– Не знаю. Все умерли, кроме нас двоих. В детстве я очень хорошо питалась, а вот перед войной сидела на строжайшей диете, почти голодала. Я ведь была сиротой – у меня после маминой смерти в 1938 году началась нервная экзема, меня из-за этой экземы даже от экзаменов в школе освобождали. Знаете как бывает простуда на губе? Так у меня эта простуда была на все лицо – лоб, щека, нос… Ужасно. Я ходила вся замотанная, но одноклассники со мной дружили и никогда не давали понять, что у меня такая страшная рожа. Когда я выходила к доске, я всегда очень нервничала – даже если знала урок. И у меня болячка так треснет и течет, треснет и течет… Потом подсыхает. Тетя решила, что нельзя меня на экзамены пускать. Пошла в РОНО, сказала, что ее племянницу надо освободить от экзаменов, она слишком нервная. Ей сказали: "Еще чего, все нервные!" Тетя говорит: "Нина, зайди". Я вошла, они мне в лицо взглянули и сразу: "Освобождаем, освобождаем…" Эта экзема с 37-го года по 42-й продолжалась. Из-за экземы меня посадили на строжайшую диету, от которой у меня даже водяные волдыри вот здесь на пальцах были. Но, может, она меня и подготовила к голоду. У нас в доме все зеркала всегда были завешаны, чтобы я не видела своего ужасного лица и не расстраивалась лишний раз. Зимой 41/42-го года я ни разу не смотрелась в зеркало – не до того было. А когда весной подошла к зеркалу и отдернула покрывало, то увидела, что лицо стало абсолютно чистым. Ничего не было! Все исчезло. Экзема прошла навсегда. Но я никогда с тех пор не пудрилась, не мазала кремом физиономию и боялась мыться с мылом.
– Что вы в блокаду ели, кроме хлеба?
– Иногда выменивали на рынке дуранду и пекли из нее лепешки. Из столярного клея студень делали, нашли немного уксуса, добавляли туда вместе с перцем и лавровым листиком – очень даже неплохо получалось.
– Воду в Неве брали?
– Я на Неву не ходила. Снег брала на бульваре и топила.
Я в декабре шла за карточкой для Веры Николаевны в издательство "Искусство" на углу канала Грибоедова и Софьи Перовской, снег был свален горами – вот как у нас в прошлом году, и на этих свалах лежали покойники. Проходила мимо церкви. У цепей стояла женщина с протянутой рукой, а с ней маленький такой ребенок. И он так кричал: "Мамочка, так кушать хочется! Мамочка, так кушать хочется! Мамочка, не могу!" А кто подаст-то! Это уже конец декабря был… Простите меня… Я редко вспоминаю. Мне как-то на работе сказали – вот, 27 января, день снятия блокады, вам надо выступить. А я говорю: никогда, никогда. Ни за что.
– В самые жуткие моменты были разговоры – зачем это все, не надо ли город сдать?
– У нас не было… Мы вообще ни о чем не думали, просто выживали. Думали, как пройдет день. Разбомбят – не разбомбят, выживем – не выживем. Думали, как хоронить того, кто умер. Вот и все мысли.
– Радио слушали?
– Слушали, пока было электричество. Сперва такой гудок: "У-у-у", а потом: "Воздушная тревога, воздушная тревога!" Однажды бомба попала в Таврический сад, у нас вылетели все стекла, и дверь с крючка сорвало. Мы как раз собрались попить чаю, разожгли буржуйку, вскипятили снег, а тут все разорвало. Но мы сначала выпили свой чай и съели свои кусочки хлеба – и только потом встали и законопатили окно. Боялись, как бы все не остыло.
– А чем топили?
– Топили книгами. Еще у нас был огромный буфет, его надолго хватило. У бабушки был киот, его тоже жгли. Сожгли несколько икон.
– Вы верующая?
– А я не знаю. Я крещеная. В блокаду мы в церковь не ходили. Может быть, только весной 43-го к Пасхе.
– Что-то читали в блокаду?
– По-моему, я ничего не читала до конца 43-го года. Потом читала, конечно. Помню, что читала "Бурю" Эренбурга, "Обрыв" Гончарова. И никак не могла понять, ну почему, почему они все сходят с ума, с жиру бесятся – ведь живы, здоровы, сыты, ну что еще нужно!
– Как ваш день проходил?
– Вставала, потом, наверное, шла за снегом, потом топили снег, потом надо было что-то расколотить для буржуйки, это ведь довольно тяжело. Я даже не помню, что я делала. Как-то существовала.
– Время медленно тянулось или быстро?
– Тогда время вообще медленно шло, это сейчас оно быстро бежит. Шкаф какой-то разрубить на дрова, это уже несколько часов занимало… Потом сходить за снегом. Потом где-то слышала, что мясо дают по карточкам, надо было идти, стоять в очереди часов пять или шесть.
– В театре были хоть раз?
– В Музкомедию ходила наверное в 42-м. Они играли в Пушкинском театре, но не в костюмах, а в пальто, потому что холодно было очень, темно и у всех на лацканах были эти, знаете, светлячки. В 42-м или в 43-м я была в Филармонии, народу было немного. Помню, что в первом ряду сидела тетка вот с таким кочаном капусты с довольным видом счастливой обладательницы.
– Были у вас вши?
– Вши были, конечно. Я когда привезла бабушку в морг (большой сарай на Петра Лаврова, где люди штабелями лежали, его потом снесли и морг сделали прямо в Спаса на Крови), то увидела мальчика лет десяти в черном костюмчике, у него еще вот так вот рука болталась…
Я смотрю на этого мальчика и вдруг вижу, что у него голова шевелится… Потом поняла, что это от вшей. Весной, когда я в зеркало посмотрела и увидела, что у меня физиономия гладкая, я свои косы перед этим зеркалом отрезала. Жалко было, но пришлось.
– Верили рассказам про шпионов?
– Даже не знаю. Два раза у меня украли паспорт, надо было подробные объяснения писать, потому что считалось, что паспортами могут воспользоваться шпионы. Нас посылали на военные сборы, учили разбирать и собирать пулемет, учили штыковому бою. Командовали: "К бою го-товьсь!" И надо было так встать. Командовали: "Средним коли – раз-два". До сих пор не понимаю, неужели враг ждал бы, пока я в такую позу встану и его уколю штыком?
– Доходили до вас какие-то разговоры про каннибализм?
– Не доходили. Даже когда я читала очень приглаженную "Блокадную книгу", я этого там не нашла. А вот Солсбери немного пишет про это. Я слышала, что в родильных домах последы не уничтожали, а что-то из них варили… А насчет людей нет, не слышала.
– Были какие-то мысли о любви, о мальчиках?
– Ничего не было. Никаких мыслей не было вообще до 43-го года. Только о еде.
– Месячные когда вернулись?
– Наверное в 45-м. Истощенный организм был…
– Что в блокаду казалось самым вкусным?
– Тетя Надя, которая жила в нашей квартире, эвакуировалась и с кем-то прислала нам четыре картофелины. Мы их очистили, шкурку хорошо помыли, провернули, сделали лепешки, а уж потом съели картошку. Вот эта, картошка, пожалуй, и была самой вкусной. Когда я потом в исполком пошла работать, там на завтрак после ночного дежурства давали пшенную кашу с маслом. Очень было вкусно.
– Много мечтали о еде?
– Я думала, что после войны всю жизнь буду есть гороховую кашу. Так вкусно! А зимой 41/42-го года я садилась, закрывала глаза и видела перед собой огромную миску дымящихся макарон. И ловила себя на том, что шептала с закрытыми глазами: "Макароны, макароны, макароны!" Есть сперва ужасно хотелось, а потом голод уже как-то притупился.
– Вы хлеб сразу съедали или частями?
– Хлеб пытались делить на три раза. Но когда очень захочется, съешь еще кусочек, потом еще. А вечером уже есть нечего. Ну нету и нету… Засыпали легко. И твердо знали, что надо вставать, нельзя лежать. Если лежать, то это конец. У меня была школьная подруга Тамара, мы очень дружили, мои тети ее даже с собой на дачу брали, потому что у нее мать пьянчужка была. Из 6-го класса она ушла в ремесленное училище. Однажды слышу стук в дверь, открываю – Тамара. Говорит, мне не дойти до дому, я к тебе пришла. Чаю горячего попила и легла. И все говорит, говорит, говорит. Я – ей: "Тамара, помолчи, я не могу больше, я спать хочу". А она говорит, говорит… Я задремала. А потом слышу: бух! Она упала на пол – и уже мертвая. Наутро я побежала к ее матери, сказала: Тамара у нас умерла, заберите ее, похороните.
– О чем Тамара говорила в ту ночь?
– О том, как она шла, как думала, что не дойдет, и как все-таки дошла… Не помню уже.
– Вы пытались эвакуироваться?
– Сперва вроде как не хотели, потом уже хотели – весной 42-го, но мне исполнилось шестнадцать, и сказали, что шестнадцатилетних не эвакуируют, руки и ноги нужны здесь.
– Не жалели, что вернулись в Ленинград в начале войны?
– Я думаю, что если бы мы остались в оккупации, было бы еще хуже. Все знали, что тетя преподавала немецкий, немцы бы заставили ее переводить, она бы отказалась, я знаю ее характер. Так что неизвестно, что бы с нами было. Моей подруге по институту, эстонке Гейн Нелли Карловне не дали медаль за оборону Ленинграда. Сказали, что фамилия у нее неподходящая. А она всю блокаду в Ленинграде прожила.
– Как вы устроились на работу?
– Осенью 42-го тетя, которая работала с письмами с Большой земли, устроила меня в земельный отдел. Такие отделы открылись во всех исполкомах – распределяли городскую землю под огороды, и это распределение надо было контролировать. Я ходила по разным адресам. Сначала в ЖЭК к управхозу, узнать, жив ли человек. На квартирах у домоуправов было интересно. Невероятное сочетание дешевого быта с антиквариатом. Стоит паршивенький комодик с вязаной салфеточкой, в нем какой-нибудь севрский фарфор, а рядом бумажный цветок в баночке. Весной 43-го года земельный отдел выехал в Токсово, надо было составлять сводки, отвозить их в Ленинград. Там уже было полегче, сажали какие-то овощишки – капусту, морковку, очень эффектный овощ турнепс. Я потом и не видела никогда такой… Но вкусный очень. Чего мы только с ним не делали – и тушили, и варили. Наелись этими овощами, животы вот такие отрастили. У нас на практике была девочка, которая училась с Институте прикладной зоологии и фитопатологии. И она меня совратила туда поступать. Так что с сентября 43-го года я уже училась, а в январе прорвали блокаду. Потом мы от нашего института ходили в госпиталь, ухаживали за ранеными. А потом смотришь, уже и война кончилась.
– Вы помните, как немцев в январе 46-го вешали на площади Калинина?
– Я туда не ходила. Но многие ходили и потом рассказывали. Троих казнили. Вроде один, молоденький, очень плакал. Мне говорили: "Пошли, посмотрим", но я не люблю это…
– Что люди про эту публичную казнь говорили?
– "Так им и надо"! Вешали на площади – ну и что! А они нас? Пусть отвечают за то, что сделали. Заработали – получайте. Когда по Москве вели пленных немцев, за ними потом машинами грязь смывали… Хотели войти в Москву – пожалуйста. Я сама не люблю смотреть на такие вещи, но я до сих пор считаю, что, если фашисты вешали и издевались над ни в чем неповинными людьми, почему их надо было жалеть? Это сейчас можно рассуждать – правильно, неправильно, надо, не надо. А тогда… Скольких лишили жизни. А маленьких?
– Вы в семье о блокаде говорили?
– С сыном блокаду никогда не обсуждала, мне тяжело об этом говорить. И с подругами никогда не вспоминали. Никто не хотел, никто…
Римма
Римма Сергеевна Гордон
– Я родилась на Ковенском, но в 37-м году мы были высланы и вернулись в Ленинград только в 40-м.
– Почему вас выслали?
– У меня дедушку расстреляли в 1914 году как подпольщика. Он шрифты хранил. А бабушка была эсеркой в группе Коллонтай, она приехала из Белоруссии в 1903 году. Потом стала коммунисткой, как и многие эсеры. Но в 37-м году ее вдруг выслали в Казахстан. Она спросила молодых парней, которые ее вызвали: "За что?" – "А вот поезжайте, узнаете за что!" Мама с отцом к тому времени развелась, и его забрали в армию.
– Почему вы так быстро вернулись из ссылки?
– Когда пришел Берия, он многие дела начал пересматривать и многих освободил. В ссылке в казахской Кокшетау мама познакомилась с другим высланным, вышла за него замуж. А он как раз жил в Ленинграде на Рылеева, 2. Туда мы и приехали.
– Вы хорошо помните начало войны?
– Я помню, как сказали, что будет говорить Молотов. На доме номер пять по Рылеева был большой черный репродуктор, вокруг которого собрались люди, и мы туда побежали. Мне было восемь лет, я должна была идти в школу. Эвакуироваться не успели, потому что, пока мы собирались, эвакуацию уже прекратили.
– Жалели об этом?
– Нет. Даже бомбежки воспринимали как должное, как судьбу. У нас всю войну было чувство, что мы победим. Окна нашего дома выходили прямо на Спасо-Преображенский собор. Если бы не этот собор, мы бы не выжили. Когда начинались бомбежки, мы туда бежали с пятого этажа и там пережидали. Потом приходили туда за теплом – там буржуйки стояли, огарочки какие-то давали. Потом начали ночи там проводить, чтобы лишний раз не бегать. А потом и вовсе остались жить в подвале этой церкви и провели там всю блокадную зиму, до нашей эвакуации 27 марта. Из тех, кто там в этом подвале поселился, никто не умер.
– Сколько же человек жили в этом подвале?
– Думаю, больше ста человек. И все выжили. Там все было хорошо организовано, стояли какие-то ящики, на них топчаны. Буржуйки топили, коптилки выдавали.
– А кого пускали в этом подвал?
– Наверное, сколько мест было, столько и людей впустили. Однажды пришла к нам артистка или певица из нового желтого дома на углу Моховой и Пестеля, красивая такая. Сказала, что никогда в бомбоубежище не спускалась. У нее у окна стоял рояль, на котором она музицировала. Когда очередная бомбежка началась, она встала из-за рояля и пересела на диван. А бомба попала в этот дом и снесла ту часть комнаты, где стоял рояль. А диван уцелел. Тогда она пришла к нам в подвал и уже оттуда не уходила.
– Ваша семья была верующей?
– Нет, конечно, мы атеистами были. Но бабушка по маме атеистка, а по папе – верующая, из дворян. Не их тех дворян, которые шампанское пили на балах, а из тех, которые – трудяги. Бабушка была сильно верующая. Когда она ходила на рынок (а жила она на Стремянной), то, конечно, заходила во Владимирский собор. У нее в комнате иконки висели где-то в уголке. Тогда никто на эту тему не говорил. Но в собор ходили – и крестили, и праздники справляли, и свечки ставили.
– Среди тех, кто жил в этом подвале, было много верующих?
– Да никого не было! Это сейчас стали накручивать, придумывать, что все верили.
– Кто же организовал такое замечательное убежище в подвале собора?
– В том-то и дело, в том-то и вопрос! Ведь там было все отлично организовано. Я в этот собор всегда после войны заходила, свечки ставила, монетки бросала на ремонт – в благодарность. Не так давно я туда пришла и спросила у старшего священника: "Можно я на ваш подвал взгляну? Мы благодаря ему выжили в войну". А он ответил: "Ничего не знаем и знать не хотим". Я ему говорю: "Но это же было такое богоугодное дело!" А он мне: "Это быльем поросло и никого не интересует". Сейчас никого ничего, кроме денег, не интересует. Я как-то в этот собор пришла – смотрю, висит бумага, где написано, сколько стоят поминания. Расценочки! Меня так это возмутило! Это же церковь. Ценности изменились. В блокаду все по-другому было. Паники не было никогда, люди все спокойно воспринимали, как будто это судьба такая. На соседнем с нами топчане жил Оська Бродский с матерью. Он ведь из нашего дома. Мы с квартиры 15, а он с квартиры 13 на третьем этаже, только он намного младше, 40-го года рождения. Неужели он нигде этот подвал не описал? Если бы не этот подвал, он бы не выжил.
– Бродский говорил про блокаду в диалогах с Соломоном Волковым, про какие-то вспышки в небе, темную булочную у собора. Но про подвал не упоминал. А вы Бродского хорошо помните?
– А как же! Особенно хорошо его маму помню, такая рыженькая. После войны они жили неподалеку от нас. В 1954 году наш дом на Рылеева на ремонт пошел, и им комнату дали в доме Мурузи, потому что папа был фотокорреспондент, возглавлял кружок. Но с Оськой мы не очень дружили, он какой-то странный был. Ни учиться не хотел, ни работать. Когда мы уехали из подвала в эвакуацию, они, по-моему, там еще оставались.
– В подвале радио было?
– Нет, какое в церкви радио?
– Что вы там делали?
– Лежали.
– Не читали?
– Нет.
– А разговоры о чем были?
– Только о еде. Вот кончится война, уж я хлеба вдоволь поем.
– Воду вы где брали?
– Наверное, снег топили? Не помню. Я хотела там в соборе спросить, но никто не захотел со мной разговаривать.
– Как вы хлеб делили?
– Мама приносила чемоданчик, на нем резала хлеб, делила на нас четверых – у меня еще две сестры были. Всем одинаково. Однажды мама не успела какие-то продукты отоварить, и соседка предложила одолжить ей макарон. Помню, что мама отнекивалась, говорила: "Не надо, вдруг завтра опять не отоварю и не смогу отдать". Вот такое благородство. А сейчас рассказывают, как люди в блокаду друг на друга бросались. Я помню, как мама берет у нее десять черных макарон и говорит: "Девчонки, все сразу сварим или половину?" Мы, конечно: "Сразу!" – "А на завтра?" – "А на завтра что-нибудь Бог на самолете пришлет". И вдруг вечером в темноте слышим крик: "Зоя Трофимова тут есть?" – "Есть, есть!" Пришел мамин брат, морской офицер, они неподалеку стояли, город защищали. Принес алюминиевую кружку, в ней масло сливочное. Несколько кусков сахара, хлеба и какой-то крупы. И все смеялись: действительно, Бог на самолете прислал! Это, наверное, в начале февраля было.
– Люди в подвале делились между собой продуктами?
– Нет, у каждого свое. Хотя у нас в доме жила женщина, у которой дочь была геологом в Сибири в экспедиции. Эта женщина собрала дочери посылку перед самым началом войны – печенье и шоколад, но послать не успела. Так вот она приходила к нам и давала детям по маленькому кусочку шоколада и по четвертинке печенья. Вот где героизм! Она ведь могла их продать или поменять. Человек вообще – нехорошее существо, хорошее быстро забывает и только к старости начинает добро вспоминать. Тут недавно какой-то писатель выступал и говорил: "Трупы в блокаду складывали штабелями!" Я за все время блокады, может, только два или три раза видела, как по Литейному везли покойников, покрытых брезентом. Но чтобы лежал труп на улице, только один раз видела.
– Вы часто на улицу выходили?