В свое время Загоскин и Лажечников в области исторического романа достойных соперников не имели: они считались первыми авторитетами. Но историк литературы вправе несколько видоизменить эту иерархию. Если применять к историческому роману те требования, которые ему ставил тогдашний вкус публики, то рядом с романами Загоскина и Лажечникова, если не выше их, придется поставить один роман, который не был оценен тогда по достоинству. Это была "Клятва при гробе Господнем". Автор – Н. А. Полевой, известный нам критик, памфлетист, сатирик, историк и романист – еще в 20-х годах попробовал свои силы на поприще исторического бытописания. Он написал тогда повесть "Симеон Кирдяпа", принятую с большими похвалами. В начале 30-х годов Полевой задумал написать целую хронику русской жизни времен Василия Темного. План был очень смелый, в особенности если принять во внимание, какими скудными историческими данными пришлось располагать автору. Он, конечно, не избег традиционных ошибок. Главный герой повести остался совсем в тени и продолжал быть для читателя загадочной личностью; таинственной осталась и клятва, которую этот герой давал при гробе Господнем; в неизменную любовную фабулу автор опять подсыпал большую дозу сентиментальных сладостей и часто злоупотреблял эффектами. Но все эти недостатки искупались шириной набросанной им картины. В этом длинном рассказе об интригах наших старых князей мы имеем перед собой галерею очень типичных лиц. Ни один исторический роман не давал также такого разнообразия бытовых картин, как роман Полевого. Князья, их бояре, стража, крестьяне, мещане, купцы, воины, послушники, монахи, странники проходят перед нами, не нарушая единства действия и торопя завязку или развязку главной интриги. Насколько все эти лица согласны с исторической правдой, это, конечно, вопрос иной; у нашего романтика было свое понятие об этой исторической правде, но среди всех тогдашних искажений ее роман Полевого был из числа наиболее колоритных.
Читатель 30-х годов был, однако, менее требователен, чем мы, и рядом с именами Загоскина, Лажечникова и Полевого ставили еще и много других имен, теперь почти совсем или совсем забытых. Охотно, например, читались исторические романы Булгарина – худшее, что им было написано. Полные мелодраматических эффектов, скучные в тех своих частях, где автор стремился не отступать от истории и копировал летописи и другие источники, пропитанные насквозь патриотической тенденцией и приторной прописной гражданской моралью, с невероятной сентиментальной психологией любви, с романтическими ужасами всевозможного вида – "Дмитрий Самозванец" и "Мазепа" были для среднего читателя самой удобоусвояемой пищей, и автор мог одно время гордиться, что сбыт его романов не пострадал от соседства с "Борисом Годуновым" и "Полтавой" Пушкина. Читался также с интересом и Масальский – автор романов "Стрельцы" и "Регентство Бирона", очень сходных по своему историческому колориту с романами Лажечникова. Читателей находил и Вельтман со своими неуклюжими историко-фантастическими сказками. На смену этим писателям позднее пришел Зотов и, главным образом, Кукольник, стремившиеся плодовитостью заменить оригинальность, но деятельность этих писателей падает в 40-е годы и потому лежит вне поля зрения того исследователя, который говорит о взаимном отношении творчества Гоголя и современных ему литературных вкусов.
Существует ли такое соотношение между ходячими тогда историческими романами и "Тарасом Бульбой"? Если иметь в виду выполнение задачи, то, конечно, ни о каком сравнении Гоголя с только что поименованными авторами не может быть и речи. Человек с огромным литературным талантом может остаться вполне художником и на той дороге, идя по которой другой писатель с меньшей силой необходимо упрется в шаблон и банальность. В "Тарасе Бульбе" все недостатки нашей старой исторической повести были, действительно, спасены талантом Гоголя, но они не перестают быть недостатками. От того художественного воспроизведения старины, при котором она становится для нас переживаемой действительностью, Гоголь все-таки далек. Его рассказ остается романтической грезой, а не живой повестью о былом, хотя все погрешности против правды и прикрыты в этой грезе художественным ее выполнением. Новых путей в создании исторического романа Гоголь не указал, но старое довел до совершенства. В "Тарасе Бульбе" он избежал всех антихудожественных условностей, не понижая общего романтического тона всей повести. Сентиментальную любовную интригу он не довел до приторности, героизм в обрисовке действующих лиц не повысил до фантастического, не примешал к повести никакой патриотической тенденции или морали и, кроме того, в деталях сумел остаться строгим реалистом. Исторически верного общего представления о жизни казачества по его повести мы не получим, но зато в описаниях частностей этого быта видим не компилятора или мозаиста, какими были современные ему сочинители исторических повестей, а человека, сжившегося со стариной, с ее внешностью и только во внутреннее ее содержание вносящего свой романтический пафос.
Впрочем, такое сочетание романтического взгляда на жизнь с реальной вырисовкой ее деталей встречается не в одном только "Тарасе Бульбе", а – как сейчас увидим – во всех гоголевских повестях того времени, даже тех, в которых художник-реалист одержал верх над своим неотвязным спутником, рассуждающим, морализирующим, восторженным или умиленным романтиком.
IX
Постепенное торжество реализма в творчестве Гоголя. – "Вий". – "Старосветские помещики". – "Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Пикифоровичем". – "Нос". – "Коляска". – "Петербургские записки 1836 года". – Выход в свет "Арабесок" и "Миргорода". – Отзывы критики. – Значение повестей Гоголя в истории развития его творчества.
"Если бы нас спросили, – писал Белинский в одной из своих статей, – в чем состоит существенная заслуга новой литературной школы, – мы отвечали бы: в том именно, что от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой "толпе", исключительно избрала ее своим героем, изучает ее с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило сделать литературу выражением и зеркалом русского общества, одушевить ее живым национальным интересом. Уничтожение всего фальшивого, ложного, неестественного долженствовало быть необходимым результатом этого нового направления нашей литературы, которое вполне обнаружилось с 1836 года, когда публика наша прочла "Миргород" и "Ревизора"".
Гоголь, вероятно, никогда бы не согласился с Белинским в том, что он отошел от изображения "высших идеалов человеческой природы и жизни" – он, который, в конце концов, ради них отрекся от своего творчества, но в общем Белинский был прав. "Миргород" и ряд других повестей, тогда набросанных или написанных Гоголем, отмечают ясно поворот его творчества от романтизма в искусстве к реализму.
Помимо тех исторических литературных и эстетических статей, которые были напечатаны Гоголем в сборнике "Арабески" (1835), кроме повестей "Портрет", "Невский проспект" и "Записки сумасшедшего", появившихся в том же сборнике, помимо комедий, над которыми наш автор тогда работал, и "Мертвых душ", писать которые он также начал, Гоголь в 1835 году выпустил в свет продолжение своих "Вечеров на хуторе" под заглавием "Миргород". В состав сборника вошли четыре повести: уже знакомая нам повесть "Тарас Бульба" и затем "Старосветские помещики", "Вий" и "Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем". Если к этим повестям добавить тогда же написанные рассказы "Нос" (1833) и "Коляска" (1835); статью "Петербургские записки" (1825–1836) и задуманную повесть "Шинель" (1834), то мы будем иметь полный список тех созданий Гоголя, в которых романтик уступал свое место реалисту, чтобы в "Комедиях" и в "Мертвых душах" окончательно ему подчиниться.
Как памятники, на которых остались следы этого любопытного спора двух способностей и тенденций в одном авторе, все только что перечисленные сочинения Гоголя имеют большое значение в истории его творчества. В них стала все яснее и яснее проступать наружу та его способность, которая, по собственному его признанию, не могла ничего "выдумать", которая, чтобы творить, должна была видеть и осязать. Пушкин разумел именно эту способность Гоголя, когда говорил, что никто не умеет так схватывать и чувствовать житейскую пошлость, как его добрый приятель. От этого дара самому Гоголю становилось иной раз жутко, и столкновение, грозное столкновение между бытописателем и лириком становилось неизбежно. Оно, действительно, и наступило во всей своей строгости после создания "Комедий" и "Мертвых душ", но в 30-х годах это столкновение не причиняло Гоголю пока еще никакой боли и сказывалось только на довольно странном смешении противоречивых настроений и стилей в некоторых из его повестей.
Уже при оценке той основной мысли, которую автор стремился пояснить в своих рассказах "Портрет", "Записки сумасшедшего" и "Невский проспект", мы имели случай указать, как реальные типы и реальная обстановка сочетались в этих повестях с романтическим настроением и замыслом. Во всех этих трех рассказах внимание автора как бы двоилось: он занят был освещением и разработкой основной романтической мысли о миссии поэта или о разладе мечты и жизни, и вместе с тем мимоходом он рисовал бытовые картины в самом реальном, иногда даже карикатурном стиле.
Жизнь артистической богемы, жизнь мелких чиновников Коломны, несколько профилей великосветских барынь, модный художник в своей мастерской – вот о чем успел мимоходом сказать несколько самых картинных слов наш писатель, когда в "Портрете" разоблачил перед нами тайные страдания артистической души, изменившей своему призванию ради внешнего блеска, или когда говорил о той черте, которая должна отделять искусство от жизни. В "Невском проспекте" и в "Записках сумасшедшего" перед нами еще больше таких реальных деталей, совершенно жизненных, которыми пояснена основная мысль о романтических страданиях не примиренного с действительностью мечтателя. И военные, и художники, и немецкие ремесленники, и бульварная публика, и департаментские чиновники – все включены в одну, по-видимому, тесную рамку и все живут на наших глазах, несмотря на то, что перед нами мелькают иногда лишь только их профили и силуэты.
Так же точно и в других повестях, написанных в эти годы, талант Гоголя двоится, и в одном и том же произведении мы встречаем и самое художественное реальное изображение жизни, и знакомое нам субъективно-романтическое отношение автора к ней, причем это последнее идет заметно на убыль.
Повесть "Вий" по замыслу настоящая фантастическая сказка, очень похожая на те, которые автор рассказывал в своих "Вечерах". А между тем рядом с этим фантастическим элементом в повести дана целая бытовая картина и притом без идиллических прикрас, без какого-либо искажения правды, в стиле очень строгого реализма. В тогдашней литературе не было памятника, в котором бы жизнь бурсаков и быт дворни знатного помещика были бы очерчены так кратко и вместе с тем правдиво – правдиво потому, что то самое простонародье, жизнь которого Гоголь раньше любил подкрасить, выведено здесь во всей своей наготе на сцену; и притом это вовсе не та лубочная нагота, которой иногда щеголял писатель тех годов, когда хотел изобразить наивность простонародного миросозерцания.
То же смешение тонов заметно и в повести "Старосветские помещики", в этой несложной идиллической истории двух закатывающихся жизней. Романтическая идиллия, как известно, была очень распространенным родом творчества в нашей старой словесности. Писатели очень любили такие благодарные темы, как история двух любящих сердец, поселенных среди мирной природы, вдали от цивилизации, сердец, занятых исключительно своим чувством. "Старосветские помещики" были удачной попыткой заменить в этой теме все романтические элементы – реальными и бытовыми. Вместо прежних пустынных мест – малороссийская деревня, вместо разочарованных героев и томных или страстных героинь – старик и старуха; и при всей этой внешней простоте и прозаичности повесть глубоко поэтична. Она – решительная победа реализма в искусстве, а между тем, как часто в ней прорывается наружу романтическое настроение автора. Сколько субъективной грусти вложено в этот спокойный рассказ, как невозмутимо однообразен его тон, не совсем соответствующий тому понятию, какое мы имеем о реальной, хотя бы самой замкнутой, помещичьей жизни. "Старосветские помещики", при всем реализме в деталях, как, например, в сценках из крестьянской жизни, при поразительном своем беспристрастии, все-таки производят впечатление какой-то грустной грезы, на которой остались следы любимых размышлений автора о печалях жизни. Он не уберег себя от этой романтической грусти даже в этой повести, в которой рисовал жизнь мирного уголка, жизнь, полную счастья, любви, тишины и довольства.
То же вторжение романтической грусти подмечаем мы и в повести о ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. Гоголь не особенно высоко ценил эту повесть – она была в его глазах простой шуткой: и в ней есть этот шутовской элемент, граничащий даже с невероятностью. Появление бурой свиньи, которая утащила жалобу Ивана Никифоровича, может быть оправдано только смешливым капризом автора. Но вместе с тем эта повесть – вполне реальная картина уездного города, и Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича можно встретить и в наше время. Мы смеемся над ними от души, равно как и над всеми гостями, которые сталкивают двух друзей на знаменитом обеде городничего. Когда мы потом читаем "Ревизора" и "Мертвые души", то эта картина уездного общества всегда приходит нам на память; вспоминаем мы и судью, который слушает чтение бесконечного дела и прерывает его рассуждениями о пении дроздов, вспоминаем и городничего, который при ежедневных рапортах спрашивает квартальных надзирателей, нашлась ли пуговица от его мундира, потерянная им два года тому назад; помним мы и Антона Прокофьевича, который продал свой дом и на вырученные деньги купил тройку гнедых лошадей и бричку, затем променял этих лошадей на скрипку и дворовую девку, чтобы эту девку променять в конце концов на сафьянный с золотом кисет… Одно только возбуждает в нас недоумение, это – окончание повести. Отчего этот веселый рассказ кончается такими печальными словами?
"Тощие лошади, – так заключает автор свою повесть, – известные в Миргороде под именем курьерских, потянулись, производя копытами своими, погружавшимися в серую массу грязи, неприятный для слуха звук. Дождь лил ливмя на жида, сидевшего на козлах и накрывшегося рогожкой. Сырость меня проняла насквозь. Печальная застава с будкой, в которой инвалид чинил серые доспехи свои, медленно, медленно пронеслась мимо. Опять то же поле, местами изрытое, черное, местами зеленеющее, мокрые галки и вороны, однообразный дождь, слезливое без просвета небо. Скучно на этом свете, господа!"
Лирическая вставка, очень характерная именно в такой веселой повести и лишний раз указывающая на то, как нашему автору было трудно подавить личное грустное ощущение даже в самой безобидной повести, сбивающейся на смешную шутку.
Шутками можно назвать и "Коляску", и "Нос" – два коротеньких рассказа, в которых автор дал полную волю своему остроумию; в этих повестях или, вернее, анекдотах, странно было бы доискиваться какой-нибудь идеи, но при всей незначительности содержания эти шутки в литературном смысле – явление замечательное, именно ввиду реальной обрисовки некоторых типов и сцен, хотя бы самых незатейливых. Цирюльник Иван Яковлевич и майор Ковалев, нос которого позволил себе такую непристойную выходку, люди живые, несмотря на всю чепуху, которая с ними творится. Но рядом с этой необъяснимой чепухой им приходится быть свидетелями и небезынтересных житейских явлений. Такова, например, сцена в газетной экспедиции, где печатались объявления о том, "что отпускается в услужение кучер трезвого поведения, малоподержанная коляска, вывезенная в 1814 году из Парижа, и дворовая девка 19-ти лет, упражнявшаяся в прачечном деле, годная и для других работ"… Такова сцена у частного пристава; наконец, описание той сенсации, какую произвел сбежавший и прогуливающийся нос в столице, сенсации, охватившей все круги общества… Такие тонкие сатирические штрихи – впрочем, очень безобидные – попадаются и в "Коляске". Взять хотя бы тип главного виновника этого смешного инцидента – помещика, который давал прекрасные обеды дворянству, на которых объявлял, что если только его выберут предводителем, то он поставит дворян на самую лучшую ногу, который затем употребил приданое жены на шестерку отличных лошадей, вызолоченные замки к дверям, ручную обезьяну для дома и француза-дворецкого…
Вообще, в этих шутках Гоголя читатель мог наткнуться совсем неожиданно на проблески общественной сатиры. Такой сатирический элемент был в особенности силен в повести "Шинель", которую Гоголь в это же время задумал, но обработал значительно позднее.
Гораздо больший общественный смысл имело и удивительно яркое сравнение Москвы и Петербурга, набросанное Гоголем в 1835 году и затем, в 1837 году, напечатанное в "Современнике" под заглавием "Петербургские записки 1836 года". Эта статья, "написанная в светлые минуты веселости великим меланхоликом", – как о ней говорил Пушкин – своего рода перл остроумия. Государственная, общественная и литературная физиономия двух столиц обрисована с неподражаемой яркостью красок и меткостью выражения. Москва – эта старая домоседка, которая печет блины, глядит издали и слушает рассказ, не подымаясь с кресел, о том, что делается на свете; Петербург – разбитной малый, который никогда не сидит дома, всегда одет и, охорашиваясь перед Европой, раскланивается с заморским людом… Петербург – аккуратный человек, совершенный немец, который на все глядит с расчетом и прежде нежели задумать дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва – русский дворянин, который если уж веселится, то веселится до упаду и не заботится о том, что уже хватает больше того, сколько находится в кармане… Москва, где журналы говорят о Канте, Шеллинге и проч. Петербург – где в журналах говорят только о публике и благонамеренности; Москва – где журналы идут наряду с веком, но опаздывают книжками, и Петербург, где журналы не идут наравне с веком, но выходят аккуратно, в положенное время; Москва, куда тащится Русь с деньгами в кармане и возвращается налегке; Петербург, куда едут люди безденежные и разъезжаются во все стороны света с изрядным капиталом. Москва – которая не глядит на своих жителей, а шлет товары во всю Русь; Петербург, который продает галстуки и перчатки своим чиновникам; Москва, которая нужна для России, и Петербург, которому нужна Россия.