- Торгуй один, я приду к обеду. Конторку закрой, ключ спрячь в карман. - Он взялся за дверную ручку и остановился, словно вспомнил, что ему надо еще сказать. - Вечером заходи в столовую, будешь с нами справлять Новый год.
Василий остался в лавке один. Он мог продать любому покупателю отрез, а деньги присвоить, мог из конторки взять четвертную ассигнацию, но у него даже не возникала такая мысль. Не случайно Фадей Фадеевич бесконтрольно доверял ему кассу и товар, ведь к концу каждого года не было случая недостачи. Луша не сомневалась в честности Василия, но в душе не одобряла его, однако не посмела бы даже намекнуть на то, что, мол, Фадеич не обеднеет, если он, Васятка, утаит от хозяина часть дневной выручки, - знала, что Васятка потеряет к ней всякое уважение и любовь.
Сейчас Василия мучила одна мысль: про каких смутьянов говорил Фадеич? Если верить Сене, то в городе бунтуют рабочие, а уж если Сеня сказал, то это верно - парень всегда безошибочно знает, где что произошло. Невольно пришли на память строки из "Овода", которые так сильно взволновали его юношеское воображение, когда он читал:
"Всю дорогу он не переставал твердить себе, что с Оводом, вероятно, не случилось ничего особенного. Но чем основательнее рассуждал он в этом направлении, тем сильнее овладевала им уверенность в том, что несчастье случилось именно с Оводом.
- Я угадал, что случилось. Риварес взят, не так ли? - сказал он, входя к Джемме.
- Он арестован в прошлый четверг в Бризигелле. Он отчаянно защищался и ранил начальника отряда и шпиона. Вооруженное сопротивление! Дело плохо!"
"Вот таких, как Овод, Фадеич считает смутьянами, - думал Василий, стоя перед конторкой. - Что с купца спрашивать? Он о своем добре печется, а не о народе. Но где бунтуют и как?"
Все эти мысли не давали покоя Василию, который не сомневался, что Овод жил, бунтовал, мечтал о лучшей жизни для бедняков и был расстрелян. Закрыв глаза, он положил голову на конторку и представил себя Оводом. Вот он стоит под большим фиговым деревом у могилы, а перед ним полковник, его племянник - капитан, доктор, священник и карабинеры. Он смотрит гордо и решительно в сторону восходящего солнца. До него доносятся слова: "Готовься! Ружья на прицел! Пли!" В эту минуту Василий почувствовал, что чьи-то руки обняли его сзади. Он мгновенно открыл глаза и узнал руки Настеньки.
- Ты устал? - посочувствовала она.
- Нет, - поспешно ответил он, стараясь высвободиться из ее объятий.
- Не бойся, я ведь слышала, что говорил папенька, уходя из лавки. Новый год ты встретишь с нами, за столом будем сидеть рядом. - Крепко поцеловав его в обе щеки, она поспешно поднялась по круглоспуску.
Вечером Василий надел пиджак, купленный им весной, почистил сапоги ваксой, выпустил поверх голенищ брюки и пошел в столовую. Перед дверью робко остановился и, не будь поблизости Настеньки, убежал бы обратно на кухню.
Настя нетерпеливо поджидала Василия, бросая на дверь взгляды, и, когда он показался на пороге, мгновенно очутилась подле него.
- Вот и вы пришли наконец, - сказала она, плохо скрывая свое волнение, которое незаметно передалось ему.
В углу на столике играл граммофон. Из широкого раструба вылетал веселый марш, наполнявший столовую бравурными звуками. Кроме хозяина и хозяйки Василий увидел старших сестер Насти, еще двух купцов с женами и четырех молодых людей, одетых в модные костюмы. По комнате разносился запах дешевых духов - резеды и ландыша.
- Вальс! Вальс! - громко крикнул один из молодых гостей.
Стоявший у граммофона другой гость послушно снял доигранную пластинку и поставил новую. Настины сестры, подхваченные двумя кавалерами, закружились по направлению к гостиной, двери которой были широко раскрыты.
- Будешь танцевать? - спросила Настя сквозь шум у Василия.
- Не умею.
- Научу.
- Не срами перед людьми, не то уйду.
К Насте засеменил один из кавалеров.
- Анастасия Фадеевна, позвольте вас ангажировать на этот вальс, - произнес он сюсюкающим голосом.
Василий смутился от непонятного слова. Настя это почувствовала и, чтобы загладить его смущение, улыбнулась кавалеру:
- Познакомьтесь с моим родственником.
Кавалер без охоты протянул руку. Василий сжал ее так, что тот скривился от боли.
- Никакой я не родственник, а приказчик у Фадея Фадеича..
Теперь смутилась и покраснела Настя, но она быстро взяла себя в руки.
- Увольте, танцевать не буду.
Василий сразу почувствовал себя чужим среди этих людей и пожалел, что согласился прийти. "Уж как-нибудь досижу до полуночи, - решил он, - а потом скроюсь". Граммофон непрерывно извергал хриплые звуки вальсов и мазурок. Настины сестры, меняя кавалеров, без устали кружились, потом Настя, усадив Василия в мягкое кресло, покрытое чехлом, тоже пошла танцевать. Время незаметно летело. В столовой Луша накрывала на стол и часто бросала счастливые взгляды на Васятку. За несколько минут до двенадцати Фадей Фадеевич, одетый в черный широкополый сюртук, вошел в гостиную, хлопнул несколько раз в ладоши и громко сказал:
- Молодые люди, прошу к столу!
Все бросились в столовую. Настя, увлекая за собой Василия, поспешила занять свое обычное место и усадила его рядом, а он смущенно прятал руки и не знал, что с ними делать. Белоснежная скатерть, салфетки, сверкавшие вилки, ножи и ложки, тарелки с золотой каймой, графины с вином и водкой, черная икра, пироги, расстегаи, осетрина и другие яства смущали его.
Фадей Фадеевич разлил в бокалы вино, в стопки водку и, стоя перед столом, держал в левой руке золотые часы, извлеченные из жилетного кармашка, а правой тихонько помахивал, отсчитывая последние секунды. Наконец он спрятал часы, поднял бокал и торжественно произнес:
- С Новым годом! С новым счастьем!
Тонкий звон стекла затенькал над праздничным столом.
- С Новым годом, Фадей Фадеич! - закричали купцы.
- С Новым годом! - поддержали их жены.
Фадей Фадеевич осушил бокал, вытер губы салфеткой и, положив на свою тарелку изрядный кусок холодного поросенка под хреном, сказал:
- Дай бог, чтобы тысяча девятьсот пятый год был лучше минувшего. С японцами скоро замиримся, жизнь пойдет по-старому. Унять бы только смутьянов.
Незадолго до Нового года на юге России сверкнула предгрозовая молния, предвещая бурю. В Баку - городе нефти, где скопились тысячи бездомных людей, бежавших с Поволжья от засухи и голода, вспыхнули заразные болезни. В эти же дни в Сабунчи, Сураханах и в Черном городе забастовали рабочие, требуя заключить коллективный договор между ними и нефтепромышленниками. В Балахнах казачий разъезд был окружен рабочими, которые стали его теснить и забрасывать камнями. На выручку подоспела полусотня казаков, открывшая огонь. В Биби-Эйбате бастующие напали на полицейских и избили их.
Стачка закончилась победой рабочих, и весть об этом побежала по проводам всей России.
В Саратове запасные солдаты учинили разгром на Цыганской улице в гостинице Митрофанова. Пристав приготовился отправиться к бунтовщикам, но получил сведения, что на Александровской улице в трактире Макарова солдаты тоже бьют стекла и двери. Прискакал он на Александровскую улицу в сопровождении двух казаков. Солдаты, увидев казаков, яростно набросились на них, стащили одного с коня и избили до полусмерти. Другой казак и пристав ускакали.
В Екатеринославское управление полиции явился молодой человек и попросил свидания с полицеймейстером Малишевским. Полицеймейстер вышел в приемную, приблизился к молодому человеку. "Чем могу служить?" - спросил он. Неизвестный выхватил из кармана револьвер и выстрелил в упор, но промахнулся и бросился бежать. Его поймали. Он назвал себя Иваницким-Василеико и заявил, что мстил Малишевскому за усмирение рабочих на Брянском заводе в 1903 году.
В Смоленске под Новый год неизвестные из пушки произвели два выстрела по дому губернатора Звегинцова. Стрелявшие не знали, что губернатор за три дня до этого уехал с семьей в Петербург.
В эти же дни в Петербурге на Путиловском заводе, где исподволь зрело недовольство администрацией, произошло небольшое событие, разросшееся за три недели в массовую стачку петербургских рабочих. Мастер Путиловского завода Тетявкин уволил четырех рабочих - Сергунина, Субботина, Уколова и Федорова - за участие в гапоновском обществе. Не так давно поп Гапон, с разрешения полицейских властей, создал в столице общество фабрично-заводских рабочих, истинной целью которого было отвлечь их от революционной борьбы с самодержавием. В ответ на увольнение рабочих путиловцы забастовали и направили делегатов к директору Смирнову с требованием принять их. Смирнов отказался. Тогда сам Гапон отправился к градоначальнику Фулону, но тоже ничего не добился.
Спустя неделю экстренное совещание членов гапоновского общества приняло ряд решений: во-первых, заявить через градоначальника правительству, что отношение труда и капитала в России ненормально; во-вторых, удалить мастера Тетявкина с завода; в-третьих, принять обратно уволенных рабочих.
"Если эти требования не будут удовлетворены, - писали рабочие, - то мы не ручаемся за спокойное течение жизни города".
Смирнов продолжал упрямствовать.
После Нового года требования рабочих возросли: восьмичасовой рабочий день, работа в три смены, отмена сверхурочных, повышение заработной платы.
Четвертого января к путиловцам примкнули 2500 рабочих франко-русского завода, пятого забастовали уже 6 фабрик - 26 тысяч рабочих, а восьмого - 456 фабрик и заводов - 150 тысяч. Во всех чайных и трактирах - митинги, собрания, все выступают, голосят, требуют. В столице рокочет людское море, не утихая до поздней ночи. Буржуазия, купцы, чиновники и мещане притаились - что день грядущий им готовит? Был канун воскресного дня, и все знали, что утром Гапон поведет к Зимнему дворцу рабочих, которые будут жаловаться царю на тяжелую жизнь.
А тут еще неутешительные вести с театра военных действий на Дальнем Востоке. Крепость Порт-Артур, на которую Россия потратила в течение шести лет владения сотни миллионов рублей и хвалилась ее неприступностью, капитулировала. Генерал Стессель сдал ее японцам в ночь под Новый год. Балтийская эскадра, посланная на помощь осажденному Порт-Артуру, бездействовала вблизи Мадагаскара из-за отсутствия топлива, которого не хотели давать в иностранных портах русским кораблям. Когда же эскадра беспечно приблизилась к Цусимскому проливу, то на нее напал японский флот и разбил ее.
Каждый час приносил новые события. Забастовали рабочие арсенала, машиностроительного заводи "Феникс", Невской ниточной мануфактуры, чугунолитейного Пульмана, Старо-Сампсониевской фабрики, В морозный день шестого января, во время крещенского водосвятия на Неве, в честь рождения наследника Алексея одна из салютовавших пушек выстрелила по направлению к Иордани картечью, а не холостым зарядом. Что творилось! Министр внутренних дел Святополк-Мирский, сменивший убитого Плеве, испугался и два дня не выходил из дому.
В субботу днем рабочие узнали, что Гапон написал письмо Святополк-Мирскому и имел с ним свидание. Кто-то пустил слух, что Гапон провокатор, но к вечеру слух замер, потому что митрополит Антоний наложил на Гапона епитимью за то, что он возбуждает народ в тяжелое время. Ночью стало известно, что утром состоится манифестация.
Василий знал, что питерские рабочие бастуют, но в присутствии хозяина делал вид, что ему совершенно безразлично, что происходит и чем забастовка кончится. Он не вмешивался в разговоры хозяина с купцами, глядя на них с поддельным равнодушием.
- Всех бы смутьянов под ноготь, Фадей Фадеич, - говорил купец Моргунов, один из тех, кто был у Воронина на встрече Нового года, - иначе петрушка завертится. Помяните мое слово: товары в цене падут, и нам, купцам, полное разорение.
- В торговле застой, - соглашался Фадей Фадеевич. - Под ноготь можно взять десять, двадцать, даже сто смутьянов, но виданное ли дело, чтобы тыщи, десятки тысяч бастовали? Какой убыток заводчикам! Мильоны рублей! Ми-льо-ны!
- Я и говорю, что церемонятся. Гапона бы в кутузку, сто аспидов огреть розгами, сто на каторгу - все притихнут. И торговля пойдет своим чередом. Иначе всему торговому классу разорение. Чего бастуют, окаянные? Хлеба, что ли, у них нет? Прибавки хотите? Так говорите по-человечески с хозяевами. Кто может, тот даст. А то забастовка! Тьфу!
- Это дело тонкое, - возразил Фадей Фадеевич, - тут и фабриканты не без греха. Не надо доводить людей, чтобы бросали работу среди белого дня. Умный фабрикант знает, когда подбросить надбавочку к празднику, кого улестить, а кому и пригрозить, а они всех рабочих под машинку нулевым номером стригут. Теперь же сами страдают, и нам же накладно.
Василий слушал и рассуждал: "Моргунов просто слизняк, а Фадей Фадеич хитер. Умом понимает, что фабриканты виноваты, но юлит, о себе печется".
Про смуты знала и Настенька, но для нее это было чем-то далеким и совершенно непонятным. Луша была в растерянности: рабочих жалко, помочь им надо, но стрелять в господ и бунтовать не дозволено.
Сеня рассуждал прямолинейно, с точки зрения своих маленьких личных интересов.
- Нам с тобою никакой выгоды, - доказывал он Василию. - Будут рабочие бастовать аль не будут - нам хозяева надбавки не дадут. Даже испортили дело. Мой хозяин так сказал: "Кабы не эти аспиды - торговля пошла бы в гору и тебе с Нового года дал бы надбавку, а теперь вот что остается" - и показал кукиш.
- А ты, дурак, ему веришь? - иронически пожурил Василий. - Твой Асмолов - паук, копейку никому не уступит, а еще о надбавке говорит.
- Твой Фадеич, думаешь, лучше? - словно заступаясь за Асмолова, спросил Сеня.
- Одним миром мазаны, но только мой с царем в голове, а твой глуп как баран. Фадеичу тоже жалко расставаться с рублем, но он его легко подарит, если знает, что ему рубль обратно пользу даст.
Сеня не понимал тонкостей купеческой политики. Он только мечтал о том, чтобы немножечко разбогатеть, и верил, что когда-нибудь и на его долю-достанется клад или завещание.
- Повезло же Эдмонду Дантесу, и он стал мильонщиком.
- Это графу Монте-Кристо? - с презрительной усмешкой бросил ему Василий. - Дурак! Вот я имею клад и не ищу другого.
- Смеешься?!
- Чего смеюсь? Помнишь, как познакомились? За пять лет руки у меня поздоровели. Давай подеремся. Мой клад - сила.
Сеня неопределенно кивнул головой, повернулся и пошел прочь.
Девятого января термометр показал по Цельсию в Петербурге 18 градусов ниже нуля. Ни с Невы, ни с суши ветер не дул. Мороз стоял сухой, приятный. Обычно в воскресный день именитые дворяне выезжали на Невский проспект к полудню в красивых саночках, запряженных орловскими рысаками Хреновского завода. Блестящие в яблоках красавцы, с подстриженными челками, шелковистой гривой и пушистыми хвостами, вызывали изумление у прохожих. Кучера умелые, знали, когда собрать свою волю в один комок и бросить ее по вожжам в стальные удила. Народ на тротуарах от Дворцовой до Знаменской площади стоит, дивится. Кто завидует, кто любопытствует, кто злится. Но сегодня на Невском - гробовая тишина.
Сегодня шумно на окраинах. Больше всего рабочие собираются на Шлиссельбургском тракте, у Нарвской заставы, Преображенского кладбища, на Васильевском острове, Петергофском шоссе, у Троицкого и Сампсониевского мостов.
С раннего утра Василий был уже на ногах. Луша напоила его чаем и, зная, что он собирается на улицу, предупредила:
- Дальше ворот не ходи!
На улице обычная воскресная тишина, - впрочем, Боровая улица, на которой жил Воронин, не отличалась шумом и в будничные дни. Василий вышел на Лубенскую улицу и у водочного завода свернул к Обводному каналу. Здесь он увидел солдат, стоявших шпалерами. Ощетинившиеся штыки вызвали в нем страх и в то же время трепет восхищения перед войсками.
- Назад, малец! - донесся до него громкий оклик.
Василий на мгновение остановился в раздумье, потом пошел вперед. Навстречу ему спешил молодой офицер:
- Сказано, назад!
- Дозвольте дойти до Лейхтенбергской улицы, маменька дожидается, - соврал Василий.
Офицер не воспротивился:
- Иди, но быстрей!
На Петергофском проспекте тоже стояли войска. Василий свернул налево и очутился у Нарвской заставы, где собирались рабочие. Здесь можно было встретить двадцатилетних парней и бородатых рабочих. Все были одеты празднично, у женщин на руках дети. Подростков и юношей много. Гапон внушил всем, что из Зимнего дворца выйдет сам царь-батюшка и рабочие вручат ему петицию. Где им было знать, что Гапон нагло лжет? Николай II давно укрылся в Царскосельском дворце, приказав своему дяде князю Владимиру отстранить полицию, принять на себя командование войсками и усмирить бунтовщиков.
В толпе показался священник с непокрытой головой, бледным болезненным лицом, на котором лихорадочно горели глаза. Василий догадался, что это Гапон.
- Георгий Аполлонович, - обратился к нему солидный мужчина в черном зимнем пальто с дешевым барашковым воротником, - не пора ли выносить хоругви?
- Обязательно, - ответил окая Гапон. - Уже много собралось, - добавил он, довольный поддержкой рабочих, - тысяч пять.
Он все время озирался, словно опасался, что в толпе может оказаться человек, который выступит перед рабочими и опозорит или разоблачит его. Он подходил то к одной, то к другой группе рабочих и как-то подбадривал их. На лице ни улыбки, ни хмурости, а лишь торжественная приподнятость, какая обычно сопровождает человека при свержении им какого-либо великого исторического акта.
Через несколько минут из Тентелевской церкви принесли хоругви, кресты, иконы. К Гапону подошли несколько рабочих с красочным портретом царя в золоченой раме.
- Хорошо, очень хорошо, - живо и одобрительно заметил Гапон. - С портретом царя попрошу вперед!
В двухстах шагах от Гапона на принесенную кем-то табуретку поднялся человек, снял каракулевую шапку и помахал ею над рабочими, обступившими его тесным кольцом.
- Это кто? - спросил Гапон, не глядя в сторону оратора.
- Инженер нашего завода, эсер Рутенберг, - ответил путиловец.
Гапон отвернулся.
Василий приблизился к путиловскому инженеру, а тот уже начал говорить, и до Василия доносились только те слова, которые Рутенберг ясно и не спеша произносил своим сильным голосом:
- Куда вы идете? Ведь это безумство! Все подступы к Дворцовой площади заняты войсками. Солдаты - не городовые. Им прикажут, скомандуют - и они будут стрелять.
- Заладила сорока Якова, - крикнули в толпе.
- Хотите идти? - спросил Рутенберг и собрался продолжать свою речь, но его перебили десятки голосов:
- Пойдем!
- Ну и с богом! - сердито бросил Рутенберг, сошел с табуретки и, пробираясь сквозь густую толпу, скрылся.
Кто-то запел молитву, ее подхватили десятки голосов, потом сотни. Голоса звучали стройно.