"А что до Мамлеева, - говорит один из свидетелей этих сессий художник Ситников, - то весь его сексуальный мистицизм и есть одни только мелкие жирные пальчики". "Инфернальный писатель Малеев" возникает в романе "Надпись" и даже зачитывает "свою восхитительную гадость, свою светоносную мерзость" - не свою, конечно, а прохановскую пародию: "Федор Федорович, отставной майор Советской Армии, и Леонида Леонидовна, бухгалтер мукомольного комбината, вскрыли заиндевелую дверь морга и остановились у оцинкованного стола, где под синей лампочкой, обнаженная, с выпуклым животом, лежала умершая роженица…" Не исключено, что этот выпад в сторону коллеги всего лишь симметричный ответ: почему бы не разглядеть Проханова в группе прототипов персонажей "Шатунов" или "Московского гамбита". Поездки на дачки, полеживания в травяных могилках, "признаю - хохочу!!!", "ой, петух!" - у профессионального поводыря слепых хватало любознательности и энергии участвовать во всех этих дикостях, так же, как позже плавать на авианосцах Пятой эскадры и летать над взорвавшимся реактором. Так ли уж удивительно, что мы застаем будущего "соловья Генштаба" за одним столом с мамлеевскими шатунами? "Я увлекался фольклором, а что такое фольклор? Это же демонология. Демоны, бесы, беси".
Впоследствии их пути, впрочем, расходятся - "потому что я стал заниматься войной, государством, политикой, вещами позитивными, актуальными, такими, которые не предполагали подполье, а они все оставались там, хотя у многих из них была страшная потребность легализоваться, они тяготились своей обездоленностью, загнанностью, им хотелось войти в контекст".
В те же годы Проханов много времени проводит в обществе архитектора Константина Павловича Пчельникова - того самого, кто "обнародовал в "Жизни слепых" свои открытия". К этой фигуре мы будем обращаться еще множество раз. Пчельников (1925–2001) был прохановской Луной, сообщающимся сосудом, братом-близнецом и кривым зеркалом. Он научил его употреблять пространства как наркотик, мыслить геополитическими категориями, восхищаться советской цивилизацией и собирать бабочек.
Сначала он познакомился с его женой, той самой Ксенией, из-за которой убивается Шмелев в романе "Надпись". Произошло это еще в псковские времена, на 2-м курсе; он увидел ее - красотку археологиню - у своей любимой часовенки Илюши Мокрого. Затем, уже в пору бужаровского анахоретствования, лишь изредка наведываясь в Москву ради пополнения запасов мяса, он встретил ее в Столешниковом, обратив внимание на ее умопомрачительные по тем временам красные колготки. Они узнали друг друга, и она рассказала ему про своего замечательного мужа, который был ни много ни мало - футурологом, хотя имел диплом архитектора.
Пчельников строил сталинскую высотку в Варшаве, стадион в Джакарте, президентскую резиденцию в Гвинее ("чуть ли не для людоеда Бокассы", утверждает Проханов). По возвращении в Союз его карьера пошла под уклон. Он поставил одно здание в Москве, в Измайлово, одно в Ярославле и одно - музей - в Палехе; официальная критика громила эти здания из всех орудий. В 1965-м он предлагает футуристический проект концептуальной застройки района "Застава Ильича", бумажный проект которого, сделавший честь страницам "Жизни слепых", отдаленно напоминает нынешний даунтаун в Шанхае, но реализовать эти фантазии ему не позволили, мотивировав отказ идеологическими соображениями, а по сути, наверное, от бедности: у СССР не было на это денег. "Возвратясь из странствий, я увидел, что в стране окончательно победившего социализма архитектуре больше нет места", - вспоминает Пчельников в интервью газете "Завтра". Строить "коробки" - "вульгарную урбанистическую инфраструктуру" - ему не хотелось, и он начал придумывать космические полисы, надувные города и города-дирижабли.
Уже понятно было, что в центре Москвы ему вряд ли что-нибудь дадут построить, и поэтому они вместе с Прохановым часто бродили по окраинам, выбирая место для "проекта". Пчельников разглагольствовал. Идеолог победы в Третьей мировой, он уже тогда приучал своего друга мыслить категориями империи. Реализовав промышленный потенциал, скопив нефтедоллары и мобилизовав - с помощью власти, под началом Вождя-Ваятеля - распыленные человеческие ресурсы, мы должны были поставить Запад на колени. Тот, изнуренный гонкой вооружений, должен был заявить о готовности участвовать в советском Суперпроекте. Страна станет единым целым, "где купола соборов, поместья и крылатые ракеты связаны узлами".
В чем, собственно, предполагалось, должен был состоять "Суперпроект"? Русское будущее связывалось с понятием Империи-чаши. Евразия представлялась Пчельникову вогнутой линзой, титанической чашей, ограниченной по краям горными цепями - Пиренеями, Балканами, Карпатами, Кавказом, Тянь-Шанем, Гималаями и Тибетом. Когда восточные славяне заселили дно, центр чаши, и организовали круглое пространство с центром в Москве, получился магический круг, Священное Колесо, внутри которого заключено до 70 % всех природных ресурсов Земли. Российская, а потом Советская, империя - великий проект синтеза пространств. Планетарный узел коммуникаций, трассированных еще во времена неолита, будет проходить через Россию - надо лишь создать новую систему этих коммуникаций - от Португалии до Москвы, а через нее, сквозь всю Сибирь - к Берингову проливу. Через пролив перебрасывается титанический мост, и возникает сверкающий мегаполис, Берингоград. От Оси Мира меридиальные магистрали пойдут к Африке, Индии, Китаю. Стеречь эту ось должен стальной и грозный гигант - наша стабильная империя-чаша. Важно, что Россия, в отличие от острова Америки, представляет собой сухопутную цивилизацию, а не морскую. Потому что в морской есть только 2 пункта - "порт - порт", а в сухопутной - множество точек, дорога и культура дороги. Создав новую сеть мировых дорог, мы спровоцируем падение роли Персидского и Ормузского проливов, Суэцкого канала и Сингапура (неудобные и опасные морские пути должны были "усохнуть"), обретя огромные богатства и мировое лидерство. Заметьте, все это Проханов прочел вовсе не в газете "Завтра" в 2006 году, а услышал в середине 60-х; неудивительно, что когда в конце 80-х к нему явится молодой Дугин со своими евразийскими фанабериями, то принят он будет с распростертыми объятиями.
В Битцевском парке, там, где сейчас догнивают странные заброшенные олимпийские сооружения и где обитала пелевинская лиса-оборотень А Хули, Пчельников указал Проханову место, где, по его мнению, должен был быть выстроен "Артполис" - центральная точка "коммуникационного ложа" Великой Чаши - в форме расколотой на две половины восьмигранной пирамиды, в плане образующей 8-лучевую арийскую звезду (отмежевавшись таким образом от шестиконечной звезды, символики иудейско-протестантской цивилизации). Через эту горловину, где сосредоточатся банки, биржи, офисы фирм и информагентств, пункты космической связи, будет происходить обмен культурными и технологическими ценностями, под контролем Православного народа. Пока что следовало овладевать искусством коммуникации, манипулирования пространствами. Поставить на службу современные финансовые бизнес-технологии, вовлекать в освоение богатств Чаши и реализацию титанических проектов капиталы всего мира.
Артполис был одновременно "инструмент и полигон постепенной рекультивации распавшейся державы": с его помощью Россия должна была "реинтегрироваться в глобальный процесс".
Удивительно, до чего прохановский мир 60-х, вся эта "отчасти шизофреническая среда" в диапазоне от Мамлеева до Пчельникова, не была похожа, например, на ту каноническую, что описывают Вайль и Генис в своих "60-х"; если прислушаться к свидетельствам Проханова, выяснится, что зачерпывают культурологи очень неглубоко. По "вайле-генисовской", да и по официально-советской версии, существовало всего три направления, в которых мог реализоваться художник того времени. Советско-нормативный вариант (Проскурин, Карпов, Бушин). Либерально-новомирский (Трифонов, Маканин, Искандер). Деревенско-народнический (Распутин, Солоухин, Белов). В действительности, под советским куполом функционировали "не три, а триста направлений". Трифоновский либерализм не вмещал в себя мамлеевской бесовщины, а распутинское народничество - мистический фашизм. Неужели в 70-х можно было употребить слово "фашизм"? "Фашизм это и есть такая мистическая народность, это проникновение в мистический дремучий древний пранарод, мистика народа". "Там, в этом времени, были все штаммы, все бациллы сегодняшних эпидемий. И поскольку они были в концентрированном, лабораторном виде, их можно было исследовать, рассматривать, и они были драгоценны. А вот в виде эпидемии - после перестройки - они уже во многом были неинтересны, скучны, банальны и отвратительны. А там они были почти безобидны, такие кристаллы вирусов - фашизма вирус, русского национализма, вирус еврейского национализма, вирус этого вот андроповского реформизма, предвестники перестройки, молодые эти Арбатовы, Примаковы - все это тогда было… Это была мутация, охватившая все общество".
Проханов был одним из тех людей, которые застали эти вирусы еще в 60-е, в подпольных кружках, и именно поэтому он не будет обольщен в 90-е, когда штаммы разовьются в эпидемии.
Из-за художников слепые с более консервативными эстетическими вкусами закатывают Першину скандал за скандалом, и в 1967-м, слава богу, заставляют мятежного редактора вернуться к конформистскому и унифицированному варианту обложек. После провала фронды ему удается протянуть не более полугода, это уже не поломка, а авария, как выражалась в таких случаях советская критика; уже летом его вынуждают уйти по собственному. Вместе с Першиным, осенью, покидает журнал и его серый кардинал - но никоим образом не страдает от дефицита работы.
1967-й был годом активного трассирования доступного ему медиа-пространства; он едва успевает обегать кассы редакций с тем, чтобы забрать гонорары. В "Жизни слепых" в феврале напечатан очерк "Дерево жизни", о псковском отделении ВОС. В марте - "Работает техотдел". ("Наше предприятие изменилось неузнаваемо…".) В апреле - "Вести счет деньгам" (в этот момент он довольно основательно окапывается в рубрике "Трибуна конкретной экономики", с каковой трибуны произносит довольно абстрактные проповеди). В мае - очерк "Директор", о руководителе картонажного предприятия, где ударными темпами клеят коробки. В июне - очерк про слепого учителя "Синяя чаша ветра" (с "декадентскими" - чтобы не сказать "игорьсеверянинскими" - фразами типа "Автобус, хрустально брызнув в ночь фарами, укатил", "Сосновый бор кипел на ветру").
Читаем "Сельскую молодежь". В марте - очерк о доярках "Никто кроме нас". В июне - деревенский очерк "Заглядывая за горизонт", репортаж из совхоза "Березовский" Воронежской области, Рамонского района. В октябре - рассказ "Будьте здоровы, Степанида Петровна", открывающийся бескомпромиссной фразой "Степанида Петровна резала свинью". В декабре - "За лазоревым цветом" - отчет о поездке в Мордовию, в деревню Ямщина, к пимокатам, изготавливающим из мелкочесаной овечьей шерсти валенки, в частности беседа с вальщиком Николаем Степановичем Жестковым.
"Кругозор": в мае - очерк "Плеховские песни" про пятерых старух, сформировавших народный хор в селе Плехово Курской области: ("Даниловна, с которой начнем?" - "А с которой хошь, Тимофеевна?" - "Ну, "Ветры-ветерочки" тогда"). Октябрь - эссе "Народное русское" о народных хорах казаков из Забайкалья и колхозниц из села Афанасьевка Белгородской области. Ноябрь - очерк "Балалайка" о композиторе и виртуозе-исполнителе Виталии Белецком.
"Литературная Россия". Апрель - рассказ "Тимофей" (А не странно, что "Тимофей", рассказ про слепого косца, был напечатан не в профильной "Жизни слепых"? "По-видимому, - объясняет Проханов отказ слепцов печатать новеллу, - есть какая-то корпоративная внутренняя ограниченность, не позволяющая принимать явления более сложного уровня, переросшие поэтический канон корпорации. Когда корпоративный вития перерастает рамки, он должен уйти, чтобы не угрожать безопасности корпорации". Точно так же сорок лет спустя Куняев не возьмет в "Наш современник" его "галлюцинаторный" "Господин Гексоген".) Август - очерк "Зори над лесом". Октябрь - рассказ-репортаж "Свадьба", из колхоза "Россия", села Дьяконово Курской области.
Более скрупулезному биографу следовало бы обшарить еще и подшивки "Семьи и школы" и "Смены". Но и без этих исследований видно: бегать ему приходилось как угорелому.
Несмотря на вялые протесты тещи, Прохановы жили открытым домом, куда глава семьи нередко прибывал в сопровождении коллектива единомышленников. Сюда часто заглядывали украинские художники, отец Лев, Пчельников, Мамлеев. Приобреталась нехитрая снедь: бутылка водки, квашеная капуста, соленые огурцы, варилась картошка (Личутин настаивает на "убогой трапезе"). Хозяин демонстрировал разноцветный шелковый казацкий костюм, привезенный из Ставрополья, где он встречался с казаками-некрасовцами. После обсуждений фасона завязывался спор об истоках славянства, мистике православия, который, по мере подачи горячительного, разгорался и становился все интенсивнее; в нем можно было оттачивать риторику, пафос, остроумие. Рано или поздно все дебаты сводились к разговорам об империи, хозяин вставал за нее горой, украинцы поносили, утверждая, что их народ задавлен этим молохом. Здесь практиковалась квазинаучная терминология, пытаясь аргументировать свои постулаты, оппоненты то и дело обращались к трудам Костомарова, Соловьева, Ключевского - или, наоборот, сбивались на совершенно казарменную лексику. Когда в беседе особенно часто начинали возникать термины "бендеровцы" и "москали", вмешивалась хозяйка и предлагала спеть что-нибудь.
"Ах, Арбат", "A Taste of Honey" и "Лыжи у печки"? Определенно нет. "Меня всегда это возмущало, - говорит он о кухонном репертуаре технической интеллигенции, - как караоке: не ты сочинил, а Окуджава, Галич, а этот воспроизводит, с использованием их интонаций, с переливами. Это такое статусное присвоение этой музыки, попытка почувствовать себя причастными к этой субкультуре, к этой фронде". Домашний хор функционировал не только в селе Плехово Курской области, но и в квартире у Прохановых, так же, как и их коллеги, они специализировались на народных песнях - хлеборобных, военных, свадебных, "Соловей кукушечку уговаривал" (волжская, времен покорения Казани), "Гусарик" (двенадцатый год), "А после Покрова на первой недели". Поощрялись и песни на украинском. Пение в домашнем хоре, по мнению Проханова, отличается от салонного музицирования, "как атомная энергия от фонарика".
Когда я максимально дипломатично высказываю свое удивление по поводу такого странного на сегодняшний взгляд досуга, как домашнее хоровое пение, Проханов проницательно замечает: "- А вы, Лева, филологический человек. Мы же были не филологами. Мы были все самоучки. Мы до этой филологии народной дошли сами. Была страсть, все мы были выброшены каждый из своей ладьи, порвали со своим недавним прошлым, причем мы все были людьми антисистемы и, живя в этом системном мире, были абсолютно наивны, мы компенсировали разрыв системы своей страстью, своей игрой и своей катакомбной такой общностью. Мы все увлекались одним и тем же. Мы согревали свою пещеру вот этой красотой - вязанками дров, которые мы приносили туда".
Проханов настаивает, что собирательство песен было не просто увлечением на выходные: "я занимался этим с той же интенсивностью, как потом атомной энергетикой". Это видно хотя бы по подписям под его журнальными текстами 60-х годов: если составить на их основе схему его перемещений по советским провинциям, то, по крайней мере, вся западная часть СССР покроется мелкоячеистой сетью.
Памятуя о затруднениях, с которыми - верно подмечено, филолог - я сталкивался в университетских фольклорных экспедициях, я осведомляюсь, как именно, в техническом плане, происходил сбор песен: вот вы приходите в деревню - и? "Я беру командировку от какого-нибудь, например, "Кругозора", и с этой командировкой прихожу в обком или в райком, представляюсь столичным журналистом, а в райкоме столичный журналист - персона. Я объясняю свою цель, говорю, что хочу побывать в такой-то деревне, описать игрушку, которую там делают, промыслы, нельзя ли? Мне дают машину, газик, и шофера - и загоняют в эту деревню. Либо они сами помогают мне стать на постой, либо просто довозят до деревни, а я спрашиваю, где здесь можно переночевать, может, где-то там одинокая женщина или пустой дом. И я туда набиваюсь, живо делаю свое журналистское дело, не песенное: либо об игрушках, либо о каком-нибудь комбайнере. А глухие деревни в ту пору все пели. В каждой деревне всегда была своя таинственность, странность. Если это был приход, там можно было поговорить с батюшкой, узнать, о чем в приходе толкуют, послушать церковные, но не канонические песнопения. Поскольку я был молодой человек, москвич, ваших лет, - им это льстило. Когда я приходил на службу церковную, ко мне подходила бедная женщина, клала в руку мне металлический рубль… Меня это страшно удивляло - зачем? А это - уважение: "Ты молодой, пришел в храм. Мы тебя принимаем и благодарим, руку тебе золотим… и вот таким образом я знакомился с ними, и они пели мне свои песни"".
Какие же? Проханов утверждает, что "этих песен вы никогда не слыхали". "Их не пел ни Северный хор, ни хор Пятницкого. Это такие дремучие, угрюмые песни, которые странным образом попались в мой невод в смоленских деревнях". Ему известны "уникальные песни XVI века" - времен покорения Казани, начала Смутного времени, "большинство из которых не найдешь ни у Даля, ни в сборниках Киреевского". Также - религиозные песни хлыстов, "северные - с такой мистикой смерти". (- Не припомните чего-нибудь? - Пожалуйста, колыбельная: "Бай-бай, хоть сейчас помирай. Мамка саван сошьет из сырого холста, папка гробик собьет из тесовых досок".) Как он фиксировал мелодии? В основном по памяти, нотной грамоте он не был обучен, но однажды ему все-таки пришлось изобрести оригинальную крюковую запись, похожую на старообрядческую.