Блокадные девочки - Карина Добротворская 10 стр.


– Нет, на 125 граммов выжить было невозможно. Я сейчас читаю про блокаду и чувствую, что люди кривят душой. Нельзя было выжить на этом количестве хлеба, если никто не помогал. Было время, когда и по карточкам ничего не давали. Мама приносила суп – вода с тремя крупинками, и все. Может, кому-то что-то давали по каким-то специальным спискам и в каких-то специальных очередях. Мама работала в райсовете, однажды я пришла к ней и поднималась по лестнице. У стены стоял мужчина, шатаясь от слабости. А мимо шла женщина в крахмальной наколочке и несла большое блюдо, накрытое скатертью. И запах от этого блюда был невероятный! Какого-то жареного мяса. Он вдохнул этот запах, начал оползать по стенке и умер… На моих глазах. Там, в райсовете, многие ходили в бурках, были здоровенные, толстомордые. После войны я познакомилась с женщиной по фамилии Кушнарева, чей муж (он был Кушнер, но фамилию поменял) работал в ленинградском обкоме. Ее эвакуировали в Вологодскую область, и она рассказывала, что им из Ленинграда в самое голодное время присылали посылки – икру, масло, шоколад. Я этого не понимаю. То есть я понимаю, что руководители города не должны были умирать с голоду, что им нужны были силы. Ну так ели бы кашу, хлеб! Но чтобы так жрать и в таких масштабах! Когда я это вспоминаю, я перестаю верить во все, что делалось якобы во благо народа. Много позже начальник первого отдела у меня в Промстройпроекте Римма Алексеевна рассказывала, что ее в блокаду устроили секретаршей в райком партии – а она и ее мать умирали с голоду. И вот ее в первый раз привели в столовую. Крахмальные скатерти, за столами сидят женщины и ведут разговор: "Сегодня я этот салат есть не буду, он невкусный. Ну так и быть, немножко съем". Когда эти женщины ушли, моя знакомая собрала со стола все объедки и принесла домой. И таким образом спасла мать. Но чужой голод этих людей как будто только раззадоривал, и они еще больше жрали и как будто съедали чужие жизни. Кто работал при еде, те были сыты. Трудно их винить – наверное, нельзя работать с едой и не есть. Соблазн слишком велик. Но мне кажется, что я бы не воровала. Хотя, наверное, подъедала бы все-таки чуть-чуть. Один человек мне рассказывал, что работал на хлебозаводе и чуть не умер с голоду, но я не поверила.

– Но никто не винил правительство? Не говорил, что нужно было сдать город?

– Я не слышала. Мама на свое начальство ругалась: "Хоть бы они скрывали, как и что они едят". Рассказывали, что кто-то случайно в Мельничном ручье задавил собачку Кузнецова и что этого человека сослали в стройбат. Папа рассказывал, что в первые дни войны все было очень плохо организовано. Оружия не было, стрелять было нечем. Почему-то еще папу поразило, что куда-то гнали стада коров, которых никто не доил и у которых вымя трескалось.

– Не было ярости по отношению к Жданову, к Попкову – председателю горисполкома?

– Мне было одиннадцать лет, я ничего такого не помню. После войны Попкова ведь расстреляли – "ленинградское дело". В блокаду никакой ненависти к ним не было. Даже Жданова любили. Разве они виноваты были в том, что у нас была блокада? Это общее горе. 7 ноября, когда по радио выступал Сталин, была длительная тревога, но ни один самолет в Ленинград не прорвался – такая была оборона. Мы Сталину верили.

– Не было мыслей, что разумней сдать город?

– У нас не было. Более того, я очень этого боялась. Наша фамилия была Певзнер, и я знала, что нас немцы сразу расстреляют.

– Вы чувствовали какие-то антисемитские настроения в блокаду?

– Во время войны и блокады их не было. Это началось после войны. Я это почувствовала уже в институте, когда было дело еврейских врачей.

– А как вы узнали, что немцы убивают евреев?

– Так это было везде в печати. Папину сестру немцы заживо сожгли в доме. Дочка у нее была очень красивая, они их закрыли в избе и подожгли. Дочка пыталась выскочить в окно, ее застрелили. Мама однажды пришла домой и сказала, что у немцев готовы списки коммунистов и евреев, которых в Ленинграде будут расстреливать. И в этих списках есть все поименно.

– Вы видели немецкие листовки?

– По-моему, у мамы однажды была какая-то немецкая листовка, но мама ее мне не показала и сразу сожгла. Мне листовки не попадались.

– А новогоднюю елку вы помните?

– Конечно, это было, по-моему, в Доме культуры Орджоникидзе, маме выдали на меня талон. Нам велели взять с собой ложки, потому что будут кормить. Мы пришли, стоим по стенке с ложками в руках и шепчем: "Будут кормить, будут кормить". Дети все чуть живые. Пришла затейник: "Ручками похлопаем, ножками потопаем!" Дети стоят, как вкопанные, и только спрашивают: "А когда кормить будут? А когда кормить будут?" И нас, наконец, накормили. Дали котлету, кашу и компот. Я переела, пришла домой, и у меня все обратно! Так было жалко!

– Как вы топили?

– Я не отрывалась от печки, мне все время нужно было тепло. Нам повезло, у нас была большая печка, но только для нее надо было много дров. Мы почему-то книги не жгли. А мебель сожгли – все, что могли распилить. Но сил-то не было. Сначала отпилили ножки стульев. Дергали от пианино крышку – не смогли оторвать. Когда пришел папа, он распилил большой шкаф. Мы придумали так – ставили в нашу печку два кирпича, щипали туда лучинку (это была моя работа) и на кирпичи – котелок. Мама работала в райсовете, и ей там давали полулитровую банку супа – мутная вода и три крупинки (за это вырезали жиры и крупу из карточек). Принесла однажды суп и говорит: "Поставь его скорее разогревать, я уже совсем не могу ждать". Я поставила, а кирпичи уже обгорели и суп у меня вылился. Представляешь, какая трагедия! Однажды мама принесла картофелину. Одну. Кто-то ей дал. И мы долго думали, как ее сварить. Очистить и сварить картошку отдельно, а очистки отдельно? Или всю сразу? Не помню, как в итоге сварили. Спали мы в одной кровати, чтобы было теплее. Маме на работе выдали ватник и ватные брюки и я спала в них. А к весне у нас стало течь с потолка – крышу разбомбили. В ногах у нас был таз и зонтик, а накрывались мы плащами.

– Что вы делали целый день, пока мама была на работе?

– Я не могу вспомнить, что же я делала. Мама все время работала, а я все время была одна. Или сидела ниже этажом с тремя детьми тети Жени, все трое выжили. Помню, что читала "Гекльберри Финна", его мама где-то достала. Других книг как-то не помню. Наверное, больше радио слушала. Стук метронома означал, что радио работает. У него разные скорости были. Когда медленно стучит – значит все спокойно. Когда быстрее – тревога. Слушали последние известия. Много музыки. По радио в страшную зиму 42-го передавали "Кондуит и Швамбранию". Когда читали про Оську, который священника спутал с тетенькой, я улыбалась. И мама сказала: "Господи, какое счастье, я хоть раз вижу, как ты улыбаешься!" Еще я слушала стихи Берггольц, но вот сейчас я ее дневник прочла и прямо не знаю… Ты вот что думаешь про эту книгу?

– Меня удивило, как у нее хватало сил на такие экстремальные чувства, на влюбленность, на секс…

– Наверное, она была не голодная, раз у нее на это были силы. Меня поразило, как она металась между мужем и Макагоненко. Ну как так можно было? При живом-то муже. Она думала, у нее будет ребенок, а ведь в блокаду, как правило, месячных у женщин не было, они от голода пропадали. Значит, у нее не пропали. И дети рождались только у тех, кто был сыт.

– Ни в театр, ни в церковь вы не ходили?

– Я недавно читала про то, как священники в блокаду ходили по квартирам. Но у нас ничего подобного не было. Мама была театралкой, но в театр мы ни разу не ходили – ни в Музкомедию, ни в Филармонию. Думаю, что все-таки в Музкомедию ходили люди, которые были сыты и обеспечены. Или военные. Те, которые умирали с голоду, не ходили. Когда говорят о мужестве артистов, я всегда почему-то думаю: кто же там сидел в зале? У кого на это были силы?

– Где вы воду брали?

– Снег мы не топили – он был очень грязным. Канализация не работала и все выливалось во двор. К концу зимы там образовалась ледяная гора с двухэтажный дом. Бросили клич, что это нужно убрать, а иначе будет распространяться инфекция и начнется эпидемия. Выдали книжки, где записывали, сколько ты на общественных работах проработал.

И мы убрали весь двор. Удивительно, но весной город уже был потрясающе чистый. Но зато на людей, которые весной выползли из своих квартир, было страшно смотреть. Все с коптилками жили и были черные. Выходили мужчины, обвязанные платками, у многих не было рукавиц и на руки надевали носки. Я сама ходила в папиных шерстяных носках вместо варежек. Кто-то, конечно, мылся – меня мама, например, мыла, но это меня не спасло, все равно вши в голове были. Но только в голове! Платяных вшей у нас не было. Однажды к нам пришел мамин брат, мама ему постелила простынь, а он сказал: "Клава, не надо мне стелить, я вшивый". Мама все-таки уложила его на простынь, а потом эту простынь сожгла, потому что она очень боялась платяных вшей. Мылись мы так. Топили печку, мама ставила меня в тазик, очень экономно поливала водой и как-то обтирала. И вот однажды мама купила на базаре керосин, залила его в керосиновую лампу, керосин вспыхнул и перекинулся на клеенку. Мама кричит: "Давай воду!" А я ей: "Мама, только воду не надо! Давай одеялом!" Вот какой ценностью была вода. Мы жили у Большого проспекта на Первой линии, а ходить за водой надо было к Тучкову мосту. Все было покрыто льдом. И столько покойников валялось на пути!

– Вы помните момент, когда на покойников перестали обращать внимание?

– Уже с декабря у нас во дворе лежал покойник. Он был из семьи глухонемых – муж, жена и ребенок. Она его завернула в одеяло и почему-то посыпала нафталином – и так он валялся во дворе несколько дней. Потом мы пошли в сарай, искать, не осталось ли там еще каких-то щепок, так там тоже лежал покойник. В декабре-январе на них уже особого внимания не обращали. У нас в квартире умер сосед, немец, но жена и дочка не хотели его хоронить. Ведь если не зарегистрирована смерть, то человек считается живым и остаются его карточки. У нас так одна женщина держала своего маленького ребенка между оконными стеклами месяца два и получала на него карточки. Но когда соседи получили карточки на покойника на новый месяц, мама строго сказала им: "Надо похоронить". Мы с ней пошли в поликлинику за справкой, там во дворе была целая гора покойников в любых позах. Наверху лежала женщина – я никогда этого не забуду – у нее были роскошные волосы, они были распущены и спадали вниз по трупам. Мама с соседкой привезли на санках труп этого немца. Ей говорят: "Закидывайте наверх". Мама спрашивает: "А как?" – "Возьмите веревку, обвяжите, разверните и закидывайте". Мама говорит: "Я так не могу". И отдала талон на хлеб, чтобы ей помогли. Мама считала, что можно спастись, только если не лежать, вставать, что-то делать, ходить. В еврейской семье в нашей квартире на кровати лежала покойница, и дети ползали по своей мертвой бабушке. Мама увидела это, где-то на рынке купила бутылку вина, налила их матери вина и сказала: "Я тебе дам вина, и ты встанешь. Мы похороним твою мать, а потом ты пойдешь за водой и вымоешь ребят". И Маруся подчинилась, встала – и в итоге спаслась, выжила. Потом с одной из ее дочерей, с той самой, которая по трупу бабушки ползала, я работала в Промстрое, и она всегда повторяла: "Вы нас спасли".

– Трупы не разлагались?

– Нет, ведь холодно было. А потом все такие тощие были, нечему было разлагаться.

– Когда вы узнавали, что сосед умер или кто-то еще рядом, как реагировали?

– Совершенно спокойно. Думали только о том, что надо их вынести и похоронить. Все. Больше ничего.

– Вы карточки теряли хоть раз?

– Да, однажды потеряли, а ведь это означало гибель. У нас напротив жила женщина по фамилии Введенская, которая работала в булочной. Мама ей принесла деньги – у нас денег было много, ведь мама работала. Плюс папин аттестат. Мама сказала: "Возьмите сколько хотите денег, но дайте хотя бы одну буханку хлеба". А та ответила: "Что я буду делать с твоими деньгами? Стены обклеивать?" У нее в квартире уже тогда стояли два рояля. Мы с ее дочкой потом учились в школе, так вот она однажды пришла в класс, и у нее вся рука была в часах – отсюда и досюда, она хотела похвастаться. Они все выменивали на хлеб. К тому же они были сытые, сильные, приходили в пустые квартиры, где все умерли, – квартиры-то стояли открытые – и забирали оттуда все ценности. Многие знаменитые коллекционеры, которых сейчас превозносят, так и сделали свое состояние и свои коллекции. После войны самыми богатыми были дворники, которые золото и всякие ценные вещи выносили из квартир. Однажды мама купила хлеб, и у нее сразу довесок выхватили. Мама почему-то решила, что у нее и карточки вырвали. Прибежала домой, ревет: "Карточки, карточки". Разжала руки, а карточки были в руках.

– Вы что-то знали про каннибализм?

– До войны мы на даче в Мельничном Ручье общались с семьей папиного сослуживца. У меня даже фотография была: муж, жена и двое детей – Вовка и Неля. Вовка был очень симпатичный, ему, наверное, было лет пять. Весной 42-го года Неля вышла во двор и сказала: "Мы выжили, потому что всю зиму ели Вовку". Съели собственного ребенка. Их расстреляли, а девочку отправили в детский дом.

– В ломагинской "Неизвестной блокаде" приводится столько случаев, как детей заманивали, убивали топором, расчленяли, ели…

– У меня был такой случай. Вошла к нам в квартиру какая-то женщина и спрашивает: "Ты что, девочка, одна?" Я отвечаю: "Одна", имея в виду, что мама на работе. Она стоит и так на меня странно смотрит.

И вдруг застонал этот немец за стеной, который был тогда еще жив. "Что ж ты мне сказала, что ты одна?" – "Так это соседи". Она так зверски на меня глянула и ушла. Говорят, что так вот приходили и ели детей.

– Но вы ничего тогда не заподозрили?

– Нет. Мне такое и в голову не приходило. Но когда вернулась мама и я ей все рассказала, она пришла в ужас: "Никого никогда не впускай! Ты разве не знаешь, что сейчас едят детей!" Мама, например, не покупала мясо на рынке, она считала, что оно может оказаться человечиной. Однажды она пришла в химическую лабораторию (она была бухгалтером), а ее там спрашивают: "Хочешь бульону?" – "Господи, откуда у вас бульон?" – "Да кошку мы сварили!" Но мама не стала есть кошку. Говорят, были в блокаду люди, которые даже спасли своих собак. Но я думаю, что они были не очень голодные. А как можно было есть покойников, ведь там трупный яд? Я этого не понимаю.

– Вы ведь ходили в баню весной 42-го?

– Да, маме дали талон. Это был ужас – или скелеты, или распухшие тела с язвами от цинги. Но вода, вода! Мы стали мыться, но что-то случилось с краном и вода перестала течь. Пришли мужчины, принялись его чинить – и ни одна женщина не ойкнула. Никто не подумал, что вот, мужчины в женской бане. Просто продолжали мыться, настолько все чувства атрофировались.

– Когда вы пошли в школу?

– Ранней весной, еще было очень холодно. Когда я пришла в школу весной 42-го, то там были несколько детей, чьи родители были продавцами в хлебных магазинах. Они нас называли "дохлятики" и "дистрофики" и очень пренебрежительно относились.

– Хотела бы я с кем-то из таких поговорить…

– Они тебе ничего не скажут. Неужели они тебе расскажут, как их родители вместо 125 грамм взвешивали ПО? Ведь как они свой лишний хлеб получали? Воровали у блокадников. В классе мы сидели в перчатках, в пальто и с ложками в руках – нас там кормили. Учительница нас не учила, она нам читала. В столовую нас водили по набережной, мы заворачивали по Менделеевской, по-моему, она Биржевой улицей теперь называется. На Неве стояли корабли, и немцы их так бомбили, что однажды нас волной отбросило к решетке университета. Я упала, рядом упал мальчик. Потом мы встали, он на меня смотрит и заикается. Я говорю: "Что такое?" А он показывает, что осколок проехал прямо по моему красному берету – берет-то был высокий. Однажды мы с двумя девочками бежали из школы по переулку и попали под обстрел. Мы забежали под арку. А я подумала: "Что я тут буду стоять! Пойду дальше!" А в арку попал снаряд и одной из этих девочек голову оторвало, а другой – ногу. Вот почему так получается? Кто тебя бережет? Папу моего убили в 44-м году, когда они через Нарву строили понтонный мост. Убил его снайпер – а до этого у него не было ни одного ранения.

– Это правда, что люди почти никому и никогда на улицах не помогали?

– Не помогали. Потому что если начнешь помогать, сядешь рядом и уже не встанешь. Военные иногда помогали. Были сандружинницы, которые ходили по квартирам и собирали детей. Интеллектуалы даже ходили в Публичку. Но у меня была только одна мысль – поесть. Я сочинила сказку, что в Савеловском переулке ехала лошадь с обозом, рассыпалась крупа и ее разрешили собирать. "Мама, я все крупинки до единой собрала!" Первое время, когда у нас еще были свечки, я играла с воском, лепила из него продукты. Потом воск кончился, и я писала – наверное, тоже про еду. Этот мой дневник где-то сохранился, надо будет его найти. Мама тоже вела дневник, но он был очень сухой, телеграфный: "Прибавили хлеба и т. д.".

– Вы пытались уехать из города?

– Нам где-то в январе 42-го года, в самое тяжелое время, папина часть предложила эвакуироваться на самолете на Северный Кавказ. Кто-то из наших знакомых тогда улетел. Но мама сказала: "Мы не полетим".

– Почему? Неужели не хотелось убежать от этих страданий?

– Мама сказала: "Я боюсь самолета. Нас собьют". Считала, что лучше умереть в своей постели. Каждое утро, уходя на работу, она говорила: "Лена, вот одеяло. Если я умру, заверни меня в это одеяло и иди к моим сестрам. Повтори адрес". Тетушки жили на Лермонтовском.

Назад Дальше