И вправду - едва закончилась Вторая мировая и развернулся в Китае финал борьбы буржуазного Гоминьдана и красной КПК (которая явно брала верх), как некогда бежавшие от большевиков музыканты успешного оркестра Олега Лундстрема решили: мы - русские. И неважно, как звучат наши фамилии и как пострадали наши семьи - вернемся на родину, где, если уж мы не били фашистов, станем музыкой строить и жить помогать. Да и красные там, как ни крути, свои - не китайские…
Удивительно: в 1947-м их пустили в СССР. И не посадили. А дали сыграть. Два триумфальных, сногсшибательных концерта в столичном "Метрополе", под аплодисменты партийного истеблишмента и звездного генералитета. А потом, как рассказывал мне Аксенов, начальство решило, что ни этой музыке, ни этим музыкантам делать в Москве нечего, и их, что называется, "р-раз - и прямо в смокингах и со всеми свингами - отправили в Зеленодольск, городишко под Казанью. Там они и чахли, загибались от тоски. Но музыканты были высокого класса, и уже скоро кто-то перебрался в республиканскую Казань. Дальше - больше. И, наконец, там их и раскидали: кого в филармонию, кого в театр, кого в музыкальную школу.
Мы бегали на танцы, где играли "шанхайцы". Молодежь их обожала. А Зосим Алахверди сшил длинный пиджак, купил саксофон и стал лабать блюзы. Так появились "малые шанхайцы"". О Зосиме, скрытом под псевдонимом, Аксенов писал так: "…вечерами там играл золотая труба Заречья - Гога Ахвеледиани, по слухам, входящий в десятку лучших трубачей мира, сразу после Луи Армстронга и перед Гарри Джеймсом…" Рядом жил и популярный в городе Эрик Дибай - студент-астроном, будущий заместитель директора Крымской обсерватории, - игравший на саксофоне и кларнете. В Доме ученых выступал коллектив Юры Елкина. Играл он и в общежитии мединститута на улице Маяковского.
Порой джаз приходил через пародию. В уфимской филармонии был удивительный артист - советский негр Боб Цымбо. Он пел разоблачительные куплеты против империалистов, толстым грифелем рисуя на бумажных полотнищах карикатуры на Черчилля и Трумэна, и, кривляясь под дикий джаз, изображал "упадок Запада". Народ помирал от удовольствия.
И в войну, и после были люди, "умевшие жить". И гулять в кабаках! В тех самых, где выступали "шанхайцы" и куда заявлялся запойный Боб Цымбо, который иной раз встречался Аксенову и его друзьям в переулках, бухой и косолапый, в компании пьяных девах…
Аксенов увековечил его в книге "В поисках грустного бэби" под именем Боб Бимбо - он там такой вроде лиловатый и как бы без штанов, американский угнетенный в кальсончиках… Судя по сведениям, приведенным в книге, звали его Наполеон Апбар, происходил он из негритянского поселка на Кавказе и изъяснялся на жаргоне черноморских ресторанов, в котором преобладало междометие "блабуду".
"Чувачки, блабуду, Бимбо - мое сценическое имя. Барухи в вашем городе, чувачки, не очень гостеприимные, кинули мальчика без штанишек передком в сугроб. В такой волнующий день выступаю не в лучшем виде. Тому, кто нальет хоть полстакана, блабуду, скажу "сенькью вери мяч""…
А день в книге описывался серьезный - день смерти товарища Сталина. По воле коего немало советских джазистов и поклонников этого искусства, среди которых был и флаг-связист Балтфлота, капитан 1-го ранга, писатель и поэт Сергей Колбасьев, были уничтожены.
Кстати… Быть может, хоть и не любовь, но первое свидание Аксенова с джазом произошло в Магадане, где он проучился последние классы школы? В беседе с главным редактором журнала "Октябрь" Ириной Барметовой писатель рассказывал, как ходил на концерты эстрадного театра МАГЛАГа, вся труппа которого состояла из заключенных. Весь биг-бенд. Играли и оперетту Никиты Богословского "Одиннадцать неизвестных", сюжет которой основан на славном послевоенном туре футболистов "Динамо" по Англии, где они "сделали" три из четырех местных клубов. Песенки Богословский взял из английских поп-программ. Через много лет в Вашингтоне на коктейле по случаю конференции кремленологов Аксенов, рассказывая кому-то эту историю, напевал:
Кто в футболе Наполеон? -
Стенли Метьюс.
Как выходит на поле он -
Стенли Метьюс?
Кто и ловок и толков из английских игроков,
Кто первый? -
Стенли Метьюс.
По утрам все кричат об этом -
И экран, радио, газеты.
Популярность, право, неплоха.
Услышав мелодию, к нему в изумлении бросился Роберт Конквест - автор "Большого террора": "Ты поешь нашу песенку? Откуда ты можешь ее знать? Это же песенка сорок пятого - сорок шестого годов". А Аксенов отвечал: "В Магадане услыхал. Зэки пели…"
Так, может, они здесь - корни долгой и красивой связи?
Так или иначе, но, вернувшись в Казань и поступив в медицинский, Василий оказался в центре бурной музыкально-танцевальной жизни, о которой потом отзывался по-разному… В беседе с Игорем Шевелевым - с сожалением: "Слишком много бессмысленной пьянки, бессмысленных связей… Какие-то нелепые дружбы… Вообще, юность под Сталиным вспоминается как полоса полнейшей бессмыслицы. <…> Потерянное время". Но в минорной теме вдруг звучит бесшабашный мотив: "Хотя… оно, может, и не было потеряно. Потому что в этой забубенной хаотической жизни возникало… спонтанное сопротивление: "Да катитесь вы все к чертовой матери. Ничего я не боюсь"".
На шалости, и порой небезопасные, Василий Павлович и его друзья были горазды. Упивались, так сказать, "джазом-как-образом-жизни". Не зря же один московский музыкант как-то сказал Аксенову, что славянину, советскому, русскому - легче понять музыкальную идею джаза как постоянного раскрепощения… То есть - любить джаз было еще и сопротивлением, стремлением вести себя под стать стилю - жить-поживать, как бы подтрунивая над собой и миром, как бы не совсем всерьез принимая всё вокруг, как бы шутя… Легкомысленно и раскованно. А то и очень рискованно.
Вернувшись из Магадана в Казань, Василий вступил, что называется, во взрослую жизнь, в которой, правда, хватало шалопайства. Надзор тети Ксении раздражал юношу, и он съехал с улицы Карла Маркса к другу Феликсу Газману. Поселился у него вместе с Юрой Акимовым, с которым приехал из Магадана.
Жили весело. Любили прикалываться. Бывало, парни останавливались на улице Баумана у Госбанка и, обратив взоры вверх, указывали пальцами на крышу здания. Вокруг собиралась толпа, желавшая знать: что там - наверху… Тут ребятки и смывались. А то - учиняли парад нижнего белья. Кто в широких трусах, кто в хлипких подштанниках - маршировали по комнате Феликса. Печатали шаг, хором повторяя: "Мы - еврейцы-красноармейцы: ать-два, ать!.." и т. д.
А еще любили баскетбол. В него играли и Василий - за "Медика", и его племянник (брат Галины) Саша Котельников - за общество "Наука", и Феликс Газман играл. А Акимов был завзятым волейболистом. Но здоровый образ жизни перемежался, что называется, с нездоровым. Бывало, друзья выпивали, тискали девчонок, посещали рестораны…
Потом Феликс женился и выпал из компании. Хотя какое-то время еще привечал друзей. Впоследствии он преподавал физкультуру в Казанском авиаинституте, защитил диссертацию. Юрий Акимов стал видным хозяйственником. Василий Аксенов - известно кем. А тогда они были студентами в необъятной и непонятной вселенной. Точнее - в той ее части, где царил ненавистный старик в погонах генералиссимуса.
Спустя много лет Аксенов расскажет:
- Я даже один раз прицеливался в Сталина.
- Как это, - спросили его, - в портрет?
- Нет, в живого. Я шел с ребятами из строительного института по Красной площади. Мы шли, и я видел мавзолей, где они стояли, черные фигурки справа, коричневые слева, а в середине - Сталин. Мне было девятнадцать лет. И я подумал: как легко можно прицелиться и достать его отсюда…
"Двадцатилетние оболтусы Филимон, Спиридон, Парамон и Евтихий (знающие люди говорят, что под этими именами в книге "В поисках грустного бэби" скрыты Вася, Юра и Феля! Но - кто же четвертый? Может, друг Аксенова - известный врач и ученый - Ильгиз Ибатуллин по прозвищу Гизя?..) на койках в комнате своего дикого быта. <…> А вот и чувихи с факультета иностранных языков, "шпионки". Надрачивается "старенький коломенский бродяга патефон". Самодельная пластинка из рентгеновской пленки вспучивается, но, придавленная кружкой, начинает вращаться, извлекая из замутненных альвеол анонимной легочной ткани кое-какие звуки.
Come to те, ту melancholy baby!
Утром все делают вид, что будильник, сволочь, сломался, потом кто-то вспоминает, что семинар сегодня "полуобязательный"… в конце концов, разыскав на столе отвратительные чинарики, курят среди убожества своих чахлых одеял.
Тем временем за дверью, в коридорчике… раздаются громкие рыдания соседок. "Что ж теперь делать-то будем, граждане хорошие, братья и сестры?" Главная скандалистка Нюрка бьется в истерике. Дядя Петя сапогом грохочет в дверь. "Вставайте, олухи царя небесного! Великий Сталин умер!"".
- Что творилось в тот день у нас в Казани! - рассказывал осенью 2004 года Аксенов. - Сначала все пили водку. А потом Жора Баранович, трубач-"шанхаец", заиграл, да так, что всех снесло на танцпол! Тут Юра Модин вступил - пианист. И понеслось!
Последующее описано в рассказе "День смерти товарища Сталина"… А что же наша четверка?
"Компания мрачно сидела на койках… "Отчего ребята такие смурные, - думал Филимон, - из-за вождя или из-за того, что ‘Красное подворье’ отменяется? Спроси самого себя, - сказал он сам себе, - и поймешь внутреннее состояние товарища"".
"Красным подворьем" Аксенов назвал кабак, где друзья собирались отметить день рождения Филимона, для чего тот заложил в ломбарде фамильную ценность - статуэтку Лоэнгрина. "Подворье" имело скверную репутацию. В комсомол и органы поступили сигналы, что там под чуждые звуки прожигают жизнь "плевелы, трутни и плесень". Вот куда намылились юноши. А трагическое совпадение грозило порушить их чаяния и надежды.
Но "именинник водрузил на голову шляпу, выкраденную из реквизитной оперного театра… забросил за спину шарф и сказал:
- Похиляли, чуваки!
- Да ведь арестуют за гульбу-то в такой трагический для человечества день!
- Не обязательно!"
Как и многое в текстах Аксенова, эта история сплетается с подлинными переживаниями. 5 марта 1953 года совпало с днем рождения уже знакомого нам Саши Котельникова. Только исполнилось ему не 20 лет, а 15. Но за эти годы он привык, что этот день принадлежит ему. И вот парня объял ужас: неужто он больше не сможет праздновать свой день рождения? Ведь теперь эта дата будет черным днем календаря всегда!..
Гале Котельниковой казалось, что Казанский университет утонет в слезах. Сама она долго рыдала, обняв колонну, не видя безутешных слез сокурсниц, аспиранток, преподавателей, иностранных студентов… Лишь на минуту вывел ее из транса голос юного корейца:
- Я еду на родину, в Корею, где сейчас под ногами горит земля. Мы будем беспощадно сражаться с проклятым империализмом до последней капли крови! Мы победим! Сталин - бессмертен!
В следующее мгновение драма корейской войны потонула в рыданиях. Ибо все понимали: бессмертие вождя - фигура речи, метафора… Мы - материалисты и знаем: его больше нет. О, если бы он был вечен, как партия! Тогда люди не знали бы бед. А так они тонут в пучине бескрайнего горя…
Но тонули не все. "Четверка трутней и плевелов" плыла в сторону "Красного подворья", где, как пишет Аксенов, "и в обычный вечер можно было замарать репутацию, а в такой трагический момент… загреметь в "Бурый овраг"" (то есть на "Черное озеро").
Такого покоя, как в тот вечер, заведение не знало никогда. Казалось, там не было никого, кроме трехметрового чучела медведя, который исхитрился изменить искони присущий ему порочный перекос морды на выражение глубокой гражданской скорби.
"Мы просто покушать", - сообщили юноши старшему официанту Лукичу-Адриянычу, которому этот день напоминал короткое затишье весной 1919 года, когда вдруг замолчали орудия и вскоре в кабак закатилась ватага чехословацких офицеров - просто покушать. "Бутылку-то принести?" - с непроницаемым видом спросил "старый стукач" и, получив заказ на "разве что одну", молвил: "Не знаю, все ли искренне скорбят нынче по нашему отцу? В Америке, наверное, водку пьют, котлетками закусывают…"
"Простенько покушаем, простенько покушаем", - повторяли Филимон, Парамон, Спиридон и Евтихий, в то время, когда третья очередь хлебного вина, сиречь водки, проходила с завидной легкостью под их беззвучный хохот.
Хохот этот, однако, не остался незамеченным старшим по залу, и он немедленно сообщил куратору заведения майору МГБ Щербине, известному в кругах любителей джаза как жуир и стиляга Вадим Клякса, что такая-то компания кощунственно употребляет в "Подворье" спиртные напитки в день всемирного траура…
"С ханжескими физиономиями появились музыканты, мужчины-репатрианты Жора, Гера и Кеша и их выкормыш из местных, юноша Грелкин. Первые трое происходили из биг-бенда Эрика Норвежского… а что касается юноши Грелкина, то он попал под влияние "музыки толстых", выказал значительные таланты и был приобщен "шанхайцами" к тайнам запрещенного искусства… Грелкин подошел к сверстникам и стал угрюмо лицемерить. "Ах, какая большая лажа стряслась, чуваки! Генералиссимус-то наш на коду похилял, ах, какая лажа… Кочумай, чуваки, совесть у вас есть лабать, кирять, бирлять и сурлять в такой день?.."".
"Надо сомкнуть ряды, Грелкин, - сказали друзья. - Хорошо бы потанцевать! Вон уж и чувишки подгребли - Кларка, Нонка, Милка, Ритка… Слабай нам, Грелкин, что-нибудь в стиле". - "Кочумай, чуваки. За такие штуки нас тут всех к утру расстреляют". Вскоре пары вышли на танцпол, инструменты молчали - музыка стекала с губ танцоров, "Утомленное солнце", "Кумпарсита", "Мамба италиано"… К друзьям присоединились невесть откуда взявшиеся в кабачке венгерские студенты, на которых ведомство майора Щербины собрало уже немалый материал. Сам же майор, махнув третью большую рюмку коньяку, обратился к Бобу Бимбо с вопросом: "Вы танцуете, молодой человек?"
А закончилось всё хорошо. Вконец измененное сознание сыщика повелело ему умолять Филимона, Парамона и прочих помочь пробраться в Западную Германию. Зачем? А чтоб сквозануть оттуда в Америку…
Это непривычное повествование о дне смерти Сталина (обычно звучат рассказы о тяжкой скорби и смертельной давке) нуждается в пояснении. "Красное подворье" - это ресторан "Казанское подворье", а позднее - ресторан гостиницы "Казань", где играли все поколения казанских джазменов. А в марте 1953-го - коллектив Виктора Деринга - Жора Баранович (труба), Онуфрий Козлов (контрабас), Юрий Модин (фортепиано) и Кеша Бондарь (ударные).
Думаю, у иного читателя эта история вызовет вопрос: а уместно ли писать в таком тоне о 5 марта 1953 года? Ведь пусть злодей, тиран, палач - но человек же умер… Отчего ж говорить о нем в эдаком тоне? Рыдания миллионов, решивших, что они осиротели, возможно, достойны жалости или гнева, но не насмешки же?
Но в том-то и парадокс, что Аксенов здесь смеется над собой не меньше, чем над прочими - замороченными ложными штампами и химерическими кодами. Только над музыкой он не смеется. И "Мамбо италиано" звучит у него гимном свободы, слов которого в головах его героев и в помине не было.
Аксенов всю жизнь считал Сталина губителем своей семьи и себя самого. Но, с другой стороны, разве трудно предположить, что не будь диктатора, мы бы лишились и писателя? Был бы Аксенов-врач, Аксенов-художник, Аксенов-музыкант, наконец. А вот был бы яркий прозаик XX века?
Впрочем, история не знает сослагательных наклонений, а литературе - особенно русской - знакомы парадоксы. Более того, нередко они и делают ее хорошей, большой, настоящей. Такой, как аксеновская.
Но о писательстве говорить не приходилось, хотя Василий и думал об этом. Пока же полем выражения любви к миру служило всё что угодно. К примеру - русская печь.
Пришло время белить печку.
- А зачем - белить? - спросили Галя, Саша и Вася. - К чему добавлять в интерьер слепое пятно? Лучше украсить его фреской. Ну, то есть расцветить…
- Валяйте, - ответили им. - Всё одно замазывать. А кто рисовать-то будет?
- Вася!
- Ну, малюй, Вася!..
И на русской печке появилась… Америка.
Наискось взмыли небоскребы, над ними - солнце, сбоку - ковбой, ловящий светило лассо. Племянники отпали в восторге.
Василий сильно повлиял на их вкусы. Можно сказать - изменил их совершенно. Провел от Лермонтова - через Серебряный век - к современности. Он часами сидел в центральной библиотеке - одном из редких мест, где была доступна более или менее актуальная западная литература. И прежде всего - американская. Его впечатляла мощь страны, пришедшей на помощь СССР, и он хотел узнать о ней как можно больше. Джаз уже играл в его душе, но там оставалось еще очень много места…
И вот - американская поэзия. Сборник, составленный Михаилом Зенкевичем - поэтом-акмеистом и переводчиком Иваном Кашкиным. Василий переписывал стихи в тетрадку и тащил домой. А там - в свою тетрадку - их переписывала Галя. А то, собираясь вместе, они вслух читали что-то вот такое:
Звуки ночи Гарлема капают в тишину.
Последнее пианино закрыто.
Последняя виктрола сыграла джаз-бой-блюз.
Последний младенец уснул.
И ночь пришла
Тихая,
Как сердца удары.
А я один мечусь в темноте
Усталый, как эта ночь.
Душа моя пуста, как молчанье.
Пуста огромной больной пустотой.
Желаньем страстным кого-то…
Чего-то…
И я всё мечусь в темноте,
Пока новый рассвет, тусклый и бледный,
Не упадет туманом молочным
В колодцы дворов…
Как ни крути, но и здесь был джаз - пусть в исполнении не оркестра Гленна Миллера, а поэта Ленгстона Хьюза.