Ко времени знакомства с Шолоховым он - председатель Московской ассоциации пролетарских писателей, а в журнале "Октябрь" - главный редактор.
Будущее принесет учителю и ученику в их взаимоотношениях не только приятные моменты.
Виктор Шкловский. В его книге "Повести в прозе. Размышления и разборы" есть раздел "Несколько слов об искусстве Советского Союза и об искусстве Запада тридцатых годов" с тремя главами: "О казачестве и о крестьянстве", "История, документ и биография" и "Григорий Мелехов и Аксинья". Все три в основном о "Тихом Доне". Пусть и спорно, но с почтением!
Осип Брик. Его жена и Шолохов "столкнулись" в 1967-м в заметках видного американского публициста Г. Солсбери: "Он казак, резко сказала Лиля Брик, целиком сочувствуя молодым. - Мы совершили революцию против таких людей, как он". Это она явно припомнила расказачивание. Журналист запечатлел далее, с кем же эта литдама содружничала и кого ненавидела. "Он не мог написать этого, - сказал один молодой писатель (имея в виду "Тихий Дон". - В. О.). - Он не способен на это. Он просто нашел дневник одного белого русского офицера, переписал его и выдал за собственный труд". (Вот вам и высоты "профессионализма"! Можно ли переписать дневник в населенный почти тысячью персонажей роман-эпопею?!) Американец ухватился за возможность "раскрыть плагиат" - в унижение советской литературы. Но при этом сопроводил историко-филологические изыскания явно не случайной ремаркой: "Госпожа Брик только что вернулась из Парижа, щеголяя высокими белыми сапожками… Разговаривая, она играла длинной золотой цепью…"
Тесть с норовом
1924-й. Шолохов вернулся на Дон и тут же - каково родителям! - засобирался в Букановскую, к Громославским. Свадьба состоялась 11 января.
С того дня вошла в его жизнь - до самой кончины - навсегда растворившаяся в гении своего суженого статная красавица-смуглянка, атаманова дочь.
А ведь могло и не случиться шестидесяти лет совместной жизни при четырех веточках: дочь, сын, дочь, сын.
Это о том, что было от чего поволноваться влюбленным. Отец Марии Петровны воспротивился. Строжился - дочери надо продолжать учиться: "Бросить все, чтобы замуж?!"
Но смирили-уломали непреклонного. Однако и смягчившись, выдвинул твердое условие - при женитьбе следовать старинным донским обычаям. Жених этого не струсил, хотя такое могло пойти кругами у комсомолии в осуд-пересуд… Мария Петровна даже в старости не забыла: "Свататься Миша с отцом и матерью приехал чин по чину".
Впрочем, окончательный сговор произошел при участии свата, соседа Шолоховых, без старинных церемоний:
- Здорово дневали, Петр Яковлевич?
- Слава Богу, Максим Спиридонович.
- Видать по всему, пора нам к свадьбе готовиться?
- Пора…
Но отец невесты снова в норов - объявил: венчаться в церкви. Невесте новая тревога - как жених, комсомольский газетчик, воспримет тестев указ? Шолохов знал, как крепко воздвигнуты казачьи обычаи, - не ему ломать. Даже кошевые проявляли покорность и шли к священнику - Дон есть Дон.
Пришлось идти под венец и Шолохову, вопреки всем комсомольским запретам.
…С молитвою о ныне обручающихся рабе Божьем Михаиле и рабе Божьей Марии пошли: "О еже ниспослатися им любве, совершенней, мирней и помощи, Господи помолимся… О ежи податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о ежи возвеселитися им видением сынов и дщерей…"
С "Исаие ликуй" и обхождением вокруг аналоя…
С тихим под конец голосом священника: "Поцелуйте жену свою, и вы поцелуйте мужа своего…"
И сколько было еще до храма каждому пожеланий с хитрецой: кто вступит первым на ковер у аналоя, тот и будет в семье главным…
Хорошо, что никто из братвы-комсы не заглянул в храм.
Когда совершали еще и государственную регистрацию, то вышла наружу одна хитрость. Как-то, еще в предсвадебное время, невеста спросила у жениха: "Ты с какого года?" Он успокоил: "Одногодки!" Но расписываются и выясняется - годков себе прибавил. Она обиделась: "Что же ты обманул?" Он обезоружил какой-то шуткой, зато не упустил суженую.
Жить стали отдельно от стариков. Медовый месяц начали в доме у кузнеца - квартирантами в пристройке. Тесть одарил кулем муки.
Молодой поражал жену: ночами все сидел и сидел за столом: сочинитель! Молодая позже вспоминала: "Ляжешь уснуть - работает, работает. Проснешься - все сидит. Лампа керосиновая, абажур из газеты - весь обуглится кругом, не успевала менять. Спрошу: "Будешь ложиться?" - "Подожди, еще немножко". И это "немножко" у него было - пока свет за окнами не появится".
Юная супруга стала писательской женой: "Только заикнулась я об учебе или работе какой-нибудь, он прямо и сказал: "Знаешь что, я тебя заранее предупреждаю - работать будешь только у меня". Я не поняла: "Что значит - у тебя?" - "А вот узнаешь"".
Узнала не сразу.
…Ноябрь. За день до праздника Октябрьской революции Шолохов собрался в дорогу - в Москву. Для начала один. Но не выходит из сердца Маруся-Марусенок. Уже с дороги он пишет ей письмо - начал в слободке Ольховый Рог, заканчивал на станции Миллерово:
"С утра 7-го жарил отчаянный мороз, а после полудня отпустило, дорога размякла, пошла метель, вымочило нас самым основательным образом и до слободы Новопавловки мы едва-едва дотянули… Переночевали. Чулки, перчатки, башлык я высушил, а шинель осталась мокрой. На утро - мороз. Поехали, и мне да и всем то и дело приходилось вскакивать, бежать и греться. Полы шинели сделались как деревянные, и еще одно ужасно неприятное ощущение - рукава были мокрыми и вот нудно, понимаешь ли, с влажными рукавами… Утром поднялось что-то неописуемое. Можешь себе представить: несет, бьет, воет… буря…"
Ничего не скрыл от жены: "Часа полтора назад приехали в Миллерово. Сошли на постоялом, и я прямо пыхнул в окр. ком. РЛКСМ. Тут сюрприз - оказывается, меня вышибли из Союза". Увы, теперь не узнать, за что "вышибли" его из комсомола - то ли за венчание с дочерью атамана, то ли за то, что взносы несколько месяцев не платил из-за прошлого отъезда в Москву. Письмо подтвердило - с характером ее Миша: "Извещение (между прочим) не произвело на меня никакого впечатления". И добавил: "Ну, да черт с ними, с сволочами!"
В Москве тоже первым делом принимается за письмо жене, почти в стихах:
"Москва.
16 ноября 24 г.
Ночь.
Родная мне безмерно!
Десятый день не вижу тебя, не ощущаю около себя твоей близости, а кажется, что долгие-долгие дни, как стеной, отгородили нас, и недавнее прошлое встает перед моими глазами, поддернутое дымкой тумана. Скажи, ведь недавно ходили мы с тобой за Чиром, ломали пушистый камыш и воздух возле воды был свеж и морозен и на щеках твоих дрожал бледный румянец…"
Но дальше никакой лирики: "Хлынула в душу мутная волна равнодушной тоски…" Пояснил: "Надоело быть не только участником, но даже и зрителем того, как люди гоняются за краюхой хлеба". Закончил письмо, однако, просто - прозой жизни: "Как заработаю деньги, приеду. Жди и не скучай. Привезу тебе кое-что. Беспокоит вопрос о квартире".
Четырнадцать рассказов
Жизнь в Москве оказалась многообразнее, чем предполагал в письмах.
Вскоре тоска отошла: и в редакциях к нему относятся с интересом, и юная жена - приехала - поддерживает, и читатели хорошо принимают своих - советских - писателей.
Все это, конечно, вдохновляло. Пошли рассказы. В этом, 1925 году, когда особенно увлекся ими, было написано их четырнадцать!
Разумеется, в них еще много ученичества, и тема Гражданской войны пока неизменна, хотя жизнь подсказывала уже и другие сюжеты. Однако в лучшем из того, что он тогда написал, уже обнаруживается его шолоховская особица - без политагиток, без пустой риторической романтики, без казенных восторгов, без призывов к мировой революции, главное - глубина душевных переживаний тех, кто только что прошел через революцию в своей ищущей счастья стране.
Рассказ "Семейный человек": отцу приказано конвоировать сына, красного бойца, попавшего в плен к белым. Жуткое выплескивается не только через сюжет, но и через слово:
"Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостиво так:
- Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя доселе спит?
- Нет, - говорю, - Ваня, не спит совесть!
- А не жалко тебе меня?
- Жалко, сынок, сердце тоскует смертно…
- А коли жалко - пусти меня… Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я и говорю на это:
- Дойдем до яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два…"
Иному писателю и этого хватило бы, чтобы запечатлеть страшную правду Гражданской войны. Шолохову такой правды показалось мало - и перо выводит смерть сыну от отца, но не трафаретно - то, мол, Гражданская война с ее зверствами от белых:
"Прими ты, Ванюша, за меня мученический венец. У тебя - жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил тебя - меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…"
Какой же душевный опыт надо было иметь девятнадцатилетнему писателю, чтобы так отобразить междоусобную трагедию, которая и Шекспиру едва ли оказалась бы по силам!
Через год появился рассказ "Лазоревая степь". И вновь непостижимое - где почерпнул он для своей сюжетной палитры такие краски, чтобы описать смятение чувств коммунара, оставшегося безногим после Гражданской войны: "Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так припал к земле, глыбу, лемехами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует… Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать… Вот он и тоскует…"
Еще один рассказ: "Ветер". И снова про изуродованную жертву Гражданской войны. Сюжет таков: инвалид-обрубок насилует свою сестру. Рассказ настолько страшен, что Шолохов его никогда более не печатал. Он был найден в старой газетной подшивке только в 1986-м.
Необычен писатель. Потому получал не только похвалы от проницательных читателей, но и тумаки от критиков пролеткультовского, а чуть позже рапповского направления: "мелкобуржуазный гуманист!", "натурализм!", "схематизм!", "биологизм!"…
Свидетель тому Дмитрий Фурманов, авторитетный деятель новой литературы. Прославлен литературным итогом своего комиссарства у истинно народного полководца Чапаева - романом "Чапаев". Он записал в своем дневнике: "Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических… Хороший рассказ Шолохова из гражданской был отвергнут ("Нам этот материал надоел")".
Шолохов заинтересовывал читателей не только острыми сюжетами, но и художественным разнообразием приемов, хотя не всегда доставало тщательной огранки. Вот в рассказе "Двухмужняя" можно прочесть: "Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным…" Вот после такой пастельной краски он взял для одной из картин в рассказе "Жеребенок" совсем иную: "Среди белого дня возле навозной кучи, густо облепленной изумрудными мухами, головой вперед, с вытянутыми передними ножками выбрался он из мамашиной утробы и прямо над собой увидел нежный, сизый, тающий комочек шрапнельного взрыва… Ужас был первым чувством…"
А сколько в рассказах того, что разовьется в будущих романах. В "Кривой стежке" - прямая дорожка к будущей Аксинье и Григорию: "На водопое, разнуздывая коня, улыбнулся, вспоминая встречу… Стояли перед глазами Нюркины руки, уверенно и мягко обнимающие цветастое коромысло и зеленые ведра, качающиеся в такт шагам". В "Обиде" - зачатки некоторых сцен из "Поднятой целины": "Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги".
К осени жене надо было возвращаться домой, к матери мужа, в Каргинскую. Не прожить вдвоем в столице на шолоховские заработки.
Любимой нет рядом: она осталась в сердце и в письмах, которые позволяют узнать, как ему жилось тогда: "Настроение у меня, моя родная Марусенок, все то же. Думал, город встряхнет, а оказывается, иначе. В Каргине я чувствовал себя бодрее…
Встосковался по тебе. До того взяло за печенки, хоть беги…
Скучаю по тебе, роднушок, страшно. И эта скука усугубляется тем, что знаю, что ты еще больше скучаешь там, в Каргине…"
Далее о своем житье-бытье: "Я знаю, что тебя особенно интересует, как и где я помещаюсь, что ем, где сплю…
В нашей комнате живут четыре рабочих…
Эти два дня я пытался при помощи дворничих стряпаться, и представь такие результаты: вчера утром пошел купить у "сыроваров" мяса 1 ф. на щи и котлеты, 1 ф. картошки, 1 луковицу, 2 ф. пшена, 2 ф. сахару-песка.
В своей банке сварил чудного супа, сжарил 2 котлеты… Словом, за рубль в сутки можно, Маруся, есть по горло!.."
Не обошлось и без отчета о литературных заботах - помянул два рассказа, которые передал в популярные тогда журналы "Красная нива" и "Прожектор". Но и следующее отписал: "Не робей, моя милая! Как-нибудь проживем. Гляди, еще не лучше и не хуже других. Зарабатывать в среднем буду руб. 80 в м-ц, да тебя устрою. А проедать будем 35–49 руб. Это самое большое…" Старательно обозначил и самое, видимо, насущное - кто бы мог подумать, что он горазд на такое "домоводство": "Туфли великолепные стоят 25 р. Простые, очень хорошие - 15–20 р. Платье шерстяное - 15–19 р. и т. д. Костюм мужской 30–40 р. хороший, ботинки 15–20 р.".
Поделился "утехами" своих рыбацких страстей: "На днях был в ГУМе, купил 20 крючков английских. Чудные крючки, хоть сома в 20 п. удержат, а между тем размер маленький. Пробовал плесть лески ночью вчера, но без тебя дело не выходит".
В конце этого послания ударился в подбадривающий юмор: "Вот бы ты посмеялась. Она, т. е. койка проклятая, разлезлась еще хуже. Вчера за ночь раз пять, к моему ужасу, падал! Сплю - и вдруг грохот, спинка ударяет меня по затылку, а сам я стремительно лечу вниз".
В письме есть одна загадка - она пока еще не обращала на себя внимания биографов: "Был в академии. После чистки выбыло 1280 человек. Всем, не бывшим на чистке, вменено в обязанность сдать минимум к 1 февраля, т. е. через два м-ца". Что за академия и отчего к ней интерес? Неужто все еще подумывает о студенческой скамье?
"Звери" или "Продкомиссар"?
Итак, он вошел в журналистику с обличительными - в помощь Российскому Коммунистическому Союзу Молодежи - темами. Но не покидает мысль учиться изящной словесности. Упрям и настойчив, таким и запомнился - в отличие от немалого числа "податливых" юных гениев (лишь бы напечатали!). Один былой по тем временам соратник вспоминал: "У Михаила Шолохова была одна особенность… Он не соглашался ни на какие поправки, пока его не убеждали в их необходимости. Он настаивал на каждом слове, на каждой запятой. Мы знали об этом".
Сдал первый в своей жизни рассказ "Звери" в редакцию альманаха "Молодогвардеец", его выпускало литобъединение. Ждет приговора. Проявил характер - сел за письмо ответсекретарю объединения: "Ты не понял сущности рассказа… Я горячо протестую против выражения "ни нашим, ни вашим". Рассказ определенно стреляет в цель". Молодой писатель протестовал против примитивных классовых установок, которые исповедовались в редакции по наущению идеологов Ассоциации пролетарских писателей. Он не защитник врагов советской власти. Она для него родная. Художническое чутье подсказывало ему, что всеобщие для человечества идеи справедливости надо познавать через судьбы людей, часто не укладывающиеся в политические догмы.
Он пишет письмо с надеждой на коллективный разум в оценках рассказа: "Прочти его целиком редколлегии…" и вместе с тем отстаивает право на свои писательские принципы: "Все же прижаливая мое авторское "я"".
Приоткрылось в письме и положение писателя, когда высказывал просьбу о гонораре: "Денег у меня - черт ма!"
Трудно входить в литературу таким неуживчиво принципиальным. Однако прибыла и моральная поддержка, как говорится - жена примчалась к мужу.
Мария Петровна и в старости вспоминала те времена: "Сняли мы комнатку в Георгиевском переулке, отгороженную тесовой перегородкой. За стенкой стучат молотками мастеровые (сапожники. - В. О.). А мы радовались, как дети. Жили скудно, иногда и кусочка хлеба не было. Получит Миша гонорар - несколько рублей, купим селедки, картошки, и у нас праздник. Писал Миша по-прежнему по ночам, днем бегал по редакциям". Приходилось подрабатывать: "В Москве первый год после свадьбы Михаил Александрович за любую работу брался…" Припомнила одну из них: "Сапожничал".
Первым же московским утром он напомнил ей о давнем своем условии: "Работать будешь только у меня". Попросил, чтобы она стала переписчицей его рукописей. Рассказывала: "Он ночью пишет, а я днем переписываю…" Через года два ее "работодатель" подкопил гонорары и купил пишущую машинку. (Остался тому след в одном письме: "Избавляю тебя от переписки. Купил тебе машинку за 60 рублей". Супруга уточняла: "По тем временам цена не малая. Мы ее быстро освоили самоучкой - я и он".)
Московские воспоминания Марии Петровны своеобычны - без всяких умилительных или пафосных красок "про жизнь рядом с гением": "Одежда у нас - никакая, стыдно по улице пройтись. Через две недели потащил меня в Большой театр: "Обязательно надо посмотреть…" Все красиво, все блестит, люди так хорошо одеты, а мне стыдно. Миша мне говорит: "А что ж ты хочешь? Первое время так и будет". Дома сидела, в нашей клетушке…" Выходит, от столичной жизни доставалось ей совсем немного впечатлений.
Весной пришло решение снова ехать домой - в Каргинскую. Отпраздновали день рождения Шолохова и на следующий день - в поезд.
Дом родной… Заботлива матушка. Есть теперь возможность напрямую отдаться творчеству, распрощавшись с газетчиной, и не думать, что не на что купить хлебушка.
В декабре страна узнала о рождении писателя Михаила Шолохова. В газете "Молодой ленинец" появился рассказ "Родинка" о страшной правде Гражданской войны - отец убивает сына: "К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот…"
1925-й. Одна у него забота - писать, писать, писать да ждать весточек из Москвы - напечатают ли? Написано за это время немало новых рассказов. Рискнул даже взяться за повесть - "Путь-дороженька". Ожидания оказались не напрасными. Тот подозрительный для редакции рассказ "Звери" все-таки появился в газете "Молодой ленинец" в середине февраля. Это третий опубликованный рассказ. Теперь у него новое название - "Продкомиссар". Не прошло открытое поименование - "Звери", а как хотелось уже с названия обозначить суровый замысел - показать жестокость "военного коммунизма" и деяний продкомиссаров.
"Телеграфные столбы, воробьиным скоком обежавшие весь округ, сказали: разверстка. По хуторам и станицам казаки-посевщики богатыми очкурами покрепче перетянули животы, решили разом и не задумавшись:
- Дарма хлеб отдавать?.. Не дадим…
На базах, на улицах, кому где приглянулось, ночушками повыбухивали ямищи, пшеницу ядреную позарыли…"
В финале - выворачивающая душу картина казненных продотрядчиков: "Лежали трое суток. Тесленко, в немытых бязевых подштанниках, небу показывая пузырчатый ком мерзлой крови, торчащей изо рта, разрубленного до ушей. У Бадягина по голой груди прыгали чубатые степные птички; из распоротого живота и порожних глазных впадин, не торопясь, повыклевывали черноусый ячмень".