Этот рассказ заставляет дрожать от зимнего морского сквознячка, ловить тайный запах духов, чувствовать трепет любимых волос, вздрагивать, когда на кожу падает капля горячего масла. Думается, всё дело здесь - в особой, неуловимой интонации автора, сообщающей героям и событиям удивительное обаяние, заставляющей пожалеть: эх, не было меня ни в Тарту, ни в Ялте, и не строил я комбинаты в тайге, и не ел перловый суп в Симферополе на вокзале… А ведь мы - одно поколение, разве нет, старики?
Быть может, здесь и таится секрет успеха Аксенова у массовой аудитории? В особой интонации поколения? Ведь это и впрямь - победа: задать тон поколению. Доселе безъязыкому, смутно отраженному в кривых зеркалах советской комнаты смеха, писанному белым маслом по красной бязи транспарантов… Читая Аксенова, оно обрело язык, изобрело стиль и стало отбрасывать тень. В его повестях и рассказах оно узнавало свою жизнь, а не мифы об этой жизни.
Пропев это поколение в своей прозе таким, каким оно хотело быть, но не умело этого понять, Аксенов скроил и сшил интонацию поколения своими руками. И вот уже в своих собственных глазах оно стало таким, каким было в его книгах.
А каким? Можно ли уложить его образ в два слова? Крайне упрощая и оставляя литературоведам труд такого анализа, предложу одно слово: разное. Аксенов прозвенел: вы разные. И это можно ценить и любить. Очень любить себя таких. И друг друга… Победивших во всех соревнованиях, но застрявших на полпути к Луне.
"На полпути к Луне" - книга о неготовности к любви. О встрече с ней. О ее ускользании. О самоотверженной попытке догнать… Или - об опасности слишком сильных чувств в суровом мире? Или - просто о том, как Валера Кирпиченко летел в самолете из Хабаровска в Москву, курил в носовой части (тогда еще разрешали), влюбился в стюардессу Таню, а после потратил все добытые на северах большие деньги, летая из столицы в Хабаровск и обратно в надежде встретить ее. Но… Ни удаль, ни радость отдать последнюю копейку, ни умение пиджак вот эдак снять и бросить под ноги ей в лужу - ничто ему не помогло. Или это всё - о чем-то своем? О горечи и невосполнимости утраты, что впечатана в жизнь глубокой томящей печалью? Бог знает. А повесть - чудная.
Любопытно, что примерно за год до выхода этих текстов случилось событие, напомнившее Аксенову весну 1963 года. На него снова "наехали".
В газетах "Советская Эстония", "Ленинградская правда" и двенадцатом номере журнала "Юность" был опубликован рассказ "Товарищ Красивый Фуражкин". В нем ушлый рвач-таксист - дядя Митя везет из Ялты в Симферополь теток с узлами, гражданина в импортном плаще (в котором при желании можно узнать автора) и инвалида, который "туберкулезу только благодарный, жил в замечательных здравницах, людей посмотрел, себя показал, останови, браток, у буфета - заправиться нужно". И этот Митя среди ялтинской шоферни наипервейший куркуль и хитрован. Можно сказать - частный собственник средь коммунистического строительства. И лишь одна на него есть управа - инспектор ГАИ младший лейтенант Иван Ермаков, дяди Мити зять, для коего служебный долг превыше всего. Дома выпить с Митей он готов. А на трассе легко - и прокол, и протокол. И так далее…
Что не понравилось начальству в рассказе (в нем ведь есть и таксисты - не рвачи, и положительный герой - лейтенант Ваня), сказать сложно. Однако в двенадцатом номере "Известий" за 1965 год под заголовком "С кого вы пишете портреты?" появилось возмущенное "Письмо ударников коммунистического труда писателю В. Аксенову", в котором сказано прямо: "Прочитав рассказ… мы… испытали глубокое разочарование… героем вы сделали жулика и откровенного рвача, подонка… ему противостоит только милиционер… а водители, сослуживцы дяди Мити?., из них в рассказе выделяется Жора Барбарян, такой же рвач… а о людях хороших вы и словечком не обмолвились…" Далее живописуются дела хороших таксистов, за которые их парк удостоен "звания коллектива коммунистического труда".
"Известия", как положено, сопроводили письмо ударников комментарием, где утверждалось: "…едва ли можно считать нормальным положение, когда некоторые наши писатели, особенно молодые, сосредоточивают внимание на негативном изображении современности, проявляют интерес к описанию, главным образом, темных сторон действительности… искажая… общую картину жизни советского общества. <…> Художественная литература… должна способствовать воспитанию нового человека, активного строителя коммунистического общества".
Было сказано в комментарии и о пристрастии к очернительству журнала "Новый мир", и о нетребовательности в отборе материалов журнала "Юность". И хотя эстетическая фронда "Юности" была куда "легче", чем присущий "Новому миру" глубинный поиск мировоззренческих альтернатив, приструнили оба издания. Тогдашние охранители, толком не разбираясь, мазали одним миром, а точнее - дегтем, всё, в чем замечали проблески свободомыслия. Так что дали окорот враз - и обоим. Причем в издании со всесоюзной аудиторией. Но - не в "Правде". Для партии тема мелка.
И вот что любопытно: почему воспитатели подошли к своей задаче без должной серьезности? Действительно ли были слепы? Или тайно потворствовали крамоле? Дело в том, что в "Красивом Фуражкине" можно, конечно, усмотреть поклеп на советского человека, но куда легче услышать гимн, оду, похвалу дяде Мите и Жоре Барбаряну - пионерам-партизанам частной инициативы, делающим бизнес, бросая вызов системе. Ода эта лишь слегка прикрыта дымовой завесой славной песни о гаишнике. Почему надзиратели за словом спустили тему на тормозах - намекнули, предупредили, показали: мы ваши шалости примечаем, но коленками на горох пока не ставим. А преподаем публичное поучение. Подумайте, Василий Палыч, о своем поведении.
Возможно, дело в том, что там всё еще верили: перекуем парня, у него большевистские корни, подправим, рихтанем, перебесится и всё наладится. И со стороны критикуемых ожидалось смущенное молчание или ответный ход в виде публикации чего-нибудь сверхлояльного. Но "Юность" ответила пародией Марка Розовского "С кого вы пляшете балеты?". В ней посетившие "Лебединое озеро" птичники колхоза им. Чайковского глубоко огорчились от "историйки безыдейной любви принца Зигфрида к птице из породы лебедей…". Зигфрид - "единственный, кто противостоит злу, заключенному в образе Злого Гения… а хороших людей в жизни больше, в колхозе растет яйценоскость, и по крику наших петухов московские часовщики выставляют стрелки и проверяют время". Вот про что надо плясать балеты…
Это стало еще одной каплей в чаше терпения блюстителей идеологии, и 26 января 1966 года они ответили через журнал "Смена" материалом "Наши претензии к журналу "Юность". Списывать на молодость нельзя".
В 1966-м за публикации на Западе осудят на лагерные сроки писателей Синявского и Даниэля, на что "шестидесятники" ответят обращением с письмами к западным коллегам, и "подписанты" - в том числе Аксенов - окажутся в опале, хотя и не явной.
Само собой, письмо в "Известия" и всё прочее было игрой с Аксеновым - агитпроп не терял надежды, что он вольется-таки в ряды шагающих в ногу. А если нет, то способного строптивца удастся хотя бы использовать в своих целях.
Это были не простые игры. Как говорят многие "шестидесятники" - так в "оттепель" играли со многими. То "давали по морде" - выбрасывали из сверстанных журналов тексты, рассыпали набор книг, отменяли премьеры фильмов, то вдруг - звонили, предлагали заманчивое… Чувствовали ответственность за тех, кого хотели приручить.
Гладилин так описал отношения писателя и власти: "Я очень любил устный рассказ Аксенова о том, как его принимал министр культуры РСФСР. Огромный кабинет, чаек, "коньячку не желаете?". Товарищ вразумлял молодую смену ласково и доверительно: "Василий Палыч, твою мать, написали бы вы что-нибудь, на фуй, для нас. Пьеску о такой, блин, чистой, о такой, блин, возвышенной, на фуй, любви… У нас тут, блин, не молочные реки и не кисельные, твою мать, берега, но договорчик мигом, на фуй, подпишем. И пойдет, блин, твоя пьеска гулять по России, к этой самой матери".
Все нормативные слова Аксенов запомнил. Остальное запомнить было невозможно. Новым русским надо бы поучиться у старой партийной гвардии…"
Аксенов и сам, конечно, не забыл ни эту, ни подобные ей встречи и свел их в "Ожоге" в одну - аудиенцию писателя Пантелея у Верховного Жреца.
"Перед визитами… Пантелей… одевался благопристойно, но оставлял… хотя бы одну дерзкую деталь - то оксфордский галстук, то затемненные очки, а бывало даже прикалывал (к подкладке пиджака!) значок с надписью "Ай фак сенсоршип". Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о духовной свободе… он задавал стрекача в приемную Главного Жреца…
И вот начиналась процедура.
Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепьянной табуретке. На Пантелея - ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Всё надо перестроить, всё, всё… и перестроим с помощью теории всё к ебеней маме…
- А-а-а-а, товарищ Пантелей… Ну-с, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? - ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки.
- Спасибо, не откажусь, - вежливо покашливает в кулачок гость.
- Отлично! - Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру. Уловил… неприязнь к партийному напитку!
Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь - "Казбек"! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко. Боевые будни 37-го… Сам жрец из ящичка втихаря пользуется "Кентом".
Ну вот-с, так-с, так-с, чуткость гостя усыплена… Теперь неожиданный удар.
- Значит, что же это получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, - Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, - …мальчиков?
- Насчет девочек и мальчиков - клевета. А с женщинами бывает.
- Шелудишь, значит, бабенок! - радостно восклицает Жрец. - Знаем, знаем. - Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это от Пантелея и вдруг поднимает от бумаг тяжелый, гранитный, неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь.
- А это что такое у вас?
На кисти Пантелея… голубенький якоречек…
- Да это так… грехи юности, - мямлит Пантелей…
Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли.
Жрец таинственно подмигивает и… <…> уже бегает по ковру без трусов. Засим показывается заветное, три буквочки "б.п.ч." на лоскутке сморщенной кожи.
- В присутствии дам это превращается в надпись "братский привет девушкам черноморского побережья от краснофлотцев краснознаменного черноморского флота". Такова сила здоровых - подчеркиваю "здоровых" - инстинктов.
Стриптиз окончен.
…ГЖ одевается у окна…
- Поедешь в Пизу, Пантелей, - хрипло говорит он, - устроишь там выставку, да полевее… Потом лети в Ахен и там на гитаре поиграй что-нибудь для отвода глаз. А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача - убедить крупного художника в полном кризисе его политики искажения действительности. Пусть откажется от мелкобуржуазного абстракционизма, а иначе - билет на стол!
- А если не положит? - спрашивает Пантелей. - Билет-то не наш.
- Не положит, хер с ним, а попробовать надо. Есть такое слово, Пантелюша, - "надо"! <…>".
Ну да - Аксенов снова выездной. Он отправляется в Рим на конгресс Европейского сообщества писателей, о чем публикует в сорок шестом номере "Нового времени" за 1965 год прелюбопытные "Римские диалоги". Кажется, тогда в Риме Аксенов, при всей валютной скудости, вдруг ощутил себя живущим той самой сладкой жизнью, которую показал миру Феллини. И она ему очень понравилась. Тем, что в ней есть Анита Экберг. И фонтан Треви. И площадь Испании. И всем прочим, что делало ее сладкой.
Прекращается и опала Евтушенко. Новый, 1964 год Евгений Александрович с женой Галиной встречал в Кремле. В компании Никиты Сергеевича и советской элиты - маршалов, космонавтов, академиков, партийных бонз, лауреатов Государственных и Ленинских премий.
Вскоре семья отправилась в турне по США. Тогда и родилась международная слава Евтушенко. Американские интеллектуалы и чуткая мировая общественность знали: он - отважный оппозиционер, бросающий вызов советской системе, которая терпит поэта из-за его широкой популярности. Подобно тому, как американская система терпела мятежников вроде Алена Гинзберга, Джека Керуака, Норманна Мейлера, чей бунт шумел не только на страницах их книг, но и на улицах…
Слабо осведомленная о жизни в СССР публика спокойно относилась к легкости, с которой поэт получал недоступные простым смертным квартиры и дом в Переделкине, выездные визы, разрешения приглашать зарубежных коллег… Они принимали это как должное: во-первых, у нас же - так, а во-вторых - он звезда!
Много лет Евтушенко оставался любимцем западной прессы.
В год отъезда Евгения Александровича прибыли в Москву видные гости - Джон Стейнбек и Эдвард Олби. Тогда Евтушенко, Казаков, Вознесенский и, конечно, Аксенов кочевали с ними с приема на прием, из редакции в редакцию. Стейнбек - высокий, усатый, в стильном пальто, с карманами, полными виски, табака и метафор, строго соответствовал образу члена "большой тройки" - Стейнбек, Фолкнер, Хемингуэй.
В ту пору, вспоминал Аксенов, молодые наши литераторы ощущали родство с американскими коллегами. Встречаясь, они "как-то по-особенному заглядывали друг другу в глаза, будто искали в них какое-то неведомое общее детство". Впрочем, какое детство (или - почти детство) искал Аксенов, мы знаем - вспомним его походы в библиотеку, где он часами сидел над хрестоматией американской литературы, выписывая стихи и фрагменты прозы. А потом в Ленинграде, в наводнение 1955 года встретил таинственную девушку - ту, что представилась "хемингуэевской кошкой под дождем" и дала ему довоенный еще журнал с одноименным рассказом. И только в 1959-м он прочел черный двухтомник, с которого и началось второе путешествие Хемингуэя в СССР.
А путешествие Олби и Стейнбека прошло хорошо. Все были довольны. Однако заокеанский патриарх больше не посещал СССР. Почему? Столичный фольклор дает версию ответа, в целом, принятую Аксеновым.
Когда бежавший от опеки корифей хорошенько поддал с московскими мужичками где-то в Марьиной Роще и закемарил на лавочке в своем твидовом пальто, его разбудил милиционер. Увидев человека в форме, Стейнбек немедленно произнес четыре известных ему главных русских слова: "Я ест амэрикэнски писатэл". А в ответ услышал что-то вроде: "Здравия желаю, товарищ Хемингуэй". Ясно, что после этого новый визит автора "Гроздьев гнева", "Квартала Тортилья Флэт" и "Консервного ряда" в оплот прогрессивных сил планеты состояться уже не мог…
Подробности в книгах "В поисках грустного бэби" и "Американская кириллица".
Через год в Москву прибыл гуру битников - Ален Гинзберг - автор культовых поэм "Вопль" и "Сутра подсолнуха". Ненавистник битников Хрущев был отправлен на покой, и "отцу" бунтарского движения открылся путь в СССР. В Москве он пел на урду, звенел маленькими медными тарелочками, крутил бородой. Попутно встретился с вернувшимся из Штатов Евтушенко. Тот сказал, что слышал об Алене немало скандального, но - не верит. Гинзберг ответил: возможно, всё это - правда, ибо он не стесняется своего гомосексуализма и говорит о нем открыто, а это - повод для скандала. Евтушенко смутился. "О таких случаях я ничего не знаю", - сказал он. Тогда Гинзберг спокойно перевел разговор на другую тему - наркотики. Однако и она не вдохновила Евтушенко. "Эти две темы - гомосексуализм и наркотики мне не близки… - сказал поэт. - Для нас здесь в России они не важны". Гинзберг позвенел еще немного, попел на урду и отбыл далее.
А Аксенов завершил и отдал в театр "Современник" пьесу "Всегда в продаже" - сатиру на имитацию красивой жизни, ложь и лицемерие тогдашней богемы. Вот безнравственный, беспринципный, прожженный прохвост-журналист Жека Кисточкин в исполнении Михаила Козакова, для которого нет ничего святого, а есть лишь похоть и корысть, поучает честного парня - юного корреспондента Сергея: "Мораль - опора любого общества… Преступив законы морали, ты становишься изгоем. Ты скажешь, что мораль - растяжимое понятие… но я тебе на это отвечу - мораль незыблема! Понял?
Сережа, когда ты отбрасываешь моральные устои, топчешь их грязными ногами, общество, которое исповедует эту мораль, вряд ли тебе это простит. В первый раз оно может по-дружески сказать тебе (подходит к Сереже, кладет ему руку на плечо): брось студенческие замашки и становись под знамя морали. Ты меня понял?"
Сам же он давно "вышел за проволоку", как окурок, притопнул моральные нормы, попрал презрением друга, соблазнил хорошую девушку Светлану, натворил кучу гнусностей и, в конце концов, за всё и расплатился. Ведь - всё на продажу. Впрочем, это как сказать… Подробности - в пьесе.
Особый шарм постановке Олега Ефремова придавала декорация - устроенный на сцене дом в разрезе, с ячейками квартир, обращенными "прозрачной" стеной к зрителю. Человечий улей городской цивилизации.
Ловко и легко обыгрывались в пьесе и модная тема "летающих тарелочек", и модная тогда в "просветительских" и "научно-популярных" кругах лекционная нудятина болтунов, лепечущих вздор по путевкам общества "Знание", и гадальное шарлатанство, и полуподпольность джаза среди грохота маршей и топота частушек…
Говорят, восхитительна была Людмила Гурченко в роли жены джазмена Игоря - Олега Даля, которому не впервой уже было играть аксеновского героя - он уже пленял современников в образе Алика Крамера в фильме "Мой младший брат". Трубач Игорь - одна из первых ролей, которую Даль играл в "Современнике". Иные ценители считают, что она удалась ему не хуже, чем Табакову - образ буфетчицы - несокрушимой и легендарной хабалки-спекулянтки-интриганки, царящей в просцениуме в крахмальной короне-наколке и рулящей мирами. Блистательный Табаков, что, бывало, лазил в окно к Аксенову, мастерски перевоплощался в эту Клавдию Ивановну, поведение которой убеждало зрителя: Союзом правят не портреты политбюро, а подприлавочная мафия товароведов и лоточников. Годы спустя, Табаков удивлялся: "Я играл в этом спектакле еще две роли, но всем почему-то запомнилась моя женская ипостась".
Аксенов сочинил большинство своих пьес в 1960-х. Но (не считая постановок по "Коллегам") поставлена на сцене была только "Всегда в продаже". Ни "Твой убийца" (1966), ни "Четыре темперамента" (1968), ни "Аристофаниана с лягушками" (1968) сцены не увидели.