Сильно взволнованы были и остальные подсудимые, что, строго говоря, не могло быть им поставлено в особую вину, так как все они, за исключением одного только Тимковского, были совсем еще молодые люди.
Главе и вдохновителю всего этого рискованного дела Петрашевскому было с небольшим 27 или 28 лет, Кашкину едва минуло 22 года, Монтрезору не было 30 лет; все это роковое дело, таким образом, являлось плодом одного только увлечения, а отнюдь не строго обдуманной злой воли…
Самый старший из всех был Тимковский, которому в момент рокового исхода процесса было 39 лет. Замечательно, что в момент осуждения Тимковского его родной брат служил жандармским полковником в Рязани. Этого Тимковского я впоследствии встречала в Рязани и могу засвидетельствовать, что это был самый гуманный и самый либеральный из всех жандармов Российской империи. Такие жандармы, как Тимковский, способны были бы даже с синим мундиром всех примирить.
Повторяю еще раз, что все, выше описанные мною, подробности составляли в тот жгучий момент предмет громадного интереса и самых оживленных разговоров в классах и дортуарах Смольного монастыря, что, как я полагаю, не могло оставаться неизвестным институтскому начальству.
Откуда эти мельчайшие подробности и, главное, откуда этот живой интерес… для меня навсегда осталось тайной!..
Возвращаясь к истории Червинских, не могу не упомянуть об очень интересной и симпатичной подробности этой характерной странички из истории царствования императора Николая I.
Так как большинство детей, воспитывавшихся в Смольном монастыре, принадлежало к семьям вполне состоятельным и более или менее знатным, – то понятно, что и отношения этих семей к детям выражались в широком баловстве, в тех пределах, конечно, какие были возможны и доступны при условиях той эпохи, когда двери заведения оставались закрытыми для ребенка в течение долгих девяти лет.
Ни на туалет детей, ни на их приезд и отъезд из дома не приходилось родителям ровно ничего тратить, и понятно, что при таких условиях не могло быть речи об отказе исполнять их скромные требования, ограничивавшиеся покупкой сначала нарядных кукол и затейливых игрушек, затем более или менее прихотливых пеналей и тетрадок, а в старшем классе покупкой перчаток, духов и газовых вуалей, допускавшихся как единственная вариация к однообразному институтскому костюму.
Всем этим самые небогатые родители обильно снабжали детей своих, и только редкие из воспитанниц, круглые сироты, оказывались лишенными этой скромной детской роскоши.
Маленькая графиня Червинская, с первой минуты своего поступления в Смольный не имевшая, кроме маленького брата, никого близкого или родного, тем не менее не знала никаких лишений и наряду с самыми богатыми подругами своими получала в маленьком классе самые дорогие и затейливые игрушки, впоследствии дорогие тетради и книги, а в старшем классе во все дни, предшествовавшие казенным балам, когда подраставшие уже воспитанницы озабочены были предстоявшими скромными отступлениями от казенной формы, – щегольские перчатки и большие флаконы дорогих заграничных духов.
Все это присылалось и доставлялось ей молча, адресованное прямо на ее имя, без малейшего упоминания о том, кем и откуда все это присылается, а когда наступил момент выпуска из института и графине Розалии объявлено было, что она остается в Смольном пепиньеркой еще на три года, – то к Червинской, не имевшей никаких средств на экипировку, явились представительницы самых дорогих магазинов для того, чтобы снять с нее мерку на платья и прочие наряды, причем ей представлены были образцы самых лучших и дорогих материй на выбор.
Здесь тоже имя благодетельной феи, так заботливо обдумывавшей все, что касалось бедной и безродной сироты, оставалось тайной для всех.
Знали только, что все оплачивалось дорогой ценой, и только когда накануне выпуска прислана была на имя графини Розалии богатая, как бы свадебная, корзина, на дне которой под ворохом дорогих кружев и лент оказался с трогательной заботливостью положенный католический молитвенник, переплетенный в черный бархат, с серебряным крестом наверху, – и сама молодая девушка, и ближайшее начальство Смольного монастыря поняли источник этой нежной, неустанной долголетней заботы… и узнали царски-щедрую и нежно-заботливую руку императрицы Александры Федоровны.
Не менее ясно сказалась ее великодушная поддержка и в другом случае из жизни графини Розалии.
По раз узаконенному обыкновению, при выпуске печатается подробный список всех воспитанниц с обозначением имен, фамилий и чинов или титулов их отцов. Дошел черед до дочери казненного преступника, замешанного в заговор против власти и особы государя. Начальство института поставлено было в тупик.
Как поступить?.. И чьей дочерью назвать молодую девушку, отец которой, лишенный всех прав состояния, окончил позорной смертью на виселице?!
Тут опять в деле приняла участие императрица Александра Федоровна. Она, всесильная над волей своего царственного супруга, смело пошла к нему с открытым листом, в котором пропущено было спорное имя дочери казненного поляка, – и вышла из кабинета государя, держа в руках тот же лист, на котором стояли собственноручно написанные государем слова:
"Графиня Розалия Александровна Коловрат-Червинская, дочь умершего камергера бывшего двора польского".
Надо было знать характер и направление императора Николая I, чтобы понять все значение этих слов, им самим начертанных.
Кроме графини Розалии поступила в мое время в Смольный еще маленькая воспитанница, сама себя определившая; но это определение состоялось при несравненно более веселых условиях.
Император Николай Павлович всегда и во всех своих резиденциях любил вставать очень рано и подолгу гулять на свежем воздухе, не считаясь с погодой. Особенно любил он Царскосельский парк и в бытность свою в Царском всегда совершал очень дальние и продолжительные прогулки по парку.
Однажды, когда он присел отдохнуть около одного из павильонов, слух его поразил необыкновенно громкий и капризный голос ребенка, с кем-то горячо спорившего.
Всем известна исключительная любовь государя к детям… Горячий детский спор заинтересовал его, он встал и тихонько прокрался, чтобы разглядеть поближе, кто именно и о чем спорил.
На повороте аллеи, в стороне от павильона, он увидал очень миловидную девочку лет 8 или 9, с веревочкой в руках, с оживленным, раскрасневшимся личиком и полными слез глазками. Она горячо спорила с пожилой, просто одетой женщиной, видимо, горничной или простой русской няней, которая напрасно старалась ее в чем-то убедить.
– Я сказала, что пойду, и пойду!.. – кричал ребенок, топая маленькими, щегольски обутыми ножками.
– А я говорю, что нельзя!.. Вот я ужо маменьке пожалуюсь!.. Что это на самом деле такое?.. Никакого сладу с вами нету!.. Сил моих недостает!
Девочка махнула рукой и, стряхнув с глаз остаток набегавших слез, принялась ловко прыгать через веревочку, направляясь в сторону только что оставленного государем павильона. В несколько бойких и ловких прыжков она очутилась прямо перед государем. Она на минуту остановилась, а затем, сделав ему учтивый книксен, рукой показала ему, чтобы он пропустил ее вперед.
Государь, вместо того чтобы посторониться, широко раздвинул руки, как бы желая поймать маленькую шалунью.
– Пустите!.. – отмахнулась она. – Ведь я вам сделала книксен, чего вам еще надо?..
– Мне надо, чтобы вы мне дали ручку и сказали мне, как вас зовут?..
Девочка рассмеялась и, протянув ему руку, громко и отчетливо сказала, слегка и очень грациозно грассируя:
– Зовут меня княжна Лидия Владимировна Вадбольская, а называют меня все Лили. Довольно с вас?..
– Нет, мало!.. – рассмеялся государь. – Я хочу знать, с кем и о чем вы так ожесточенно спорили?
– Это старая няня Афимья!.. Она совсем несносная! По целым дням ворчит и пристает!.. Теперь вот я от нее ускакала, и ей меня не поймать, тем более что она должна еще на ферму за молоком пройти… А маме она на меня непременно нажалуется!.. Уж она без этого не может!..
– О чем же вы так ожесточенно спорили с ней?
– Она не хотела меня сюда пускать… Уверяет, что беда будет, ежели я здесь прыгать стану, потому что здесь иногда сам государь гуляет!.. А, по-моему, никакой тут нет беды!.. Он будет гулять, а я буду скакать!.. Что это ему помешать может?.. Верно ведь?..
– Совершенно верно, княжна!.. Я даже уверен, что император очень рад бы был посмотреть, как вы мило прыгаете!
– Ну, уж вот это вздор!.. – покачала она своей кудрявой головкой. – Он, говорят, сердитый…
– Кто ж это говорит?.. – рассмеялся государь.
– Все… – пожала малютка своими узенькими плечиками. – Все его боятся! Да он и в самом деле недобрый… Я и сама это знаю!..
– Вы-то откуда же это знаете?!
– А он меня в Смольный монастырь принять не хочет! Мама его просила, бумагу ему подавала… Большая такая бумага и написана, точно напечатана! А ей и прислали отказ. Как она, бедная, плакала! Вспомнить даже жалко! У нее ничего нет теперь… Прежде много всего было… когда папа был жив… А теперь все ушло… Уж куда ушло… я не знаю… Няня говорит, что мама сама виновата… Да ведь у няни Афимьи все виноваты! Она одна только всегда права! Но денег у нас совсем нет. Со-овсем!.. Со-о-всем!.. – протянула она грустным тоном. – Только то, что барон даст…
– Какой барон?
– Наш барон… Длинный такой и худой… Он тут, близко от нас, на даче живет…
– А как его фамилия?..
– Ну, уж этого я не знаю!.. Барон да барон!.. А фамилий его я запомнить не могу… Немецкая какая-то и длинная… такая же, как он сам!.. Это барон маме посоветовал меня в Смольный отдать!.. Мама плакала, когда бумагу об этом писала… А когда отказ получила, опять плакала! Ничего у них не поймешь! – взмахнула руками девочка, вновь закидывая свою веревочку за головку.
– А вам хотелось бы поступить в Смольный монастырь? – спросил государь.
– Да, – беззаботно ответила малютка. – Мама сама там воспитывалась… и ее мама тоже!.. Там, говорят, хорошо!..
– Хотите, я за вас попрошу государя? – улыбаясь, спросил император.
– Вы?!
– Да… Я!..
– А разве вы можете с государем разговаривать?!
– Могу!..
– Часто?..
– Когда захочу!..
– И вы это не врете?!.. – внезапно разразилась она неэлегантным вопросом, вызвав этим искренний смех императора.
– Нет, не вру!
– То-то!.. Врать стыдно!..
– Так попросить?
– Попросите, пожалуй!
– А какая мне за это награда будет?
– Конфет мне тогда принесите! Вот вам какая награда! – рассмеялась шалунья.
– Как?! Я дело устрой, да я же и конфет купи?! Разве это справедливо?..
– А что же я могу вам дать? У меня ничего нет, и денег тоже нет… Был один золотой, да и тот няня Афимья мне на туфельки взяла!.. Говорит, у мамы своих нет, а у барона няня Афимья брать не хочет… Она не любит барона!.. Однако, пора мне домой… Няня, верно, уж и молоко с фермы принесла… Завтракать пора!.. А то опять она ворчать станет!
– Когда же я вас увижу, чтобы вам ответ императора передать?.. – спросил государь.
– Да я всякий день почти здесь гуляю… Няня приведет меня да и оставит одну побегать!.. Здесь не страшно!
– Хорошо… Приходите же завтра…
Маленькая княжна кивнула головкой, сделала наскоро шаловливый книксен и быстрыми прыжками исчезла за деревьями.
Вернувшись во дворец, государь сообщил императрице о сделанном им новом знакомстве, и она очень заинтересовалась бойкой и хорошенькой девочкой.
На другой день государь привел маленькую княжну завтракать во дворец, предупредив до смерти перепуганную няню, куда и с кем девочка уходит, а несколько дней спустя маленькая княжна Вадбольская была отвезена в Смольный монастырь, куда и была принята с зачислением ее пансионеркой государя императора.
Дальнейшая судьба девочки мне не известна. Помню только, что государь почти каждый свой приезд в Смольный вспоминал о ней и всегда с ней очень милостиво разговаривал.
В частной жизни Николая I встречается не одна черта такого доброго и гуманного отношения к людям, противоречащая его обычной серьезности и той холодной, непоколебимой строгости, которая легла в основание его исторического характера.
Император Николай Первый и васильковые дурачества
В бытность мою в Смольном монастыре в числе моих подруг по классу была некто Лопатина, к которой в дни посещения родных изредка приезжала ее дальняя родственница, замечательная красавица Лавиния Жадимировская, урожденная Бравур.
Мы все ею любовались, да и не мы одни.
Ею, как мы тогда слышали, – а великосветские слухи до нас доходили и немало нас интересовали, – любовался весь Петербург.
Рассказы самой Лопатиной нас еще сильнее заинтересовали, и мы всегда в дни приезда молодой красавицы чуть не группами собирались взглянуть на нее и полюбоваться ее характерной, чисто южной красотой. Жадимировская была совершенная брюнетка со жгучими глазами креолки и правильным лицом, как бы резцом скульптора выточенным из бледно-желтого мрамора.
Всего интереснее было то, что, по рассказам Лопатиной, Лавиния с детства была необыкновенно дурна собой; это приводило ее родителей в такое отчаяние, что мать почти возненавидела ни в чем не повинную девочку, и ее во время приемов тщательно прятали от гостей.
Вообще в то время в высшем кругу, к которому принадлежало семейство Бравуров, не принято было не только вывозить, но даже и показывать молодых девушек до момента их выезда в свет, и в силу этого никого из тех, кто знал, что в семье растет дочь, не могло удивить ее постоянное отсутствие в приемных комнатах отца и матери.
Между тем девочка подрастала и настолько выравнивалась, что к 14 годам была уже совсем хорошенькая, а к 16 обещала сделаться совершенной красавицей.
В этом именно возрасте Лавинию в первый раз взяли в театр в день оперного спектакля, и то исключительное внимание, какое было вызвано ее появлением в ложе, было принято наивной девочкой за выражение порицания по поводу ее безобразия и вызвало ее горькие слезы…
В тот же вечер все объяснилось… Тщеславная и легкомысленная мамаша поняла, что красота ее дочери отныне будет предметом ее гордости, и Лавиния начала появляться на балах, всюду приводя всех в восторг своей незаурядной красотой.
Когда ей минуло 18 лет, за нее посватался богач Жадимировский, человек с прекрасной репутацией, без ума влюбившийся в молодую красавицу.
Приданого он не потребовал никакого, что тоже вошло в расчет Бравуров, дела которых были не в особенно блестящем положении, – и свадьба была скоро и блестяще отпразднована, после чего молодые отправились в заграничное путешествие.
По возвращении в Петербург Жадимировские открыли богатый и очень оживленный салон, сделавшийся средоточием самого избранного общества.
В те времена дворянство ежегодно давало парадный бал в честь царской фамилии, которая никогда не отказывалась почтить этот бал своим присутствием.
На одном из таких балов красавица Лавиния обратила на себя внимание императора Николая Павловича, и об этой царской "милости" по обыкновению доведено было до сведения самой героини царского каприза.
Лавиния оскорбилась и отвечала бесповоротным и по тогдашнему времени даже резким отказом.
Император поморщился… и промолчал.
Он к отказам не особенно привык, но мирился с ними, когда находил им достаточное "оправдание".
Прошло два или три года, и Петербург был взволнован скандальной новостью о побеге одной из героинь зимнего великосветского сезона, красавицы Лавинии Жадимировской, бросившей мужа, чтобы бежать с князем Трубецким, человеком уже не молодым и вовсе не красивым, жившим после смерти жены вместе с маленькой дочерью, которую он, по слухам, готовился отдать в институт.
Побег был устроен очень осторожно и умело, никто ни о чем не догадывался до последней минуты, и когда беглецы были, по расчетам, уже далеко, муж из письма, оставленного ему женой, узнал, куда и с кем она бежала.
Дело это наделало много шума, и о нем доложено было государю.
Тут только император Николай в первый раз сознательно вспомнил о своей бывшей неудаче и, примирившись в то время с отказом жены, не пожелавшей изменить мужу, не мог и не хотел примириться с тем, что ему предпочли другого, да еще человека не моложе его годами и во всем ему уступавшего.
Он приказал немедленно пустить в ход все средства к тому, чтобы разыскать и догнать беглецов, и отдал строгий приказ обо всем, что откроется по этому поводу, немедленно ему доносить.
В то время не было еще ни телеграфов, ни железных дорог. Осложнялся этим побег, но значительно осложнялась, конечно, и погоня…
Волновался, впрочем, только государь… Сам Жадимировский оставался совершенно покойным и ни к кому из властей не обращался…
Дознано было, что беглецы направились в Одессу.
Туда же поскакали и фельдъегеря с строжайшим приказом "догнать" беглецов во что бы то ни стало…
Понятно было, что они на пароходе ускользнут за границу, и в таком случае на выдачу их надежды не было…
Такой выдачи мог требовать только муж, а он упорно молчал…
Фельдъегеря скакали день и ночь; но не зевали и беглецы, которые, кроме того, имели еще и несколько дней аванса.