствии, что, когда мы приехали домой, и они остались одни, отец сказал:
- Послушай, Люси, не стоит обсуждать что-либо в его присутствии. Но и вправду, что же нам теперь делать?
На что уже пришедшая в себя мама ответила:
- Не говори ерунды, Мел!
Был и еще один человек, которого моя история обеспокоила. На обеде Физического общества мой старый, еще по МТИ, профессор Слэйтер сказал:
- Послушайте, Фейнман! Я слышал историю о том, как вас призывали в армию, расскажите нам ее.
Я рассказал ее физикам - никого из них, кроме Слэйтера, я тогда лично не знал, все хохотали, однако под конец один из них сказал:
- И все же, может быть, психиатры в чем-то были правы.
Я решительно осведомился:
- Какова ваша профессия, сэр?
Вопрос был, конечно, дурацкий, поскольку мы находились на официальной встрече физиков. Меня просто удивило, что физик мог сказать такое.
Он замялся:
- Ну, э-э, вообще-то, я нахожусь здесь не по праву, как гость моего брата, физика. А сам я - психиатр.
Я его тут же с обеда и вытурил.
Впрочем, по прошествии времени я и сам впал в беспокойство. Судите сами, вот человек, всю войну получавший отсрочку от службы в армии, поскольку он занимался бомбой и в призывную комиссию направлялись письма о том, как он необходим для этой работы, а теперь психиатр ставит ему "Д" - получается, что он попросту чокнутый! Да нет, ясное дело, никакой он не чокнутый, а только вид такой делает - ну ничего, мы его выведем на чистую воду!
Мне эта ситуация представлялась скверной, нужно было как-то ее менять. И я за несколько дней придумал решение. Я послал в призывную комиссию письмо - такого, примерно, содержания:
Уважаемые джентльмены!
Я не считаю, что подлежу призыву в армию, поскольку занимаюсь преподаванием науки студентам, а благополучие нашей страны отчасти зависит и от наших будущих ученых. Тем не менее вы можете решить, что призывать меня не стоит, вследствие имеющегося у вас медицинского заключения, а именно, по причине моего психического расстройства. Я считаю, что этому заключению не следует придавать особого веса, потому что оно полностью ошибочно.
Я обращаю Ваше внимание на эту ошибку, поскольку безумен до такой степени, что не желаю извлекать из нее никаких выгод.
Искренне Ваш,
Р. П. Фейнман.
Результат: "Не годен по причинам медицинского характера. 4-я степень".
Часть 4
Из Корнелла в Калтех с заездом в Бразилию
Профессор, который держался с достоинством
Мне кажется, я не смог бы прожить без преподавательской работы. Причина тут в том, что мне просто необходимо какое-то занятие и, когда у меня иссякают идеи или я не получаю никаких результатов, я, будучи преподавателем, все же могу сказать себе: "По крайней мере, я живу нормальной жизнью; по крайней мере, что-то делаю, вношу некий вклад" - чисто психологическая причина.
Я видел в 1940-х, в Принстоне, что происходило с людьми огромного ума, работавшими в Институте перспективных исследований, специально отобранными обладателями фантастических умственных способностей, получившими возможность просто сидеть по своим кабинетам в прекрасном, стоящем посреди леса здании, не имея ни студентов, ни каких-либо обязанностей вообще. Теперь эти бедолаги, предоставленные самим себе, могли всего лишь сидеть и думать - отлично, правда? Вот только никакие идеи им в голову почему-то не приходили: возможностей сделать что-либо у них имелось предостаточно, а идей не было. Думаю, как раз в такой ситуации нарастает чувство вины, появляется депрессия, и тебя одолевает тревога от того, что нет идей. И все напрасно. Нет идей и все тут.
А не происходит ничего потому, что у тебя нет реальной работы, никто не ставит перед тобой никаких задач - с экспериментаторами-то ты не контактируешь. Тебе не приходится обдумывать ответы на вопросы студентов. Собственно, у тебя нет ничего!
Бывают времена, когда мыслительный процесс идет как надо, когда все само встает по местам и ты полон превосходных идей. И преподавательская работа воспринимается как помеха, наипротивнейшая морока на свете. А потом наступают другие времена, куда более долгие, и в голову не приходит ничего. Ни идей у тебя нет, ни дела какого-то - это же с ума можно сойти! Ты даже не можешь сказать: "Я веду занятия со студентами".
Преподавая, ты имеешь возможность обдумывать всякие элементарные, очень хорошо тебе известные вещи. Это и занятно, и приятно. От того, что ты обдумаешь их еще раз, вреда никакого не будет. Не существует ли лучшего способа их изложения? Или связанных с ними новых проблем? А сам ты не можешь ли придумать в связи с ними чего-то нового? Размышлять о вещах элементарных легко; не надумаешь ничего нового, не беда, твоим студентам сгодится и то, что ты думал об этих вещах прежде. А если надумаешь¸ получаешь удовольствие от того, что сумел взглянуть на старое по-новому.
Да и вопросы, которые задаются студентами, часто оказываются толчком к проведению новых исследований. Вопросы эти нередко оказываются очень глубокими, касающимися вещей, которые я в свое время обдумывал, но, так сказать, отступался от них, откладывал на потом. И снова поразмыслить над ними, посмотреть, не удастся ли продвинуться дальше теперь, очень и очень не вредно. Студенты могут и не видеть проблему, которую мне хочется решить, или тонкостей, которые я хочу осмыслить, однако они напоминают мне о ней, задавая вопросы, которые попадают в ближайшую ее окрестность, а самому напоминать себе об этих вещах не так-то легко.
В общем, я обнаружил, что преподавание и студенты не позволяют жизни стоять на месте, поэтому я никогда не приму поста, сопряженного с созданными для меня кем-то превосходными условиями, которые позволили бы мне не возиться с преподаванием. Никогда.
Хотя однажды мне такой пост предложили.
Во время войны, когда я еще был в Лос-Аламосе, Ганс Бете раздобыл для меня работу в Корнеллском университете - 3700 долларов в год. Я получил предложение и из еще одного места, там платили больше, но я любил Бете и решил отправиться в Корнелл, махнув рукой на деньги. Однако Бете всегда внимательно следил за моими обстоятельствами и, узнав, что другие предлагают мне больше, добился от Корнелла - еще до того, как я приступил там к работе, - повышения ставки до 4000 долларов.
Из Корнелла мне сообщили, что я должен буду читать курс по математическим методам физики, и назвали день, в который мне надлежит там появиться, кажется, это было 6 ноября, - я еще удивился, что начинать придется так поздно. Я поехал поездом из Лос-Аламоса в Итаку и большую часть пути провел за составлением окончательных отчетов по "Манхэттенскому проекту". И сейчас еще помню, что над моим курсом я начал работать уже ночью, между Буффало и Итакой.
Следует понимать, насколько напряженной была обстановка в Лос-Аламосе. Все делалось с наибольшей из возможных скоростью, каждый трудился не покладая рук и заканчивал в самую последнюю минуту. Так что, работа над моим курсом в поезде, за день-два до первой лекции, представлялась мне вполне естественной.
Курс математических методов в физике подходил мне идеально. Собственно, этим я и занимался во время войны - применением математики при решении физических задач. Я знал, какие методы действительно полезны, какие нет. Опыта у меня к тому времени накопилось предостаточно, как-никак я четыре года пропахал в поте лица, постоянно прибегая к математическим трюкам. Так что я расставил в определенном порядке различные разделы математики и способы работы с ними. Те бумаги хранятся у меня и поныне - заметки, сделанные мной в вагоне.
В Итаке я сошел с поезда, неся, по обыкновению, мой тяжелый чемодан на плече. Какой-то человек окликнул меня:
- Такси не желаете, сэр?
Брать такси я всегда избегал: человеком я был молодым, стесненным в средствах, и потому предпочитал передвигаться на своих двоих. А тут подумал: "Как-никак, я профессор - и должен держаться с достоинством". В итоге, я снял чемодан с плеча, взял его в руку и ответил:
- Да.
- Куда поедем?
- В отель.
- В какой?
- В любой из отелей Итаки.
- А номер вы забронировали?
- Нет.
- Получить номер дело не простое.
- Значит, покатаемся от отеля к отелю, я буду заходить в них, а вы - ждать меня снаружи.
Заглядываю я в отель "Итака": мест нет. Едем оттуда в "Тревэллерс" - тоже ни одного свободного номера. Я говорю таксисту:
- Не стоит вам разъезжать со мной по всему городу, да и мне это обойдется в кучу денег, я лучше ваши отели пешком обойду.
Оставляю я чемодан в "Тревэллерс" и начинаю бродить по городу в поисках жилья. Сами видите, насколько я, новый профессор университета, оказался подготовленным к жизни.
По ходу дела я познакомился с человеком, который, подобно мне, искал свободный номер. Вскоре выяснилось, что положение с ними сложилось в Итаке совершенно немыслимое. В конце концов, мы забрели на какой-то холм и не сразу, но сообразили, что оказались вблизи университетского кампуса.
И тут мы увидели некое подобие общежития - окно открыто, за ним различаются двухъярусные кровати. Стоял уже поздний вечер, и мы решили поинтересоваться, нельзя ли нам здесь переночевать. Дверь дома была не заперта, однако внутри его не обнаружилось ни единой живой души. Мы поднялись в одну из комнат, и мой новый знакомый сказал:
- Ладно, давайте здесь и поспим.
Мне эта идея не понравилась. Показалась чем-то вроде воровства. Кто-то же заправил эти постели; люди вернутся к себе домой, обнаружат нас на своих кроватях - и выйдет скандал.
Покидаем мы этот дом, идем дальше и видим огромную груду сухих листьев, которые сгребли с лужаек при домах - осень же. Я говорю:
- Ха! Мы можем зарыться в листья да в них и поспать!
Я попробовал, как оно там - в общем, довольно мягко. От целодневной ходьбы я устал, меня бы это место более чем устроило. Вот только на неприятности нарываться не хочется. В Лос-Аламосе надо мной посмеивались (когда я играл на барабанах и прочее) по поводу того, какой из меня в Корнелле выйдет "профессор". Мне говорили, что у меня репутация человека, способного сходу совершить любую глупость, вот я и решил вести себя здесь с чуть большим достоинством. Пришлось, хоть и без особой охоты, отказаться от мысли заночевать в груде листьев.
Мы прошли немного дальше и наткнулись на большое здание, явно какое-то важное учреждение кампуса. Вошли внутрь - в вестибюле стоят две кушетки. Мой знакомый сказал: "Все, я сплю здесь!" - и повалился на одну из них.
Да, но я-то не хотел нарываться на неприятности и потому, отыскав в подвале какого-то уборщика, спросил, можно ли мне переночевать на кушетке, и он ответил: "Конечно".
Наутро я проснулся, быстренько нашел заведение, в котором можно было позавтракать, а из него опрометью понесся по кампусу, чтобы выяснить, когда начинаются мои первые занятия. Прибегаю на физический факультет:
- Когда у меня занятия? Я не опоздал?
А в ответ:
- Да вы не волнуйтесь. Занятия начнутся только через восемь дней.
Меня это просто потрясло! И я выпалил:
- Так зачем же мне велели приехать неделей раньше?
- Ну, мы думали, что вам захочется осмотреться здесь, подыскать жилье, обосноваться, а там уж и к занятиям приступать.
Да, я вернулся в цивилизованный мир, а что он собой представляет, понятия не имел!
Профессор Гиббс направил меня в Студенческий союз, чтобы мне там приискали жилье. Не маленький такой дом, и повсюду снуют студенты. Я подхожу к большому столу, на котором стоит табличка "РАССЕЛЕНИЕ", и говорю:
- Я человек здесь новый, ищу комнату.
Сидящий за столом парень отвечает:
- Дружок, с жильем в Итаке туго. На самом деле, туго до того, что, хочешь верь, хочешь не верь, прошлой ночью вот в этом вестибюле спал на кушетке самый настоящий профессор!
Я озираюсь по сторонам - и точно, вестибюль именно тот, - снова поворачиваюсь к этому парню и говорю:
- Ну так я этот профессор и есть, и профессор не желает снова ложиться на вашу кушетку!
Первые дни, проведенные мной в Корнелле в качестве нового профессора, были интересными, а порой и забавными. Через пару дней после моего появления там в мой кабинет заглянул профессор Гиббс, сказавший, что обычно мы новых студентов под конец семестра не принимаем, однако в особых случаях, когда заявление о приеме подает человек очень и очень достойный, его берут. Гиббс вручил мне такое заявление и попросил его просмотреть.
Возвращается он назад:
- Ну, и что вы о нем думаете?
- Думаю, что он первоклассен, и нам следует его принять. И думаю, что нам повезет, если он будет у нас учиться.
- Ну да, а фотографию его вы видели?
- Да при чем тут, черт побери, его фотография? - восклицаю я.
- Решительно не при чем, сэр! Рад был слышать ваши слова. Мне просто хотелось понять, что за человек наш новый профессор.
Гиббсу понравилось, что я набросился на него, не сказав себе: "Он глава факультета, я тут человек новый, надо следить за тем, что я говорю". Я просто не умел думать с такой скоростью; начальная реакция была у меня мгновенной, и я выпаливал первое, что взбредет в голову.
Потом в моем кабинете появился еще один господин. Он желал побеседовать со мной о философии. Что он мне говорил, я толком не помню, но хорошо помню, как он пригласил меня вступить в некий профессорский клуб. Клуб оказался антисемитским, члены его считали, что нацисты были не так уж и плохи. Господин этот все норовил растолковать мне, как много евреев занимается у нас тем да этим - какую-то чушь в этом роде. Я дождался, когда он закончит, и сказал: "Знаете, вы сильно ошиблись адресом - я вырос в еврейской семье". Он удалился и, начиная с этого дня, я начал терять уважение со стороны некоторых профессоров гуманитарных факультетов Корнеллского университета - да и других факультетов тоже.