Сейчас все-таки приведу в порядок стихи. Это обозримо.
И до работы над своим Дневником надо выполнить все ахматовские долги.
* * *
Я прочитала IX том Бунина. Там сенсация – неуважительные воспоминания об "Алешке" Толстом. Ну, разумеется, он при большом таланте был прохвост – это давно известно – оттого и не вышел большой писатель… Интересен для меня этот том по другому. Я ведь беллетристику Бунина и стихи его – за редчайшими исключениями совсем не люблю. А это не беллетристика и потому для меня интереснее… Совсем убого, мне кажется, о Льве Толстом. Ни образа, ни идей. Хорошо о Чехове, но это я уже читала. Хвастливо о Нобелевской премии ("моя жена шла в первой паре с кронпринцем"). Интересно, хотя и поверхностно, о Шаляпине, о Куприне. Глубже об Эртеле. Статьи о литературе тупы: хвалит Никитина – плоско, пытается оценить Баратынского – тщетно; о "новом искусстве" пишет, как глухой и темный человек. И вдруг три замечательные страницы: как его немцы обыскивали в 36 г. на границе – протокольно, точно, как первая ночь Иннокентия…
* * *
Сейчас читаю воспоминания Валентины Ходасевич о Горьком. Поверхностно; лживо, т. е. ¾ скрыто – а все-таки уши правды кое-где торчат….
27 апреля 68. Я все время – кожей, спиной – чувствовала, что в Лениздате с Ахматовской книгой неладно.
Вчера вечером ко мне зашел Володя Адмони. Оказывается, нашего Друяна выгнали с работы за книжку Горбовского, в которой обнаружена крамола. И теперь все книги, сданные им в набор, пересматриваются.
Самое время перечитывать "Поэму" и вообще Ахматову… Да еще я! Она + я.
Одно в этой истории хорошо: беднягу Друяна выгнали не из-за меня. До меня.
9 мая 68. Из Союза – выписка из решения секретариата, богатое глупостью и оскорблениями. Письма в защиту пишутся, оказывается, для саморекламы. Они "на руку врагу". Ни малейшего понимания прошлого и настоящего. О будущем уж не говорю.
Написано малограмотно, во многих местах непонятен прямой смысл.
Я позвонила Ильину, спросила, должна ли я писать объяснения?
– Вас пригласят к Рослякову – сказал он.
Жду приглашения. Как пойду – не знаю, но пойду.
20 мая 68. Через час за мной заедет благодетельная Сарра и отвезет в Союз на машине и подождет там, чтобы отвезти обратно. К разговору я готова, а боюсь лестницы. Можно попросить Рослякова (прохвост, изведанный мною на истории с "Сов. Писателем" – "Станет ли рукопись книгой?") спуститься ко мне на I этаж, да неохота просить.
Многое за это время – да не было либо сил, либо времени писать.
Шура, бедная Шура. Все выходы, ей предлагаемые, она отвергает с ожесточением.
Под конец ее пребывания вдруг выяснилось, что Друян не выгнан и – батюшки! – пришла ахматовская корректура, которую мы уже не ждали. Это 600 страниц; чтение; вычитка; проверка и перепроверка; считка – а шрифт мелкий, а у меня зрение снова хуже, хуже, хуже… А Саша – в нетях (зачеты; 3 раза в год по 1½ месяца зачеты – как же он смел идти ко мне на службу?). И Шура знает, что такое корректура, сроки… Но пока она была, я не имела возможности взять книгу в руки.
Вот что меня пугает больше, чем ее худоба.
"Посиди со мной" вместо "Посиди, поработай".
* * *
Ковыряю верстку. За мной читает Ника. Помогает мне Фина, которая этого хочет. Я разрешаю.
Рвусь в Переделкино. Без воздуха уже не могу. Надо спасать глаз, сердце. А держит меня верстка – потому что здесь весь архив, здесь Ника и Эмма Григорьевна.
Был Друян. И его, и Хренкова здорово потрепали – в Ленинграде и в Москве за "политическую слепоту" – за книжку Горбовского. Я прочла – неинтересно и невинно. Друян ходит с вытаращенными глазами, а впрочем держит себя молодцом и Хренков кажется тоже. Вглядываюсь в него: смотрит на вещи здраво и стихи любит, хоть и безвкусен.
Предстоит борьба против ужасных картинок, влепленных в книгу: их делал сам их главный художник… Но Друян надеется и советует мне, К. И. и Э. Г. написать письмо Хренкову.
Технически это возможно.
29 мая 68. Наконец Ника прочла все, и мы вчера и сегодня спокойно разрешили все мои и ее вопросы.
Бесценный она человек. Соединение глубины, тонкости, ума, знаний (архив великолепен, она многое записывала за АА) с простой толковостью, деловитостью. Вот кому издавать АА.
В ней мне дорога та черта, которую сейчас я более всего ценю в людях: надежность. И трудолюбие, трудолюбие – золотое.
Конечно, кое-что все-таки осталось выяснить к сверке. Нет конца.
30 мая 68. Пиво-Воды. Море зелени, море птичьего пенья. Кукушка кукует с раннего утра, обещая 80 или 100 лет. Соловьи.
Мечтаю сесть за свое – и взяться за себя, за прогулки – но корректура еще держит: надо написать письмо Хренкову о гнусных рисунках, письмо Друяну – о техреде, ошибках и пр., согласовать мой отдел с Э. Г. и т. д. Конца не видать. Я в этом вязну, потому что все делаю медленно, трудно, путано, хаотично.
9 июня 68. Урывками привожу в порядок свои стихи.
Эмма Григорьевна наконец прислала мне примечания к отделу прозы – только теперь, накануне сверки! А мое сердце давно сомневается в них. И, оказалось, недаром: они почему-то текстологические (а в отделе стихов, главном, никакой текстологии); всякие ед. хр. и весь жаргон, уместный в академическом издании, а не в нашей книге. Ну, и самые примечания сделаны не без занудства. И беспрерывные ссылки на Харджиева.
Как спасти от этого книгу – не ведаю.
15 июня 68. Неприятный разговор с Э. Г. по телефону. Она получила мое письмо с критикой ее примечаний и, очевидно, не согласна. Ну что ж! Она не артистична, я это знала давно. И при этом она в своем праве: мое дело сказать, а ее решить. Я сказала, но настаивать не буду.
6 июля 68. Забыла написать очень важное: накануне болезни – письмо от Друяна – они сняли:
"За такую скоморошину" (пусть)
Три строки из "Поэмы" – пытки и пр. – (Ладно)
Кусок из "Эпилога" – "Мой двойник на допрос идет" – этого я допустить не могу. А как не допустить?
Сняли эпиграф из Бродского. Тоже не дам.
Я написала Друяну протест, просила вступиться Жирмунского. Ответа нет.
Я не знаю, просить ли вступиться Суркова, Леву? Сейчас или потом? Ничего не знаю и нет сил об этом думать.
13 июля 1968. В ответ на мое письмо-протест против изъятия строк "Поэмы" и "Эпиграфа" из Бродского – Друян прислал совершенно казенное письмо, очень наглое. Ну я ответила так нагло (и спустя рукава), что они наверно расторгнут со мной договор.
(На Друяне сказывается полученный выговор.)
От Жирмунского письмо. Вот это человек! Заступился в издательстве за эпиграф из Бродского – очень энергично – будет продолжать бороться.
Советует, чтобы К. И. тоже написал в издательство. Дед обещает.
15 июля 1968. Читаю "Дар" Набокова. Этакий русский прустианец. Талант, талант, но до чего же противный человек – нечеловечный. Разоблачает Чернышевского. Я терпеть не могу Николая Гавриловича, но Набоков просто не понимает и не знает ни его, ни эпохи. Чернышевский писал нудно; а Герцен был гений – но и о нем Набоков пишет пренебрежительно. Судить Николая Гавриловича как литератора глупо; он был плох; а явление, деятель, человек необыкновенный. Добролюбов и особенно Писарев были несомненно талантливы (хотя и писали вздор). "Шестидесятники не понимали в искусстве" Верно. Не понимали. А кто и когда понимал?
Тут же какие-то укусы Герцену – совсем дурацкие и невежественные.
30 июля 1968. Наши пытаются причинить зло Чехословакии. Это не удается и не удастся: напротив, там рождается великое благо единения, подъема. Но вред, причиняемый нашему народу – огромен и непрощаем: опять простые души, наивные души, невинные души верят лжи. Вторят лжи. Соучаствуют во лжи – невинно.
16 августа 68. Сквозь все думаю о своем дневнике. (Переписывая ахматовский). Иногда мне кажется, что я поняла, как его делать. (Обрывки, отбор, 1/100), иногда нет. И когда же я при таких темпах доберусь до него?
Событие: Петровых прислала мне свои стихи – в "Лит. Армении" и в газете. Дивные; особенно "Черта горизонта". Такие мне близкие.
21 августа 68. Вот и ожидаемое мною августовское несчастье: мы оккупировали Чехословакию. Несчастье для чехов, несчастье для нашей интеллигенции, а пуще всего для нашего оболваненного народа, который опять верит в газетные кровавые пошлости.
25 августа 68. Кончила насквозь перечитывать "Войну и Мир". Обычно я пропускала рассуждения, тут заставила себя.
Главная мысль, что делают историю массы, а личность – Кутузов ли, Наполеон – сильна только покоряясь воле масс, собственная же сила ее не существует – верна ли эта мысль?
Для ХХ века – нет. При наличии радио, газет, телевидения личность, захватив все это, может, по собственной, личной воле нажатием пропагандной кнопки сама создавать "волю масс"… Кутузов, по Толстому, был силен тем, что у него в душе делалось то же, что в душе у "каждого русского солдата". Но Сталин или Гитлер могли нафаршировать душу каждого из своих солдат, чем хотели, и потом оказывалось, что их воля "совпадает" с волей масс.
И Брежнев с К могут. Оболгав Чехословакию, они внушили – с помощью радио и газет – свое лютое вранье "каждому" – и теперь "совпадают" с волей каждого.
Я думаю, что в нашем обезличенном веке личность – и положительная и отрицательная – играет огромную роль.
4 сентября 68. Я все думаю о статье Лакшина. Пересказывая мысль Булгакова, выраженную во всем романе и в особенности в главе о Христе и Пилате, Лакшин утверждает, что правда и справедливость всегда в конце концов торжествуют, и поэтому не надо вести себя как Пилат.
Где он видел в истории это торжество? В истории – никогда. Только в искусстве.
Где торжество республиканской антифашистской Испании? Когда оно настанет и настанет ли?
Где торжество антисталинизма?
Когда восторжествует удушенная Чехословакия, воскресшая было и снова уложенная в гроб?
В 1831, в 1863 г. – разве победила справедливость в Польше?
В истории народов и людей правда и справедливость НЕ торжествуют.
Нет, надо не быть Пилатом и говорить правду зная, что победа будет за неправдой, что справедливость не восторжествует, что Христа снова распнут… Все равно, твое дело маленькое: безо всякого смысла и толку говорить правду. Не мочь иначе.
7 сентября 68. Прочитала насквозь Цветаевский том Большой серии Библиотеки Поэта.
Утвердилась в своих прежних мыслях и обосновала их.
Пастернак писал о Маяковском, что 150 миллионов – творческая вещь, магнит, ничего не поднимающий.
На мой взгляд – 50 % Цветаевой – вещи не творческие; 25 % – безвкусные; 25 % – гениальные.
Маршак говорил о цыганской страстной ворожбе в ее поэзии. Это верно. Ворожба над словом – в "Тоске по родине", в "Попытке ревности", в "Кусте".
И вдруг она заменяется пустым механическим словоговорением, мертвым. В скифских стихах, например. В кусках поэм.
Чтоб не жил, кто стар,
Чтоб не жил, кто зол,
Богиня Шитар
Храни мой костер.
(Зарев и смол!)
Чтоб не жил кто стар
Что нежил, кто юн!..
Это ведь механическая графомания, которая может кончиться на следующей странице, а то и через три.
Из ее дневников, цитируемых в комментарии, видно, что она часто писала вперед прозой и обдумывала, куда что и как повернет – а потом излагала стихами. Вот тебе и ворожба!
Она много и постоянно работала, но в 50 случаях из ста – не вдохновенно, а рассудочно. И этими рационалистическими экзерсисами загорожены в книге шедевры. И эти рассудочно-новаторские (вместо вдохновенно новаторских) экзерсисы породили холодное вытрющивание Вознесенского, Мартынова. Ворожбу-то они не унаследовали, а вот это:
Взрывом газовым
Час. Да-с.
Кто отказывал
Тот даст.
Это не заумь и не ворожба, а тяжкий воловий невдохновенный труд, в котором она же попрекала Брюсова
Винт черной лестницы
Мнишь – стенкой лепится?
Ночь: час молитвенностей:
Винт хочет вытянуться.
Не дай Бог. У Пастернака так бывает и у Маяковского. Но реже.
Поэмы растянуты, болтливы, неподвижны. Есть ощущение, что колеса машины буксуют, крутятся зря, ни с места. ("Поэма горы", "Поэма конца"). О "Царь-Девице" и "Молодце" молчу – безвкусно до бездарности.
Зато – "Куст"! Зато – "Плач боли и любви"! Зато – истина в пяти словах! Зато – "Тоска по родине"! И, превыше всего для меня сейчас, два из стихов к Блоку (Это не "Час. Да-с"). На одном я помешалась и повторяю его без конца:
Огромную впалость
Висков твоих – вижу опять.
Такую усталость:
Ее и трубой не поднять.
Державная пажить,
Надежная, ржавая тишь.
Мне сторож покажет,
В какой колыбели лежишь.
* * *
Предисловие Орлова – ни глупое, ни умное – никакое – и со всеми обязательными казенными пошлостями. Слово трагедия – через строку, но о настоящей трагедии ни слова. О расстреле мужа и ссылке дочери сказано так:
"Цветаева долго мечтала, что вернется в Россию "желанным и жданным гостем". Но так не получилось (!) Личные ее обстоятельства сложились плохо(!): муж и дочь подверглись необоснованным репрессиям".
(Такими словами о расстреле и Сибири!)
Но это неважно: ахматовский "Поздний ответ" написан, и там всё сказано про судьбу Марины Цветаевой. И страны.
3 октября 68, четверг. Вчера Эмме Григорьевне позвонил из Ленинграда Друян:
"Книги Ахматовой не будет. Она вычеркнута без рассмотрения".
Предложил нам троим написать требования на 100 %.
Какая инстанция совершила этот подвиг? Ленинградский Обком, доблестный тов. Толстиков? Москва – Комитет по печати? Кто?
АА говорила: "Со мной бывает только так. Никогда иначе. Ведь это я, моя биография".
14 октября 68. Какой подарок – поведение подсудимых на суде! Они имеют право повторить герценовские слова: "Мы спасли честь имени русского и за это пострадали от рабского большинства".
28 октября 68, понедельник. Сегодня месяц, что я из больницы.
Дошли подробности ленинградского разбоя.
Уволен из Библиотеки Поэта (то-то рад Лесючевский!) – Орлов, И. В. Исакович и какая-то еще женщина на Бух. Увольняли их с треском и громом – предательствовал наш друг по делу Бродского, Толстиков. Какой-то болван за границей, мемуарист, написал где-то, что Гумилев был английским шпионом. Это – собачья чушь, потому что Гумилев – офицер, патриот, мог быть кем угодно, кроме шпиона. Но этой чуши пожелали поверить. А в книге, составленной Эткиндом – "Русские поэты-переводчики" – дан Гумилев, и в книге, составленной Орловым – "Поэзия ХХ века" – тоже есть Гумилев. Это названо идеологической диверсией; кроме того, Эткинд в предисловии написал правду, т. е. что наша переводческая школа сильна, потому что поэты не имели возможности писать свое и вынуждены были переводить. Это тоже диверсия. Эткинда собираются выгнать из Института Герцена и может быть даже лишить профессорского звания (слухи), хотя книга с выдирками выйдет. (Переводы Гумилева заменяются Маршаком и Лозинским).
Была подготовлена более мягкая резолюция: с выговорами, но Толстиков предложил увольнять.
С докладом о Библиотеке Поэта выступил известный ленинградский прохвост Выходцев. Орлов искажал представление о советской поэзии, печатая Мандельштама, Цветаеву, Заболоцкого…
Словом мы снова погрузились во мрак средневековья.
4 ноября 68. Сегодня я узнала, что в редакции "Огонька" повесили портрет Сталина.
12 ноября 68, вторник. В "Знамени" роман Чаковского во славу Сталина. Он видите ли был противоречив… Этот плоский, совершенно элементарный палач.
Мне хотелось бы написать А. Б. Чаковскому такое письмо:
"До сих пор я думала, что самая гнусная профессия в мире – это быть палачом. Теперь я поняла, что есть еще более гнусная: быть защитником палача".