Прощай, грусть - Полина Осетинская 15 стр.


Именно на лекциях Гаккеля я осознала ценность другого направления пианизма. Предпочитая искусство высшей объективации, искусство небесное, которое сродни священнодействию (его воплощением был для меня Рихтер), я не очень понимала ценность другого направления – земного, плотского. Рождаемое им почти физиологичное удовольствие представлялось мне едва ли не противоречащим идеальному назначению музыки. Но вдруг, услышав на одной из лекций шопеновский Полонез в исполнении Гилельса, похожий на горный серпантин – с бесконечными частностями, изгибами и поворотами, – я громко зааплодировала. Возможно, именно в этот момент я перестала разделять эти два течения с такой яростной однозначностью.

Еще я бежала, как на праздник, на камерный класс Тамары Лазаревны Фидлер.

Впоследствии список любимых предметов пополнил концертмейстерский класс Норы Христофоров-ны Нуриджанян, ученицы Оборина, Игумнова и Мильштейна, вылечившей меня от нерешительности. "Если в нотах стоит форте, не бойся играть форте!" – учила она. И педагогическая практика с Адой Бенедиктовной Шнитке. Тем не менее выше троек, за исключением специальности, на первом курсе я не поднялась.

Между тем класс Марины Вениаминовны неожиданно пригласили на гастроли в Америку. Меня, хоть уже и не школьницу, тоже включили в состав участников. Я ужасно обрадовалась возможности встречи с мамой.

В Шереметьево на паспортном контроле Марину с детьми, на которых не были оформлены доверенности от родителей, не выпустили. Я хотела остаться, но Марина выпихнула меня с еще одной ее ученицей, Ольгой, и сопровождавшим нас ее отцом Александром Семеновичем через кордон, пообещав прилететь назавтра, оформив документы.

Через два часа командир корабля сообщил, что мы совершаем экстренную посадку в Осло – в самолете заложена бомба. Пока все панически глушили водку полными стаканами, я думала: "Большая удача, что Марина с детьми осталась в Москве", – как быстро огорчение оборачивается радостью. А еще о том, что в чемодане лежит новое белое платье, которое я так ни разу и не надела. К счастью, все тогда остались невредимы. Сев на военном аэродроме в Осло, мы провели там двадцать часов кто во что горазд. Юрий Башмет, летевший тем же рейсом, не выпускал из рук гитару, мужественно развлекая всех песнями, я в гостинице, куда нас перевезли из аэропорта, обнаружила пианино и вцепилась в него, как в кислородную маску. Наконец нам все-таки позволили лететь дальше.

На следующий день Марина с детьми, благополучно разрешив формальности, догнали нас в Нью-Йорке – и начались концерты.

Играли в Филадельфии, Принстоне, Делавэре, Нью-Йорке.

Под Нью-Йорком, в доме одного мецената и миллиардера, где частым гостем был Исаак Стерн и где почти еженедельно проходили концерты разных музыкантов в присутствии критиков из "New York Times", я сыграла сольный концерт. На него прилетела мама – и забрала меня на четыре дня к себе в Майами показать, как она там устроилась.

Работу ей удалось найти уже на пятый день в Америке, а жила она с room mate Джо, который вскоре умер от водянки. Теплый ветер, пальмы и океан пришлись мне сильно по душе, и я одобрила ее новую жизнь. На самом деле маму ждали семь лет скитаний и огорчений, потребовавшие от нее несгибаемой стойкости, – прежде чем это наконец стало жизнью, а не выживанием.

Впереди была главная цель – Брюссель, май, Конкурс Елизаветы.

На конкурс мы поехали вместе с Мариной. Меня, в соответствии с конкурсной практикой, распределили жить у волонтера. Ею оказалась дивная женщина, Шарлотта, и, кажется, никому из конкурсантов не повезло больше, нежели мне. Высокой стройной красавице Шарлотте было пятьдесят восемь, но выглядела она, в худшем случае, на сорок пять, была разведена, имела троих взрослых детей, живущих отдельно, и обитала в лучшем квартале Брюсселя в четырехэтажном особняке с садом, художественно расписанной столовой и каменной террасой на крыше, где мы повадились завтракать горячими круассанами с кофе, почитывая свежую конкурсную прессу. У нее была огромная библиотека и фонотека, прекрасный рояль. Она с радостью приняла меня, и мы по-настоящему подружились.

По результатам отборочного тура я прошла на первый и, вытащив на жеребьевке номер 79, спокойно готовилась. Отсутствию отправивших меня на конкурс высоких бельгийских покровителей, знакомых по Петербургу и позапрошлогоднему триумфальному концерту на открытии Валлонского фестиваля не придавала никакого значения.

Выйдя на сцену в первом туре и положив руки на клавиатуру, я почуяла: происходит что-то страшно важное. Заиграв, я поняла – что. Бах, Шопен, Скрябин, Дебюсси больше не были ни врагами, ни судьями, ни орудием пыток. Приулыбнувшись с Олимпа, они подали мне еле уловимый знак и предложили дружить.

Это было первое живое и более-менее осмысленное существование за роялем с тех пор, как я начала заново учиться на нем играть. Прошло шесть лет каторжного труда, и впервые я почувствовала: что-то начинает получаться. Даже не вполне помню, как играла, но помню овации, поздравления и визитки концертных агентов, которые за кулисами посыпались в мои карманы.

Вечером этого же дня оглашали результаты. Радостные и счастливые, мы с Шарлоттой уселись во втором ряду. Жюри, выйдя на сцену, зачитывало список из двадцати четырех человек, прошедших во второй тур. Несколько членов жюри безотрывно смотрели на меня, я же все время оборачивалась, предполагая, что за моей спиной сидит по меньшей мере сама королева Елизавета.

Восемнадцатый. Девятнадцатый. Наверное, меня в конце назовут. Двадцать второй… Двадцать третий. Двадцать четвертый.

Это ошибка? Они что-то забыли? Перепутали? Спокойно, спокойно. Сейчас предстоит спускаться по лестнице; там стоят телекамеры; по выражению лиц они будут отлавливать победителей и неудачников; надо идти, не двинув ни одним мускулом. "Мне нужно уйти, улыбаясь!" Артуро Бенедетти Микеланд-жели когда-то получил на этом конкурсе девятую премию, а кому тогда досталась первая, не помнит никто, – как-нибудь справлюсь. И все же, сев в машину и доехав до Марины, я долго рыдала у нее на груди.

А она все грозила кому-то кулаком, вытирая мне слезы и приговаривая: "У-у-у, сволочи".

Вместе со мной срезали несколько блестящих пианистов, о которых говорили как о явных фаворитах. В трагическом отчаянии я сидела в кресле гостиной Шарлотты и слушала "Тоску" с Марией Каллас и Первый концерт Чайковского с Мартой Аргерих. Вот она, настоящая женская дружба – Мария и Марта меня по-матерински утешали. Не туда смотрю, не того хочу, все это пустое, милочка. Это был один из неожиданных рывков познания – словно открываются глаза, и ты не понимаешь, как можно быть таким слепым: искать-то надо в себе и выше, а не сбоку и под ногами.

Мы с Мариной поехали развеивать тоску – сначала в Брюгге, потом в Амстердам, в гости к дирижеру Василию Синайскому. Когда мы вернулись в Брюссель, уже закончился второй тур, и в Chateau de la Hulpe проходили мастер-классы членов жюри.

Поддавшись уговорам Шарлотты, я пошла туда посидеть на уроках Пауля Бадуры-Шкоды, Менахе-ма Пресслера, Джона Броунинга, Даниэля Поллака и других патентованных мэтров. Каково же было мое удивление, когда они принялись ласково сообщать, что я им понравилась ну прямо больше всех, и они ума не приложат, почему это я не прошла. Особенно утешительствовал Пресслер: оказывается, Des-dur^bm этюд Скрябина я сыграла лучше остальных конкурсантов, а его прошедшая в финал ученица, представляете, на первом туре вообще не могла сыграть этот этюд!

От некоторых членов жюри поступили предложения поступить в их класс и приезжать на разные другие конкурсы. Но если до этого я еще сомневалась в правильности давно избранного мной бесконкурсного пути, то теперь твердо решила больше никогда не участвовать ни в каких соревнованиях и забегах. Мышеловка захлопывается, только когда лезешь за сыром.

Ведь изначально я была против и этого конкурса. На мой взгляд, сама конкурсная система глубоко порочна. Предвижу снисходительные усмешки: все неудачники пеняют на систему. Нет, не так! – как поется в опере Десятникова "Дети Розенталя". Комплексом неудачницы не страдаю – я рада, что так все случилось: понимаете, не пришлось учить за неделю современный концерт в застенках. Есть даже в этом некая справедливость.

Конкурсы дают возможность молодым музыкантам выступать в престижных залах, накапливать сценический опыт, закаливать нервную систему. Кроме конкурсов, им, не имеющим связей с крупными менеджерами, буквально негде себя проявить. Некоторым везет, и после пятнадцатого конкурса, а иногда быстрее, их берет под крыло какое-нибудь агентство.

Но когда в музыке начинается сравнение по спортивному принципу "кто быстрее добежал" – мероприятие утрачивает для меня художественный смысл. (Есть забавная история про одного московского пианиста, который не успевал записать на кассету этюды, требуемые на аудиоотбор одного западного конкурса, и послал один этюд в исполнении Рихтера, а другой – кажется, Горовица. Не прошел – сказали: техника слабовата.)

Органический порок любого конкурса – вкусовщина: "устои и традиции", которые каждый член жюри понимает по-своему. Начинаются споры до хрипоты, где согласие кажется таким же недостижимым, как для баса – си бемоль второй октавы. Известны случаи, когда несогласные выходили из состава жюри, хлопнув дверью (что парадоксально сказывалось на карьере отсеянных, из-за которых разражался скандал, наилучшим образом). Нет и не может быть абсолютной объективности в решениях и индивидуальных симпатиях-антипатиях – если, конечно, речь не идет о бесспорном гении, заставляющем умолкнуть всех критиканов (пусть бы даже потому, что они им подавились). Но гении, как известно, не родятся в таком количестве, чтобы украшать своим участием любое соревнование районного масштаба, да, впрочем, и самые крупные конкурсы.

Битва происходит, как правило, между более и менее одаренными и техничными. А яркие, смелые, выпадающие из общего ранжира музыканты усредненную картину портят – и головы их летят. Только за последнюю неделю, пока я писала эту главу, самые, на мой взгляд, яркие музыканты отсеялись с первого и третьего туров одного конкурса и не прошли отборочный тур на другом. Буквально сейчас то же самое произошло на главном русском конкурсе.

Увы, еще одна неотъемлемая часть почти любого музыкального соревнования – протекционизм. Подводные течения, бартер: здесь я даю премию твоему ученику, там ты даешь – моему.

Навалявший в пассаже, но оригинальный и тонкий музыкант мне милее качка, штурмующего клавиатуру бестрепетным отлакированным натиском.

Убеждена: в музыканте индивидуальность ценнее, чем толщина и крепость нервов, а также способность зашпарить финал Концерта Чайковского быстрее всех. Зачастую премия завоевывается именно таким способом – но больше об этих исполнителях мы не знаем ничего, они потом бесследно исчезают, сходят как пена.

Вот, например, в фигурном катании, обожаемом мной виде спорта, есть настоящий гений – канадец Джеффри Баттл. Он чувствует музыку и проживает ее на льду в каждом движении как никто, другие же только прыгают. С прыжками у него как раз беда – никакой стабильности в тройном акселе, не говоря уже об отсутствии тулупа в четыре оборота. Но спорт есть спорт – выигрывает тот, кто безошибочно откатал всю программу с четверными, ни разу не плюхнувшись на лед. Однако их имен я не помню – зато программы Джеффри Баттла или другого мастера – Стефана Ламбьеля, сохранены на жестком диске моей памяти.

По загадочному стечению обстоятельств финалистами Конкурса королевы Елизаветы оказались преимущественно ученики членов жюри. Но меня это уже не касалось. Вернувшись в Петербург и приняв положенную долю искреннего сочувствия и плохо скрываемого злорадства, я принялась жить дальше.

В октябре меня ждали гастроли в Японии. Мне удалось уговорить Бориса Самойловича, а ему – принимающую сторону, чтобы пригласили и "педагога М. В. Вольф", – и мы полетели вместе с Мариной.

Оказавшись на другой планете, в другой цивилизации, я внимательно изучала эту космическую жизнь при помощи сотрудницы агентства Левита, блестящей японистки Галины Анатольевны Рыбиной, переводчицы Оты-сан и нашего доброго менеджера Йосиды. Привыкала к невероятной вежливости и дружелюбию японцев. Восторженно разглядывала из окна суперэкспресса Фудзияму и дивные цветущие долины.

Долго боясь даже прикоснуться к сырой рыбе, я избегала суси, отдавая предпочтение корейскому барбекю. Однажды Галина с Йосидой отловили меня на входе в гостиницу и буквально силой затащили в типично японское местечко, где туристов отродясь не видели. Налив полную чашку горячего сакэ и наколов кусок сырого тунца на палочку, они, вперив в меня глаза, велели: ешь. Деваться некуда было. И это оказалась так вкусно, что я долго потом себя ругала – как можно было быть такой дурой? Японская кухня с тех пор – одна из любимых.

В Японии я впервые сыграла Первый концерт Чайковского. Сначала с оркестром Московской филармонии под управлением Игоря Юловчина, а затем с Tokyo Philharmonic и дирижером Гарсиа Наварро.

Меня подвело поклонение исторической записи Первого концерта с Мартой Аргерих: чистосердечно полагая, что всего лишь беру взаймы ее энергию, я, как распоследний эпигон, просто пыталась скопировать то, кто копированию не подлежит – ее манеру исполнения. У меня же вышло скомканное, загнанное и захлебывающееся нечто.

Оступившись так два раза в жизни (второй – прелюдии Шопена в исполнении Иво Погорелича), я больше принципиально не слушаю произведения, над которыми в данный момент работаю. Потому меня страшно веселят глубокомысленные высказывания русских критиков после концерта: "Чувствуется, что Полина очень внимательно и подробно изучала запись такой-то вещи Этим Пианистом, и она оказала на нее серьезное воздействие". А я даже не знала, что Этот Пианист это записывал, к своему, понимаете ли, стыду.

Естественно, ознакомиться с традицией и различными версиями необходимо, но теперь я делаю это либо сильно загодя – год, два, пять до того, как начать работу, либо когда я так прочно срослась с этим текстом, живя с ним, как с мужем, что вряд ли кто сможет мне сообщить о нем что-то новое. Знаю одного очень известного музыканта, который работает так: берутся все существующие записи, слушаются, сравниваются, и делается усредненная компиляция: оттуда нос, отсюда лоб, здесь клык торчит. Компьютер с этой компилятивной задачей справится гораздо точнее.

На мой взгляд, полезнее не взваливать на себя груз истории исполнений, а проникнуть в контекст конкретного произведения: писал ли автор программу, что думал, что сочинял до и после, с кем жил, кого любил, что ел, в конце концов. Может, он болел смертельно в этот момент, от ревности или голода погибал или с ума сходил, как Шуман, – а ты тут хихань-ки играешь.

Хотя есть и третий путь: все в нотах написано, там и ищи. Важно оговориться: написано автором – а не многочисленными редакторами, которые часто не столько проясняют, сколько затемняют композиторский замысел.

(Впрочем, "ища в нотах", иногда можно доискаться до полной несуразицы. Однажды, подготовив До-мажорный концерт Шостаковича, перед репетицией с оркестром я случайно выяснила, что выучила не только свою, но и оркестровую партию – она была отмечена в клавире поверх текста тоненькой скобочкой, и эти фрагменты следовало играть только в случае исполнения со вторым роялем, но никак не с оркестром.

А можно и потерять, чего не искал. Разучивая Соль-мажорный концерт Равеля, я не заметила на одной странице нижней строчки своей партии – на отксеренных листах она как-то косо съехала вниз, и я приняла ее за оркестровую. Что обнаружилось незадолго до концерта – пришлось срочно доучивать семь тактов.)

В Японии было сыграно что-то около пятнадцати Вторых Концертов Рахманинова, пять Первых Чайковского и несколько сольных программ.

Порочная практика – играть в турне один и тот же концерт, и чаще всего Второй концерт или Рапсодию Рахманинова и Первый Чайковского, по многу раз – часто ставит меня в тупик. Двадцатый вечер подряд одно и то же. Неудивительно, что многие перед выходом на сцену думают уже не о том, как бы эту фразу проинтонировать потоньше, а о том, какой анекдот ему только что рассказали. А люди-то в каждом новом городе ждут откровений – но откровения не производятся поточным методом в промышленных количествах.

Ситуация же в Консерватории продолжала оставаться неопределенной: Марина по-прежнему занималась со мной, не будучи моим официальным педагогом. К тому же после первого курса из-за затянувшегося пребывания на Конкурсе Елизаветы образовались хвосты, сдать которые мне не позволили, – дело явно и недвусмысленно шло к отчислению.

Я подала заявление ректору В. А. Чернушенко с просьбой разрешить досдачу и как-то урегулировать наконец ситуацию с Мариной.

Мне назначили аудиенцию на десять утра. Явившись за час до назначенного времени, я нарезала круги по Театральной площади, мысленно репетируя монолог и размахивая купленной для храбрости бутылкой кефира.

Удивительное дело, но гордиев узел, затягивавшийся целый год, по неведомой причине удалось разрубить за пять минут. Судя по всему, ректора немало уязвило то, что Марина все это время работала со студенткой вверенного ему учреждения, не получая за это ни копейки. Владислав Александрович росчерком пера превратил М. В. Вольф в педагога-почасовика и с этого момента Марина, соответственно своему новому статусу, законно сидела в комиссии на экзаменах и зачетах. А на изменение в том числе статуса финансового – надо знать ее характер – отреагировала предложением пожертвовать смехотворную сумму, которая ей теперь полагалась, на усовершенствование консерваторских сортиров, пребывавших в плачевном состоянии.

В сентябре злополучным Первым концертом Чайковского открывался сезон в Большом зале Филармонии. Дирижировал прекрасный музыкант Гинта-рас Ринкявичус. Своим исполнением я была крайне удручена – все еще не удавалось избавиться от магии Марты Аргерих, к тому же разбила на репетиции палец.

Да еще Левит плохо себя чувствовал – требовалось аортокоронарное шунтирование.

То ли не успели, то ли неверно готовили, не хочу кидаться обвинениями, но Борис Самойлович умер в начале октября прямо в больнице, не дождавшись операции. У него осталась молодая жена Марина. Но осиротевшими почувствовали себя все мы – кто с ним работал, кому он помогал. Сидя часами и тупо глядя в одну точку, я вспоминала, как он звонил по вечерам и со своей характерной иронически-заботливой интонацией спрашивал: "Питалась сегодня? Занималась? Все в порядке?" Долго я не понимала, что со мной будет дальше. Эти опасения в дальнейшем подтвердились. Уж не говоря о чувстве огромной человеческой потери – ни один человек, который впоследствии брался за устройство моей концертной жизни, не давал мне ощущения такой защищенности, уверенности в будущем.

В ноябре, по заключенному еще Левитом контракту, мы с оркестром "Классика" и дирижером Александром Канторовым уехали в любимую Японию.

Перед отлетом, работая над сольной программой и снимаясь в передаче о Моцарте, я не спала несколько суток – и, после двух пересадок, прилетела в довольно невменяемом состоянии. Увидев Йосиду и Галю, бросилась им на грудь, уже ничего не соображая. Они отправили меня куда-то отдать багаж, но сортировавший чемоданы японец не понял моего слабого возгласа "Orchestra", и сумки все еще оставались ровно на том же месте, когда мы уже ехали в автобусе в город за триста километров от аэропорта Нарита.

Назад Дальше