Позднее, вспоминая, как в Угреше он в очередной раз сошел со своего пути к монашеству, Леонтьев, будто оправдываясь, говорил, что поехал в Кудиново не самовольно, а по тройному благословению. Его отпустил отец Пимен, он спрашивал совета у епископа Леонида (Кавелина), да еще получил письмо от отца Макария с Афона: тот советовал Леонтьеву делить время между Кудиновом и Оптиной Пустынью. В результате Константин Николаевич весной покинул Николо-Угрешский монастырь. Но в Оптину он попал только спустя четыре месяца - ему надо было восстановить силы и закончить очередную тяжбу с братьями, которую те начали в апреле 1875 года, по поводу кудиновского имения. Братья надеялись оспорить завещание Феодосии Петровны как незаконное: ее приписка, лишающая Владимира Леонтьева наследства, не была заверена свидетелями. В этот раз разбирательство закончилось в пользу Константина Николаевича и Марии Владимировны Леонтьевых.
Леонтьев чувствовал себя совершенно больным и раздавленным обстоятельствами жизни. Его гордость (которую ему чрезвычайно трудно было смирить, несмотря на все попытки монастырского послушания) была уязвлена: чувствуя в себе недюжинные способности, талант, он не мог добиться признания и тесно связанного с признанием финансового благополучия для себя и родных. В его автобиографии есть берущие за душу строки. "Теперь, - писал он летом 1875 года в Кудинове, - когда внутренние силы стали слабеть в неравной и долгой борьбе, когда разнородные бури души моей износили преждевременно мою от рождения несильную плоть, когда я, просыпаясь утром, каждый день говорю себе memento mori и благодарю Бога за то, что я жив, и даже удивляюсь каждый день, что я жив, тогда как бревенчатые стены моего флигеля все увешаны портретами стольких покойников и покойниц, несравненно более крепких при жизни, чем я… Теперь, когда мне нужны деньги не для того, чтобы дарить 5-ти червонные австрийские золотые на монисто какой-нибудь янинской 16-летней турчанке (Пембо? - О. В.), не для того, чтобы с целой свитой скакать по горам и покупать жене обезьян и наряды, лишь бы только она не скучала и не мешала мне делать что хочу… но для того, чтобы сшить себе дешевые сапоги, чтобы купить жене калоши, чтобы голод, наконец, не выгнал меня и близких моих отовсюду, из монастыря или из самого моего Кудинова на какую-нибудь работу не по силам и не по вкусу… Теперь я смирился, если не в самомнении, то по крайней мере в том смысле, что сила солому ломит… и что прежним величавым удалением среди восточных декораций, прежней независимостью я уже ничего не сделаю… Я смирился литературно в том смысле, что иногда… даже… (каюсь, каюсь и краснею этого чувства)… я подобно другим желал бы быть членом обществ разных, принимать участие в юбилеях, в чтениях публичных, над которыми я всю жизнь мою так смеялся…"
Леонтьев говорил, что злой рок, "fatum" преследует его сочинения. Сначала неохотно печатали его беллетристику, потом та же судьба постигла и его публицистику, хотя многие и признавали за ним "талант высшего размера"; его произведения не замечали читатели и критики. Действительно, история почти каждой статьи, повести, романа Леонтьева начинается с его оптимистичных надежд на быстрое появление произведения в печати, интерес читателей, гонорар, а заканчивается запутанным маршрутом рукописи по редакциям, сопровождается многочисленными письмами Константина Николаевича ("Согласитесь, мне было бы крайне досадно видеть, что она <рукопись> не находит себе места!"), хлопотами его знакомых, которые часто заканчивались ничем. Почему? Рационально объяснить это трудно. Несмотря на то что Леонтьев никогда не шел в ногу с какими-то бы то ни было течениями, его литературный талант и оригинальность мысли должны были заставить редакторов ждать его статьи! Тем не менее публиковать работы ему было непросто.
После Угреши родное Кудиново показалось Леонтьеву райским уголком. Он поселился со слугой Георгием в дальнем флигеле (в одном жили Маша и Людмила Раевская, в другом, где он останавливался прежде, - Елизавета Павловна). Этот флигель был теплым и - главное! - с большим итальянским окном, выходившим во двор. Из окна были видны небольшой сохранившийся цветник с розами и серебристый тополь, посаженный в год рождения Константина Николаевича; вход во флигель весь зарос акацией и сиренью.
Поначалу Леонтьев был слаб до того, что задыхался при ходьбе. Но постепенно заботами трех женщин он окреп. Его лечили кумысом - он пил его два месяца. "Полный покой в уютном уголке, простая, но прекрасно приготовленная пища, вкусное печение… к кофе; благоприятная весна - скоро восстановили силы К<онстантина> Н<иколаеви>ча", - писала Мария Владимировна. Леонтьев отказался от приглашения Софьи Петровны Хитрово погостить у нее в имении Красный Рог - ему нужны были тишина и покой, а не светские разговоры и интеллектуальные беседы в тот момент, - но по ее просьбе взялся за автобиографические "Записки" (эти неоконченные воспоминания о его жизни в 1874–1875 годах, известные сегодня как "Моя литературная судьба", были посвящены им Софье Петровне).
Большим утешением для Константина Николаевича стало то, что Катков публиковал "Одиссея", и в 1875 году первые главы романа были доброжелательно встречены публикой и критикой. Катков поднял гонорар Леонтьеву (по-прежнему удерживая часть денег в счет долга), и он смог собрать средства, чтобы отправить Георгия на родину. Прислуживали ему теперь домашние. Людмила Раевская (которую домашние ласково прозвали "Ласточкой") иногда просиживала на крыльце у Константина Николаевича по часу и больше, чтобы только иметь возможность подать ему кофе и посидеть рядом с ним, пока он этот кофе пил…
Она была влюблена в Леонтьева, да и Леонтьев не смог устоять. В "Исповеди" он писал о своей любви "к Л…". Маша прекрасно знала о возникшем у них чувстве и, похоже, поначалу только радовалась этому (хотя до сих пор ревниво ссорилась с Елизаветой Павловной). Сама Маша давно была для Леонтьева лишь другом. Коноплянцев в биографии Леонтьева писал о Людмиле Раевской, что к ней Константин Николаевич "почувствовал, при своих 47–48 годах, более чем простую симпатию. Афон не подавил в нем расположения к женщинам… Конечно, теперь эти увлечения сопровождались и угрызениями совести, страхом загробного наказания".
Среди лета в Кудиново неожиданно приехали мать и младшая сестра Елизаветы Павловны, Леля. Все кудиновские обитатели собирались вместе на обед и чаепития, причем прислуживали за трапезами по очереди Маша, Людмила и Леля, поскольку никакой прислуги после отъезда Георгия в доме не осталось. В остальном приехавшая родня обитателей имения сторонилась, даже в общих прогулках гости не участвовали, Елизавета Павловна неотлучно находилась при них. Константин Николаевич, "Ласточка" и Маша вовсе этим не тяготились - наоборот, "устранение" Лизы из кудиновской жизни уменьшило раздражительность Марии Владимировны, и всем легче дышалось.
Довольно часто из Карманова приезжали или приходили пешком сестры Раевские (кудиновские обитатели называли их "платочки" - за разноцветные головные платки), и тогда в Кудиново затевался хоровод из молодых барышень и крестьянок, работавших на покосе. Жизнь текла размеренно, Леонтьев много работал - да и грех было не работать, когда всё в имении вращалось вокруг него. Здесь Константин Николаевич был "патриархом" (и диктатором заодно). Он сам писал Николаю Яковлевичу Соловьеву (учителю, с которым познакомился в Угреше): "В Кудиново, когда я сел за письменный стол, то петух и тот знает, что под моим окном громко кричать нельзя". Правда, "Одиссей", вызвавший поначалу интерес читающей публики, тоже не принес автору известности, - началась публикация "Анны Карениной" Толстого, и об "Одиссее" все забыли.
Зато удалось напечатать "Византизм и славянство" благодаря Погодину, который обратился к пожилому слависту О. М. Бодянскому с просьбой помочь автору с публикацией. Так леонтьевское сочинение в феврале 1876 года впервые появилось в ежеквартальном издании - "Чтениях Императорского Общества истории и древностей российских", а весной того же года было выпущено 300 отдельных оттисков этого трактата. Автор хотел посвятить "Византизм и славянство" Игнатьеву, но раздумал - работа вышла в свет без упоминания имени посла.
Удивительно, но и эта публикация практически не была замечена: на самое знаменитое произведение Леонтьева поначалу отозвались лишь Погодин да Страхов. При жизни Константина Николаевича трактат публиковался трижды: в 1875, 1876 и 1885 годах. Однако на протяжении нескольких десятилетий главный труд Леонтьева оставался фактически невостребованным. "Русское общество, завороженное прекраснодушными идеями славянской взаимности, не желало внять холодному и в то же время страстному голосу Леонтьева…" - писал о "Византизме и славянстве" один из исследователей леонтьевского творчества. В то же время многие выдающиеся люди того времени знали об идеях и взглядах Леонтьева. Например, "Эпилог" "Анны Карениной" свидетельствует о знакомстве Льва Толстого с позицией Леонтьева (возможно, Лев Николаевич узнал о "Византизме и славянстве" и других принципиальных работах Леонтьева через Голохвастова).
Из материалов, не вошедших в трактат, Леонтьев подготовил статью под названием "Еще о греко-болгарской распре". Она являлась по своей сути дополнением к книге и содержала те подробности и частности, которые в нее не вошли. Леонтьев послал эту работу в катковский "Русский вестник" в 1874 году и надеялся увидеть ее напечатанной уже в ноябрьском номере журнала. Статью набрали для февральского номера 1875 года, но в последний момент, просматривая корректуру, Катков решил статью не печатать. Обиженный Леонтьев передал рукопись в редакцию "Гражданина", но и там медлили с ее опубликованием. Статья "Еще о греко-болгарской распре" при жизни автора так и не увидела свет.
Основная мысль статьи - что "Турция не только в политическом отношении, но и в… религиозном в наше время скорее полезна Православию, чем вредна" - противоречила господствовавшему в русском обществе настроению. (Через два года, в 1877-м, начнется очередная русско-турецкая война, поводом которой станет жестокое отношение к христианам в Османской империи и подъем национально-освободительного движения на Балканах.) В 1875 году в России развернулось массовое движение поддержки освободительной борьбы славян - после кровавого подавления турками восстания в Боснии и Герцеговине. На страницах печати шла дискуссия о возможных целях назревающей войны. "Западники" обосновывали ее освободительные цели, консерваторы рассуждали о ее возможных политических перспективах, таких как захват Константинополя и создание Славянской Федерации во главе с Россией. Позиция Леонтьева не подходила ни тем ни другим.
В кудиновской тиши угрешская жизнь постепенно отошла в сторону, стала казаться нереальной. Растаяла и уверенность в необходимости вернуться в обитель, как только позволит здоровье. От монастырской жизни остались обязательные общие молитвы утром и вечером да монастырское одеяние, которое Леонтьев продолжал носить. "На выход" же Константин Николаевич сшил себе длинную черную поддевку, которая тоже была ближе к иноческому облачению, нежели к светскому платью. Маша вспоминала: "Месяца два жизнь наша текла ровно и тихо; утро мы все были заняты; а после вечернего чая ходили все гулять. - Возвращаться в Утрешь К<онстантин> Н<иколаеви>ч не думал и, кажется, уведомил об этом начальника монастыря".
Дни походили один на другой, и "событием" становилось даже малозначительное происшествие. Леонтьев начал скучать и подумывать о возвращении на дипломатическую службу. В своих планах он видел себя в Адрианополе, о чем писал Губастову, но заветной мечтой оставался Константинополь, где он был готов даже "уроки посольским детям давать". Константин Николаевич часто писал своим босфорским друзьям и приятелям, князю Гагарину и его жене - тем, кто напоминал ему о былой жизни на Востоке, той жизни, которую он "до сих пор оплакивал".
"Помещичьей" жизни препятствовало полное отсутствие денег: проценты за заем в Малютинском банке в Калуге составляли 360 рублей, но надо было платить и повинности - всё вместе выходило как раз около 600 рублей, то есть вся годовая пенсия Константина Николаевича. Небольшие поступления от аренды земли (около 400 рублей) уходили на уплату многочисленных долгов, которые Леонтьева нравственно мучили, поскольку он был не в состоянии рассчитаться с кредиторами. Кроме того, на иждивении кудиновского "барина" находилось несколько стариков - бывших слуг. (В теперешней кудиновской жизни о прислуге давно забыли - Мария Владимировна даже траву для двух имеющихся у них коров косила сама, прямо в усадебном одичавшем парке.)
Кормились гонорарами. От леонтьевского пера (и настроения Каткова) зависели шесть человек - Маша, Лиза, ее сестра Леля и мать, Людмила Раевская, сам Константин Николаевич. Леонтьев имел разговор с тещей о том, что он всегда готов покоить ее старость и будет рад, если она останется жить в Кудинове, но вот незамужнюю Лелю просит устроить у других родных. Во-первых, денег на лишний рот не было, а во-вторых - и это было главным! - он не любил сестру жены, считал, что она плохо влияет на Лизу. Неприятный этот разговор состоялся накануне его поездки в Оптину Пустынь.
Леонтьев собрался ехать в монастырь во время Успенского поста, в августе, вместе с Елизаветой Павловной, против чего она не возражала. Перед поездкой обедали, как обычно, все вместе, потом разошлись собираться. Когда подали лошадей, стали звать Елизавету Павловну, но ни ее, ни Лели, ни их матери нигде не было. Через час-полтора поисков, суеты и недоумений кто-то из крестьян сказал, что видел Елизавету Павловну с родными, идущими по дороге к городу Юхнову, то есть к железнодорожной станции. Стало ясно, что они решили уехать.
Константин Николаевич зашел во флигель, где жила жена: письма та не оставила, да и вещи свои не взяла… Леонтьев был очень обижен и зол и решил немедля ехать в Оптину (в сопровождении Маши и Людмилы), чтобы посоветоваться со старцем, как ему быть в подобной ситуации. Он предполагал, что Елизавета Павловна вернется за своими вещами - чтобы уж совсем уехать от него. (Так и произошло: как ему потом рассказали, Елизавета Павловна появилась вечером, наняла телегу, погрузила свои вещи и уехала на станцию.)
После нескольких дней, проведенных в Оптиной, Константин Николаевич немного успокоился. Он побеседовал со старцем Амвросием и отцом Климентом, которые не сочли его виноватым в семейной неурядице. Поддержали они и его решение не возвращаться в Угрешский монастырь - оба считали, что Леонтьев надел подрясник слишком поспешно - и посоветовали ему пока заняться литературой, а дальше что Бог даст. Маша вспоминала, что "дядя вновь стал много заниматься, т. е. писал для Рус<ского> Вестника, кроме того, стали его посещать больные крестьяне, сначала только кудиновские, а потом и окрестные. - От земства, через соседа, получено было небольшое пособие для приобретения необходимых аптекарских средств; Людмила взяла на себя помогать в перевязках ран (от ушибов, порезов, запущенной золотухи) и составление некоторых лекарств".
Обиду Леонтьева заглушили повседневные заботы. Но некоторое время спустя от Лизы пришло письмо, где она объясняла свой отъезд нежеланием "ездить по монастырям" и сообщала, что жить будет в Одессе у старшей замужней сестры. Письмо произвело на Константина Николаевича очень тяжелое впечатление. Сам он отвечать жене не стал, но поручил Маше написать ей, что напрасно она "бежала", могла бы уехать с его ведома и позволения, так как насильно держать в Кудинове он бы ее никогда не стал. Кроме того, Леонтьев попросил Машу, которая ведала кудиновским хозяйством, ежемесячно посылать Елизавете Павловне небольшую сумму на жизнь и никогда более не заводить с ним разговора о ней, а если придут письма от нее - никогда ему их не показывать. Леонтьев хотел вычеркнуть жену из своей жизни после ее такого нелепого и обидного побега.