Путешествие из Петербурга в Нью Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой - Елена Клепикова 15 стр.


Чем она завершилась? Могла – чем угодно: развод, самоубийство, я знаю? Извелась я тогда вся, перенервничала – все-таки если кого я в этой жизни люблю, то только мужа. Остальные – перекати-поле. Да и привыкли, притерлись друг к другу – как один восточный поэт сказал, не чета нашему фрику, ресницы одного глаза. А его всё нет и нет, и где он – неизвестно. Чего я только не передумала, разные мысли в голову лезли. Недели три ни слуху ни духу. Ну, думаю, беда стряслась. А потом как-то утром явился притихший такой и за свою абстракционистскую работу: изголодал. А вечером, как ни в чем не бывало, ныряет в нашу супружескую постель – первым. Тщательно подмылась, чтобы и следов никаких, даже виртуальных, и рядом с ним ложусь. Дотронулся до меня – ну, чисто, прикосновение ангела. Как я по нему соскучилась! И тут этот ангел как набросится на меня! Как с голодного края. Только под утро затих. А за завтраком говорит:

– Какое мне дело, что ты романишься с моими друзьями? Да и какие они друзья? Я тебя люблю. Почему я один на тебя право имею? Надо уметь делиться.

И заплакал.

Первый раз вижу его плачущим. По жизни сухоглаз, а тут разнюнился. Какой болевой шок испытал, бедняжка.

Я пока что угомонилась. Не знаю, надолго ли. Не помню, кто сказал, да и неважно: грех – случайность или привычка? Честно, мне с ним хорошо, как ни с кем. На одной волне. Супер. Хотя никогда не забыть мне моего первопроходца. Вот когда секс был отпадный, улетный, умопомрачительный, запредельный. Полный отрыв. Но разве такое может повториться?

Мерзавец

Человек – лишь сон тени.

Пиндар. 8-я Пифийская ода

– Сколько лет, сколько зим! – И протянул мне ту самую руку, которой влепил мне когда-то пощечину. – Не узнаешь?

Руку я пожал, но не узнал его. Не то чтобы он сильно изменился, скорее наоборот, но я никак не ожидал когда-нибудь встретить его в этом подлунном мире и полагал как бы умершим. Так было удобнее и мне, и – думал я – ему. Словно я был живой, а он мертвец, или наоборот, какая разница! – в конце концов мы были почти ровесниками, я чуть младше, и статистическая возможность покинуть этот мир у нас одинакова, но как я вычеркнул его из моей жизни, так и он мог вычеркнуть меня из своей, хотя в его жизни я сыграл бо́льшую роль, чем он в моей.

Самым поразительным было место нашей встречи. Если бы еще Акадиа Нэшнл парк, куда каждый год приезжает несколько миллионов туристов, и я сам слышал не раз русскую речь, но тут, на отшибе официальных троп, каменное плато, всё в трещинах, вдающееся в океан, куда я и еще несколько таких же бедолаг каждый вечер приезжали или приходили из кемпинга любоваться закатом, парусами, разноцветными поплавками для ловли лобстеров, приливом-отливом и прочей морской романтикой а ля Александр Грин и Джозеф Конрад. Место называлось Sea Wall и ни в каких путеводителях не значилось, но в моих картинах запечатлено неоднократно – ходко идут с уличных лотков у нас в Бостоне. Как всегда, я был с мольбертом, но быстро темнело, я кончал работать и шел шарить, если отлив, по водорослям, отцепляя моллюсков и разбивая их, как чайки (от них и научился), о камни, чтобы съесть живьем, запивая соленой водой из той же раковины. Так, глядишь, и сам превращусь в чайку, процесс натурализации шел полным ходом, наприродился и оприродился я за три недели до отказа. Совсем одичал в одиночестве с моими красками, кистями и мольбертом. Зато мой сосед по кемпингу, не в пример мне, устроился с полным комфортом, создав в лесу уголок цивилизации – первое, что сделал, еще не поставив палатку, вбил в дерево гвоздь, повесил зеркало и глянул в него. Думал: голубой, оказалась – нормальная семья. Вечером они разводили костер, разок приглашался, но я убегал из этой лесной коммуналки на мое каменное плато, где судьба и свела меня с бывшим знакомцем из другого, считай, мира. И только по утрам возвращался ненадолго из мира нерукотворного в мир рукодельный. Даром что рядом кафешка – вот я и пристрастился к поповерам, благо рядом была кафешка, где готовили эти похожие по форме на ром-бабу пончики-пустышки: отрываешь шляпку от ножки и заправляешь маслом и вареньем. В туристских центрах полакомиться этой диковиной вкуснятиной – цены кусаются, да еще надо очередь отстоять, а здесь, как в Метроплитэн-музее, – плати, сколько хошь: вопрос совести и совестливости. В прозрачной копилке – от квотеров до долларовых банкнот с разными президентами, а то и чеки: кто во что горазд. Ну, не халявный ли рай! Да еще время от времени наведывался вкусить американского омара.

А так целыми днями окиян-море, главная здешняя достопримечательность, шоу-хит всех сезонов. Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться. Потому что как та возлюбленная Пастернака, океан каждый раз разный, ни одного повтора, прилив и отлив, буря и штиль, ясный солнечный день и стелющийся с утра туман, когда не видно ни зги. Клод Моне написал 30 Руанских соборов – 30 разных пейзажей, хотя формально натура – одна и та же, но разнота света в разное время дня и года, изменчивые атмосферные явления и проч. Тем более – океан: я был заворожен, загипнотизирован его изменчивостью и несхожестью с самим собой. В моем восприятии субъективное преобладало над объективным – я предпочитал погоде непогоду. В противоположность Гончарову, которого капитан фрегата "Паллада" вытащил чуть ли силком на палубу, чтобы писатель понаблюдал разъяренный океан в шторм, но автор "Обломова" с отвращением глянул на разгул стихии, сказал одно слово: "Непорядок!" – и тут же нырнул обратно к себе в каюту. По мне, наоборот: как Электре к лицу траур, так океану идет дождь, туман, буря. Был не просто прилив, а бурлило и штормило вокруг, чуть не самоубился в тот вечер, пытаясь заглянуть в океанскую бездну. Достаточно малейшего сейсмического сдвига, вот громадная волна и накрыла меня с головой и чуть не смыла. Спасибо ему, что оттащил меня в последний момент.

Его появление тут, да еще в сумерках заходящего солнца, в крадущемся над водой тумане было таким необычным, что я растерялся и не сразу признал его в моем спасителе. Странность заключалась в том, что я продолжал настаивать на том, что не знаю его даже после того, как он назвал меня по имени. Он мог спутать мое лицо со схожим, но чтобы и лицо и имя? Чего я не мог скрыть – своего русского, выдал бы акцент. Ситуация была презабавная, чтобы не сказать скверная, с сильным оттенком идиотизма. В глухом месте на окраине Мейна, на краю света, в позднее время, в нетуристский сезон среди полутора десятков американцев-натуралов повстречались два старых знакомца и говорят на чистом русском языке, по которому оба соскучились, но один не признает другого. Чепуха какая-то!

Прошло больше двадцати лет, как я видел его последний раз в Москве. С тех пор до меня с опозданием доходили скудные о нем сведения – думаю, он был обо мне наслышан больше, чем я: нас там помнят лучше, чем мы помним их. Не то чтобы нас связывала дружба, хотя до определенного времени мы пусть не регулярно, но часто встречались в одном доме, где и произошла эта история, которая разметала нас в разные стороны. Не только меня и его, меня – и остальных. Как-то слишком единогласно все меня тогда осудили, будто я монстр какой-то. Отчасти из-за этой истории я и решил податься за бугор. Он позвонил попрощаться, однако на проводы не явился, хоть и был зван, но без большой охоты: с тех пор мы фактически прекратили знакомство. Он так и остался в Москве, в ельцинские времена пошел в гору по телевизионной части, в путинские, с закатом русской журналистики, его карьера пошла под уклон, и он подвязался в том же телевидении, но уже не на экране, а на бюрократическом поприще. Как его занесло в Мейн, да еще одновременно со мной, ума не приложу. Мелькнуло было, что он подослан ко мне, но я отбросил эту мысль как бредовую: кому я нужен, а если и нужен, послали бы другого, с кем у меня не было такой громкой размолвки, и не в Мейн, а в Бостон, где я доступен благодаря разным русскоязычникам.

Из-за той московской истории, когда я получил от Димы оплеуху, я и не признал Диму, и отступать было уже некуда, несмотря на весь абсурд ситуации. Та пощечина, а точнее, довольно сильный удар мне в рыльник был как бы знаком общего остракизма моих бывших друзей, всей нашей компании, которая, проведав, не могла мне простить этот вполне естественный мой поступок, сочтя за аморальный проступок. Странно было теперь его "Сколько зим, сколько лет" после той плюхи мне по морде. Не узнал и не хотел знать, потому что, хоть все меня тогда осудили, сам я считал себя несправедливо обиженным. Судите сами. Начну издалека. Забудем Sea Wall, где я кайфовал каждый вечер, писал этюды и отрывал моллюсков от скользких водорослей. Явление любого московского знакомца было бы некстати, а уж этого я и вовсе не хотел бы никогда больше встретить в жизни. Да и любого из нашей тогдашней довольно тесной шараги.

Тесной до такой степени, что стали завязываться матримониальные узы и даже происходил обмен женами, в чем я не замешан. Один из нас женился на дочери профессора Х., опального дважды – в начале 30-х как формалиста и в конце 40-х как безродного космополита, но вошедшего в моду под закат его жизни в 60-е (не ставлю имя, и так ясно, о ком я). Брак был удачным, по любви, а не ради квартиры в престижном доме на Котельнической, как поговаривали, родилась девочка, которая росла на наших глазах и была всеобщей любимицей, деда прежде всего – утешение на старости лет. Я к этой команде присоединился по возрасту позже, так что Машу застал уже малолеткой. Не могу сказать, что она была милашкой, но умницей, умственно не по годам развита, что и понятно – в такой атмосфере крутилась. Сиживала с нами допоздна, вслушивалась, а потом и участвовала в разговорах на равных: устами младенца и проч. Эдакое сочетание умственной искушенности с эмоциональной невинностью. Не то чтобы я неровно дышал к мокрощелкам, но, будучи единственный среди нас холост и дав себе слово не обращать внимания на жен приятелей как на женщин, стал засматриваться на Машу. С годами она похорошела, а ума набралась еще раньше. Хоть я ей и не годился в отцы, будучи самым молодым среди нас – 33, но разница все-таки значительная, вся ответственность на мне. Наедине с собой я представлял черт знает что между нами, и вот мне уже стало казаться, что Маша платит мне взаимностью. Почему нет? Из ее однокашников никто на горизонте не маячил – она привыкла вращаться среди старших, а я был среди них младшим.

А тут еще наша совместная поездка по Волге, которая сблизила нас с Машей еще больше. Пятнадцатилетняя Маша была одна с отцом, а тот, воспользовавшись своим временным холостячеством, ухлестнул за одинокой дамой на пароходе, оставив Машу на мое попечение. Само собой, Маша ревновала отца, да и дурной пример заразителен, но вряд ли все-таки – надеюсь – это была единственная причина того, что произошло и чего не могло не произойти между нами. Само собой, мы оглядывали проплывающие мимо нас пейзажи, сходили на берег в Ярославле, Угличе, Саратове и прочих местах, на нас оглядывались – мы были подходящей парочкой, одного почти роста, оба, несмотря на разницу лет, молодые, и секс был не последним, что нас волновало. Как выяснилось позднее, я представлял его с опытностью зрелого, несмотря на молодость, мужа, Маша – со всей силой воображения ягницы. Машин папа уж прошел подготовительную стадию, но все равно ничего, кроме своей палубной дамы, не замечал округ, предоставив нас с Машей самим себе. Маша жаловалась, что ей некуда теперь деться: дама делила каюту со своей приятельницей, и свиданки происходили в их с папой каюте. У меня же была по соседству своя, отдельная, где Маша и околачивалась бо́льшую часть времени, когда мы не прогуливались по палубе и не причаливали к волжским достопримечательностям. Целоваться мы начали еще раньше, а дальше пошли и стали любовниками в полном смысле слова между Ярославлем и Костромой. В любви Маша оказалась неловкой, бурной и ненасытной и призналась, что хочет все равно кого с тринадцати, а меня представляет на месте все равно кого вот уже полгода. Сколько времени упущено, сказал я, но она не рассмеялась, восприняв всерьез.

Признаков физического девства я у нее не обнаружил, что и понятно при регулярной и истовой мастурбации с тех самых тринадцати лет.

Я научил ее всему, что умел сам.

В Москве мы продолжали встречаться – само собой, тайно и не так чтобы часто, что Машу не очень устраивало, зато меня – вполне: я выдохся от неистовства этой малолетней вакханочки. Когда Маше стукнуло шестнадцать, она предложила мне на ней жениться, чтобы перестать прятаться, узаконить наши встречи, сделать их постоянными. Я напомнил Маше, что она учится еще в школе, да и не хотелось мне что-то на ней жениться, как и не на ком. Постылая свобода все еще была дорога мне, хотя к Маше я очень привязался – и не только физически. Что в ней поражало, так это бесстыдство – сочетание женского неистовства и детской наивности. Тот редкостный, краткий в жизни женщины возраст, когда пробуждаются все ее жизненные соки, когда она физически вся расцветает – призна́юсь, я воспользовался этим ее девичьим пробуждением, сорвал цветок невинности, который, если бы не я, был бы сорван первым встречным. Можно и так сказать: Маша была готова, я оказался под боком.

А как она похорошела в эти дни, недели, месяцы! Тем более в страсти, выражая в ней все самое прекрасное, что в ней было скрыто, тайно, латентно. Это чудо природы я наблюдал лично, оно досталось мне в подарок, я его не стоил.

Испытывал ли я чувство вины? Скорее страх перед разоблачением плюс, конечно, незнание, как с этим кончить, потому что Маша кончать не собиралась ни в каком смысле – наоборот, наших встреч ей было недостаточно, вот она и хотела укрепить их матримониально. Разница еще в том, что я не был в Машу влюблен, а она в меня – по крайней мере, ей так тогда казалось – была. Скорее всего, путала секс с любовью, как часто бывает у девочек ее возраста, и окажись на моем месте другой и проч. А я вообще не из породы влюбчивых, тем более надолго. Так, поволочиться с месяц-другой – куда ни шло, но связывать себя любовными, а тем более семейными узами – нет уж, извините. Тем более я уже не знал теперь точно, кто кого из нас соблазнил. Инициатива первого палубного глубокого поцелуя точно исходила от нее, но, наверно, оставшись вдвоем в моей каюте, я полез под ее маечку, положил руку на ее грудь и, поглаживая прелестный девичий сосок, возбудил ее, если только ее надо было возбуждать. Груди у нее были маленькие, крепкие, очень отзывчивые. Что помню хорошо, она сама быстро разделась, я ей не помогал, продолжая массировать и целовать сосок, возбуждая и доведя до исступления. Какое-то время я не решался, сдерживался, помня о взрослых обязательствах, и начал с невинного, как мне казалось орального секса, обцеловав, обсосав ее всю там, но потом нас закрутило по-настоящему. Когда мы занялись этим в третий или четвертый раз, Маша сказала:

– А папа делает сейчас то же самое через стенку.

И рассмеялась.

Я понял, что она брала со мной реванш, но не только все-таки. Была ли это любовь (я говорю о Маше), затрудняюсь сказать, тем более, забегая вперед, напомню о последующих ее романах с людьми знаменитыми, и все – старше ее. В одном довольно откровенном недавнем интервью на вопрос о ее первом скандальном романе она, оправдывая меня, снисходительно сказала, что я научил ее любви, и она благодарна мне. Наука любви, по Овидию. Нехитрая наука любви. Быть первопроходчиком – куда ни шло.

В чем я взял всю ответственность на себя – в предохранительных средствах. Без презиков, которые она ненавидела, старался не соваться, разве что в самые первые пред– и послемесячные дни. Но дело это такое, что предохраняйся – не предохраняйся – все равно подзалетишь. Тем более при нашем сексуальном неистовстве – камень забеременеет. А тем более алчущий спермы и готовый к зачатию юный организм. Маша мне не сразу сказала – я сам догадался по некоторым физическим там изменениям, но уверен не был, пока Маша, когда я вдевал член в резинку, не воскликнула:

– Брось! Ты разве не видишь, что уже не надо? Ну теперь ты на мне женишься?

– Да, – сказал я, хотя все равно рожать ей по всем понятиям было рановато.

Но и аборт отпадал. Может, она все-таки ошибается, обычная задержка, менструации в этом возрасте еще не устоялись.

Мы подождали еще, но напрасные надежды – сперматозоид оказался цепким и накрепко внедрился в юную плоть. От ребенка иметь ребенка – ну, не абсурд ли! И главное, абсолютно не с кем посоветоваться – все свои! Тем временем Маша стала меня шантажировать и грозила поделиться новостью если не с родителями, то с дедулей, с которым была в тесных отношениях. Этого еще не хватало! Он был чем-то вроде гуру среди нас – прошедший сквозь огонь, воду и медные трубы, этот безродный космополит являл собой если не кладезь, то символ мудрости. Хваленое слово не всегда похвально – этот его афоризм я поверну против него самого. В самом деле, острота ума, блеск речи, литературные открытия – всё это было позади, когда он и его сотоварищи (Тынянов, Шкловский, Эйхенбаум) были молоды, напористы, веселы. Они даже уговорились каждый в своей работе ссылаться на остальных – не только славы ради, но для пропаганды своих революционных в литературе идей. Потом все они дружно каялись в грехах своей молодости, а кто дожил, по тому снова ударили, когда боролись с космополитами, сиречь евреями, а все они были если не евреями, то полукровками. Машин дедушка был последним выживаго из этого литературного кружка, и что у него не отнимешь, хоть это не имело никакого отношения к коллективным теориям его молодости, так это любопытства, доброты, доброжелательности. Нас он всех дружелюбно пестовал, а Машу любил до умопомрачения. Вот ему Маша и собиралась поведать свою тайну.

Нет, я не посылал Машу на аборт, как потом говорили мои бывшие дружки, но и жениться на ней не собирался. Если честно, я был в таком же тупике, что и она. Ну, ладно, не в таком, женщине приходится одной отдуваться за наши общие с ними грехи. Тем более какая Маша женщина? Родители называли ее "ребенок". Она и была ребенок, что нисколько не противоречило ее нимфоманству. А когда еще быть такой сексуальной, как не в этом возрасте? Помню себя… Да не обо мне речь. Хотя обо мне тоже.

Назад Дальше