30 августа 69, суббота. Пиво-воды. Новое лицо: Слуцкий. Мы гуляли втроем с ним и с дедом; он стал просить у деда чего-нибудь для "Дня Поэзии". Потом вдруг обратился и ко мне. Я предложила – "Поэму" Ахматовой, Поэму "целиком" – ну, кроме 5 строф, наконец-то целиком! Ведь это позор, что за границей она уже столько раз напечатана вкривь и вкось, а у нас ни разу верно. Он отнесся с сомнением; "скажут, что она печаталась кусками, что ничего нового". Но "Поэму" нельзя печатать кусками!
7/Х 69, вторник. Но самое милое явление была Надежда Августиновна Надеждина. Великомученица. У нее в одну секунду умерла – по-видимому, от большой стирки! – сестра. У нее на руках 90-летняя мать и сумасшедшая Ляля. Живут в Ленинграде в трущобе, сюда она вырывается изредка. Сестра Тамара посылает матери 20 р. Надежда Августиновна работает на всех – а какой был лирический, тонкий талант. Вся жизнь – пытка, если вспомнить гибель мужа, "Пионерскую Правду", историю с Союзом, лагерь.
Разумеется мы помянули Ольгу Всеволодовну. Еще одна черта, о которой я все время почему-то забываю, а Надежда Августиновна в этот раз напомнила: она у Надежды Августиновны взяла, уезжая из лагеря, плащ, белье, деньги, обещая вернуть мгновенно – и ничего не вернула.
28 октября 69, вторник. Я сейчас из больницы. В 2 часа 11 м. скончался дед.
Каждый раз, как я возвращалась через проходную, меня спрашивал очередной милиционер: – Ну как сегодня К. И.?
(Когда он там болел на ногах, он каждый день приходил, гуляя, поговорить с милиционерами и вахтерами.)
* * *
Дед, где ты. Я привыкла видеть тебя не часто, но знать, что ты есть.
Я всегда, с детства, причиняла тебе неприятности, вольно или невольно. От меня всегда на тебя шла тревога, а ты любил, чтобы от людей шло веселое, бодрое. Много лет я помогала тебе и твоему дому, но последние годы, заболев, вынуждена была бросить. И опять от меня тебе тревога: туберкулез или рак? Не посадят ли за письмо Шолохову? А в детстве! А потом не там училась. А потом тюрьма и ссылка. А потом не там работала. А потом не так вышла замуж. А потом – так, но Митю убили. А потом тоже никогда от меня тебе никакого проку. Почти никогда.
Но все-таки ты немного гордился мной и иногда жалел.
Дед.
5/XI. Сегодня ужасная новость: в Рязани исключили из Союза Ал. Исаича.
Это начало…
Мое решение принято…
22 ноября 69, пятница. В среду была в Переделкине – на могиле и в доме.
Очень боялась этой поездки, а оказалось – хорошо.
"Тишина лечит душу".
Могила имеет вид пышно-мусорный. Много венков, лент, цветов, все засохшее, грязноватое, жухлое.
Вот он куда переехал из своей теплой и светлой комнаты, дед.
Недалеко от дома, от своего стола, дивана, лампы. Халата. Абажура с картинками.
Я позвала тихонько:
– Дед.
Постояла, прижавшись головой к деревцам.
Холод погнал меня по глине вниз.
25 ноября 69, вторник. Сегодня была в Переделкине.
Ходила гулять – потом читала и в особой тетрадке конспектировала дедовы письма. 1969.
Во мне растут воспоминания о нем – каким он был в моем детстве.
Могла бы писать, но как же ахматовские записки?
А хотелось бы. Это бы писать – лететь (перечтя статьи его того времени), писать лететь, а не писать кропать.
Вчера впервые вернулась к ахматовским запискам. Впервые после смерти Деда.
Смерть деда.
В Переделкино на дорогах пусто – Дом Творчества закрыт на неделю перед открытием нового корпуса. Гуляя, встретила только Щипачева. Обрадовал меня сообщением: написал поэму о Переделкине и там 16 строк о К. И. Будет напечатана в "Огоньке".
Я сказала, что К. И. любил говорить: надо написать роман о Переделкине. И умолчала, какое он хотел ему дать заглавие: "Разложение".
1 декабря 69, понедельник. Бесконечные разговоры о том, что меня, Копелева и Сарру Эммануиловну будут исключать из Союза. Что ж, большая честь быть причисленной к гениям. Чем это может мне повредить, я не знаю.
5 декабря 69, пятница. Читаю урывками, но помногу – дедовы Дневники.
Предсмертные, затем 1963, 64, 65.
Тяжело. Почему так тяжело читать всякий Дневник? Нужно и тяжело? Не потому ли, что "всякий человек ложь есть?"
Свой я непременно сожгу, если не успею превратить его в искусство (как пытаюсь превращать свой ахматовский). Только оно не лжет. А так – когда записываются мгновенные впечатления – всегда невольная ложь, ошибки.
Если бы Дед проредактировал свой Дневник или хотя бы перечел его! Он бы попросту кое-что выкинул.
Но и в этом виде Дневник вполне выражает его прелестную, добрую, тонкую, артистичную, светлую душу.
27 декабря 69, суббота. Кончается 69 год. Ему осталось всего несколько дней, и я жду новых и новых горь.
* * *
Еще одно огорчение: мне пришлось своими руками уложить в гроб статью "Пять писем С. Маршака". Удушить последний мой шанс на голос в печати.
Две недели назад некая Н. Д. Костанжогло известила меня, что статья "без изменений" идет в набор.
Третьего дня та же Н. Д. сообщила мне, что Б. И. Соловьев требует снять 3 абзаца… I абзац – чепуха, я согласна снять; 2 других – о разгроме редакции в 37–39 г. Я – ни за что.
Неприятнейшие разговоры по телефону с З. С. Паперным, И. С. Маршаком, Е. Н. Конюховой. Ощущение ненависти к Соловьеву, который хочет, чтобы вместо "работа редакции была грубо оборвана" писалось: "ряды его сотрудников поредели"; вместо "книги на 2 десятилетия исчезли с полок" – "на некоторое время"; не допускает перечисления имен погибших; не разрешает сказать, что, когда впервые, после смерти Сталина (в статье Германа) была добрым словом помянута редакция С. Я. воскликнул: "Точно замурованную дверь отворили".
Паперный был равнодушно-доброжелателен; Элик – очень хотел отстоять; Конюхова – лед, официальность.
Ей я сказала в ответ на ее слова: "Неужели нельзя найти какую-нибудь формулировку помягче? Вместе?" – Можно искать вместе формулировки, если у людей общая цель. Но у меня с Б. И. Соловьевым разные цели. Он хочет прикрыть 37 г., затуманить его, а я хочу – открыть поясней. Я и то уже пошла на такие смягчения, что не употребляю слов расстрел, лагерь. Мягче, чем у меня написано, я не могу".
Так погибла и эта статья.
И все это вздор. Погибают люди. Арестована Горбаневская. На волоске Якобсон, которого я полюбила. У Наташи Горбаневской двое детей. У Якобсона больной мальчик. И Наташа Горбаневская и Якобсон настоящие литераторы, таланты. Да хранит их – кто?
Так мы входим в 70-е годы…
7 января 70, четверг. Неумело, но с большой любовью и тактом помогает Фина. В самом деле помогает, не обкрадывая.
17 января 70, среда. 13-го Люша получила выписку из протокола Правления Союза, из которой явствует, что меня в Комиссии по дедову наследию нет.
Для меня это несравненно тяжелее, чем если бы меня исключили из Союза.
Формально подлецы имеют основание: один член семьи (Люша) представлен. Двое необязательны.
Люша протестовать в Комиссии не может: на ее плечах такие драгоценные ноши, что хлопать дверьми она просто не имеет права.
Остальные коллеги (в большинстве своем) не видят в этом "ничего особенного". А даже те, которые испытывают некоторое возмущение и сочувствие, вместо того, чтобы возмущаться громко – обдумывают кто с кем поговорит и как добиться, чтоб меня ввели в Комиссию (хотя нужно совсем не это). Один пытается мне объяснить, в какой степени меня ненавидят в Союзе, другой – что я еще отделалась легким ушибом и т. д. А я, легко перенеся гибель хрестоматии, гибель своей ахматовской книги, гибель хрестоматии по детской литературе, гибель предисловия к Мильчику, гибель воспоминаний о С. Я. – не стану переносить плевков, когда они оскорбляют во мне мою любовь к Деду и его доверие ко мне как редактору, как к литератору. Этого чувства не понимает почти никто. Когда я сказала Раисе Давыдовне, что для меня то, что они не включили меня в Комиссию гораздо хуже, чем если бы они исключили меня из Союза, она ответила "этого я не понимаю". Затем добрые люди говорили с другими добрыми людьми и те тоже не понимали. Потому с особой нежностью отношусь я к тем, которые поняли.
– Этого не может быть! – закричал человек с мальчиком на плечах, встретившийся мне на прогулке в Переделкине.
– Фантастично. Невообразимо – сказала одна Фридина приятельница.
– Беспрецедентно. Гнусно. Сводить счеты рядом со смертью – сказал один приятель АА.
И еще одна моя нежная почитательница, слегка напоминающая Тусю.
Я была в эти дни в смятении и потому больна. Не спала. Не ела. Разыгралась аритмия. Не работала. Вчера ездила в Переделкино, на дивный пушистый воздух, и мне стало хуже, а не лучше. Сегодня снова не выспалась, решила лежать – но на душе яснее и тише. Даже совсем, совсем ясно и тихо. Ни на чью помощь, ни на чье возмущение не надо рассчитывать. Люди – это люди "и нам сочувствие дается, как нам дается благодать". В руках у Союза мощное оружие против меня – его завещание. Они могут на него ссылаться. И на то, что включен в Комиссию тот член семьи, который указан в завещании.
"Лидочка не прописана"…
Я сделаю так: подожду опубликования в газете. Затем пошлю в Союз следующее заявление:
Уверенная, что попытка отстранить меня от всякого участия в заботах о литературном наследии Корнея Чуковского – есть оскорбление его памяти; убежденная, что сводить счеты с дочерью на могиле отца – есть самая низкая низость, я не имею желания принадлежать к организации, способной на подобную низость, возвращаю свой членский билет и прошу не считать меня более членом Союза Писателей.
Лидия Чуковская
Не желая принадлежать к организации, упорно отстраняющей меня от всякого участия в судьбе литературного наследия моего отца и тем самым нанесла грубое оскорбление его памяти и нарушила его много раз высказываемую волю – прошу не считать меня более членом Союза Писателей.
Билет возвращаю.
Лидия Чуковская
Они будут рады? Пусть. Я тоже буду рада. А изданию и переизданию, и деньгам, и Люшиной работе над архивом это не повредит. Напротив. Станет легче и проще – без меня.
* * *
Вторая гнусность этих дней: письмо от Наташи Роскиной.
Т. к. я недавно перечла целую пачку писем деда ко мне о ней, то ее письмо – грубое, без обращения, цепкое – пришлось как-то очень кстати.
Случилось то, из-за чего я столько спорила с друзьями, особенно с Львом Зиновьевичем: вокруг Дневников поднялась вонь сплетен. Кто-то пересказал Наташе Роскиной, что там о ней написано. Ничего особо плохого там не написано, но в перевранном виде все равно обидно. К тому же она только что сама написала воспоминания о своей дружбе с АА, совершенно безоблачные. И вдруг оказывается, что облака были… Я не хотела причинять ей или кому-либо боль, но был случай когда одна моя приятельница не послушалась меня, нарушила все условия – и вот результат. Предвиденный мною, тот, которого я и боялась.
Я написала ей письмо довольно слабенькое и неумелое, потому что была совсем не в форме.
Л. З. зачем-то ходил к ней объясняться.
С. Э. [Бабенышева] тоже говорила с ней по телефону.
Она рыдает. Мне не жалко. Она приносит зло (см. К. И., Фрида, Николай Алексеевич, я).
7 февраля 70, воскресенье. Идут, тянутся пыточные часы "Нового Мира". Дай Бог силы и света Твардовскому. Туда вводят танки: выгоняют Лакшина, Кондратовича, Марьямова и др., и на место их вводят каких-то подонков. Тут главная низость на мой взгляд та, что не хотят "снять Твардовского", а чтоб он сам ушел.
А в последних номерах – интересная Баранская (тоже, в своем роде, счастливый день Ивана Денисовича), хорош Володин о Каракозове и очень силен Лакшин о Глумове – тоже о нас…
Говорят, начальство придралось к тому, что "Грани" издали отрывок Твардовского "Сын за отца не отвечает". Думаю, "Грани" – это все тот же Виктор Луи.
* * *
Мы получили уже 2 отказа переиздать дедовы книги: "Живой как жизнь" и "Современники".
"Нет бумаги".
9 февраля 70, вторник. Вчера в Переделкине гуляла с Веньямином Александровичем. Какое-то письмо 17-ти; подписи: Исаковский (Герой труда), Каверин и не знаю кто.
Вечером вчера у нас ленинградец, осведомленный. Трое – Бек, Каверин, Можаев идут к Подгорному, утром.
Твардовский написал письмо Брежневу и отказался говорить по телефону с Большовым.
Все было решено на Бюро секретариата – без него. Он был приглашен на более поздний час и ему объявлено. В Бюро – Воронков, Георгий Марков, еще кто-то, Федин.
Выводят Лакшина, Саца, Кондратовича и еще кого-то. Вводят – Овчаренко, который кричал на секретариате, что Твардовский печатает в "Гранях" свою кулацкую поэму… (Сын за отца не отвечает.)
Слухи: Твардовский не пустит в редакцию никого из новоназначенных. Сам. Он назначен ЦК; решение Союза, мол, для него не указ. Он и обратился в ЦК к Брежневу – пока, мол, не получит ответа – никого не пустит и не уйдет. Смело и умно. Пусть снимают.
По-видимому, в заместители ему метят Косолапова из Гослита.
Вечерние слухи: завтра в "Лит. Газете" будет петитом в хронике об переменах в редколлегии "Нового Мира". И – как компенсация – какая-то статейка против Кочетова. Хитро, хитро!
А что будет со средним составом? Ася Берзер, Инна Борисова? Останутся ли, уйдут ли – и куда?
Я горюю, я сочувствую им, но у меня в памяти – неотступно! – разгром нашей редакции. Застенок; пытки; шельмование в газетах за связь с иностранными родственниками; контрреволюционная группа; морально разложившиеся люди; диверсия, подрыв, свили гнездо; увольнения за связь с врагами народа, еженощное ожидание ареста за то, что я была знакома с Шурой… Расстрелы Мити, Сережи, Олейникова, Тэки. Выкорчевать корешки. Искоренить остатки.
Все иначе, потому что в потоках крови, и все то же, потому что в потоках лжи.
12 февраля 70, четверг. Хитро. Вчера вышла "Лит. Газета". Скучнейший разбор книги Кочетова, как будто это в самом деле книга и ее можно разбирать. Какие-то достоинства, какие-то просчеты и ошибки.
Это – в центре. Петитом, в хронике, заседание бюро секретариата, где, якобы в присутствии Твардовского, произошла смена некоторых членов редколлегии.
И на видном месте – протест Твардовского не против разгрома его журнала, о котором только и говорится в городе, а против напечатания куска его поэмы за границей в "Гранях" (и это еще полбеды!) но далее: "которая будто бы не печатается в СССР". Как же "будто бы" – если он пытался напечатать ее в "Новом Мире" – и ее вынула из номера цензура?
Ведь это ложь.
Вот и выходит, что он протестует не против увольнения из журнала его ближайших сотрудников, а только против печатания за границей.
Говорят, его обманули: когда он писал письмо (4-го) ему обещали напечатать этот кусок в газете. Но что же он – маленький, не знает, с каким жульем имеет дело?
Что ему теперь остается? Запить? Пулю в лоб? Не политиканствуй.
Я презираю "Грани", но первый мой гнев против наших негодяев, которые не печатают Солженицына, Твардовского и десятки других. Против "Граней" – гнев № 2. (Впрочем, они – наш же псевдоним).
И сразу чистота моего сочувствия замутилась… Недаром, недаром не показал он нашему другу свое письмо, когда тот попросил ("Дома оставил"). Вот они и квиты – непоказыванием писем.