Вскоре многие барахтались в воде. Помню, Аджубей подплыл к Рыбникову и сострил: вот где можно топить актеров, а не на страницах газет… Он симпатичный и умный был. Потом и газета "Известия", как все помнят, жила интересной жизнью, пока Аджубей был главным редактором. Рассказывают, что, когда его "ушли", он собрал газетчиков в своем кабинете, чтоб по-доброму проститься. Пожал всем руки и отдал ключи.
Но вернемся к пикнику.
Освежившись, мы немного освоились с обстановкой. Вроде опасностей нет, и Фурцева, министр культуры, не отходит от нас. Держится просто, демократично. А все же какая-то "хока" стережет, поджидает момент, чтоб грызнуть. Молоды мы были, и родители наши не испытали ночного дыхания "черных воронов", а страх засел крепко. Стали обносить гостей рюмочками на подносе да лакомствами. Глядь - за руки и за ноги поволокли Ворошилова. "Умер?" - "Напился. Не смотрите в ту сторону", - посоветовал кто-то из наших.
Стали скликать к столам. Гостей было человек двести; наш столик оказался в нескольких метрах от правительственного. На актеров каждый смотрит с любопытством, вот и теперь: пусть "живьем" посидят рядом с руководителями партии и правительства. Ухватились мы разглядывать меню. Чего там только не было, начиная от ухи из форели и кончая раками, сваренными в пиве!
Смирненько ведем себя, как полагается. Пьем вишневый сок, прохладный, натуральный. Кто-то напрягается с тостами, буреет, старается провести мероприятие на уровне. Помню, как Константин Федин закричал: "И это аквамариновое море!.." - о только что построенном бассейне "Москва".
Дальше сплошняком пошла химия. Химия, химия. Химия тут, химия там… Вплоть до того, что все имеющееся на столе сможет сотворить химия.
Хрущев хохотнул и сказал:
- Давайте наедимся сегодня пока что натуральной едой!
Снова подхалимское "ха-ха-ха", аплодисменты. Я тоже ловила себя на том, что смеюсь заразительнее, чем того заслуживает острота вождя. Наверное, один из всех Николай Рыбников ликовал искренне, по-детски: светился, чуть не криком кричал, довольный Никитой Сергеевичем. Его очень даже устраивал образ секретаря ЦК - мужичка. "Наконец-то!" - говорило все его существо. Он взглядом напутствовал вставшего с фужером Бондарчука (тому заранее был поручен тост от нашего стола). А Бондарчук всю жизнь выступал редко, но феноменально - без заботы о мысли, которую хочет донести до слушателей. Мы напряглись, жадно ловя то, что он хочет сказать, потом с облегчением вздохнули, выловив все же, что Ленинская премия за фильм "Судьба человека" дана не только ему, а всему съемочному коллективу. Звонкие аплодисменты Рыбникова перекрыли последнее слово оратора. Ну ничего! Они утонули в рукоплесканиях остальных гостей.
Слава тебе господи, справился более-менее. Ушла волна напряжения от нашего стола и полетела дальше.
А в котловине неподалеку шла своя жизнь. Масса черных машин марки "ЗИС-110", автобусики и кишащие между ними мужчины. Это были не только водители. Черт меня дернул туда посмотреть. Напугалась чего-то. А чего? Да вот Колькин восторг был громче, чем надо. Он-то восхищался вовсю, а там дяденьки в костюмах: еще неизвестно, одобрят ли такой восторг.
Наконец берет слово Хрущев.
- А где Колька? - спохватилась Алла Ларионова.
Мы оглядываемся в ожидании чего-то недоброго. И вдруг из-за наших спин радостно и громко крикнул Рыбников:
- Никита Сергеевич! Расскажите лучше про Кубу!
- А-ах! - пронеслось по столам.
Не поднимая головы от маленького, как змейка, микрофончика, стерегшего уста вождя, Никита Сергеевич ответил:
- А я что, с Кубы приехал? Читай газеты, там все написано.
Пауза тяжкая. Кашлянув в кулак, он произнес низким голосом:
- Ну вот, сбил меня теперь…
Потом, собравшись, стал говорить дальше. Мы не слышали ни одного слова. Наш стол стал тлеть вместе с нами. "Арест! Тюрьма, увольнение с "Мосфильма"", - мелькало в моей голове.
Юлий Яковлевич Райзман поглядывал на нас: дескать, эти артисты… Все шло пока своим чередом.
Николай куда-то исчез. Алла в полуобмороке ищет мужа, и вдруг мы видим: идет со стороны кухни Рыбников и тащит по траве, держа за "ухо", бумажный мешок к нашему столу. Поставил возле нас.
- Что это?!
- Раки! - торжественным шепотом сообщил Коля.
В это мгновение вежливая фигура в костюме спросила:
- Вы, наверное, хотите домой?
- Да! Поехали отсюда! Хватит! - ответил Николай нервно.
Он понимал, что проштрафился, и помнил, что мы, как дети, ждали раков в пиве. А до них было еще далеко…
Мешок большой. Боже ж ты мой, выше стула! Смотрим: Николай и мужчина в костюме взялись за два "уха" и потащили по траве мешок к котловине с машинами.
Идем молча. Доводят нас до "ЗИСа-110", и мы все вшестером умещаемся. Эта машина может быть шестиместной, если откинуть сиденья. На них и сели Коля с Аллой, а между ними мешок с раками. Тихонов сел рядом с водителем, негодуя. Какое-то время едем молча. И вдруг заголосила Ирина Скобцева, как плакальщица на похоронах.
- Чего ты? - спросил Бондарчук. Мы все трое сидели сзади.
- Сережа, дорогой, сколько раз тебя просила - не выступай!
- А что?..
- Вы же, - это я и он, - из Ейска… Вам не надо… И Нонке, и тебе выступать противопоказано… - хлюпает Скобцева. Она-то окончила два института.
Мы не ответили. Выступление Бондарчука явно меркло перед рыбниковским. Снова едем молча. Вот и начало Москвы. Светофор. Машина остановилась рядом с пивным ларьком. Несколько мужичков отошли с пеной в кружках к дереву и приготовились утолить жажду. Один из них левую руку засунул в карман, придерживая локтем гробик сантиметров семидесяти. В правой - кружка с пивом. Он слегка подался вперед. Стал сдувать пену… Мы тронулись.
Утром огнем горели телефонные аппараты. Шел перезвон… Пока сама Фурцева не позвонила Рыбникову и не сказала:
- Николай Николаевич! Не волнуйтесь. Всё в порядке…
Ястребок
Как-то во время войны я увидела, как взмыл в небо ястребок на подмогу в воздушном бою. Смотрю - мазнул мимо схватившихся ввысь. Затем лег на спину, показав брюшко солнцу, на миг застыл, потом уронил нос книзу и штопором пошел к земле.
Когда ж он словил снаряд врага? Пошел, пошел, хрустальный, маленький, холодный. Столкнулся с землей и взорвался всем своим ретивым корпусом…
Не так давно сидим мы в люксе киевской гостиницы у композитора Марка Фрадкина. Пьем чай, кофе. Телефон звонит непрерывно: то приглашения послушать новую музыку, то отзывы о нашем концерте. Вдруг лицо хозяина розовеет, глаза расширяются, и он кладет трубку на рычаг.
- Ребята! Что сейчас будет! Телятников зайдет! Леня!
Леня Телятников, спасший мир от катастрофы со своими ребятами-пожарниками… Пробежал в голове Чернобыль, все, что знала из прессы и от очевидцев.
- Телятников, Телятников! Пожарники, мальчики! - начался патетический галдеж. Два сына у Лени, жена. В квартире шведская стенка и другие спортивные снаряды. Всё по часам: и еда, и уроки, и гулянье… Недавно папа разрешил ложиться спать в полдесятого. Всё им - двум любимым, похожим на папу.
- Тэтчер приглашала! Не успевает ездить по миру! Да и не хочет.
- Да-да! - торжественно отвечает хозяин на стук в дверь.
Стремительно входит невысокий, пропорционально сложенный молодой человек в военной форме. Улыбка до ушей, белые кудри, лицо возбужденное:
- Здравствуйте!
Всем обстоятельно пожал руку. Шинель прирасстегнута. Поставил на стол бутылку коньяка и положил огромную коробку конфет.
- Посиди, Леня, - приглашает хозяин.
- Некогда! - едва не кричит Леня, застегивая шинель. Проводит рукой по кудрям, надевает фуражку.
- Растут?
- Растут!..
Композитор давненько знаком с Леней и видел его еще без волос - после катастрофы. Телятников глядит на часы и откланивается. Дверь порывисто, но бесшумно затворяется. Немая сцена.
Так вот же они! Правильно! На том стоим и стоять будем! Мы же такие! Это Телятников… Наши, наши!..
Жизнь Лени угасает. У жены равное с мужем количество рентген. У детей значительно меньше. Да, Леня влетел в случившееся как ястребок. Взмыл высоко в сердцах благодарных людей. Подал сигнал от имени хороших, от имени наших; призвал, крикнул и запрокинулся, как тот ретивый ястребок, и пошел камнем вниз…
С той только разницей, что сейчас все знают, где он "словил снаряд"…
Не плачь, казачка!
Когда нам было лет по пять-шесть, любили рисовать. Давили бузину, курьи перья приматывали к щепочке - вот и кисточка. Бумаги тоже не было. Брали в сельпо рыжую толстую - для заворачивания покупок. Валина бабка - мы у нее частенько рисовали - нарежет, утюгом придавит, когда печь топит.
Ох, печь, печь…
Печь - это зев добра. Она кормилица. Сосок от земли. Затопить печь - это сладить приготовление пищи, это ожидание к столу близких. Счастье, когда горит печь.
Сперва она горит неаппетитно, трещит, поддымливает, потом набирает благо - и стелется тепло, и веет запахом кипящей в чугунках еды. Хозяйка то кочергу возьмет в руки, то ухват. Гордится. Лицо вспотело.
Тепло, пища, хлеб. Хлеб. Хлеб! Какой бы ни был - белый-пребелый или темный, как земля. Ничего, что с примесями. Корень - "месить". Пусть там и макуха, и лебеда, и крапива. Это ж хлеб! Испекся! Пахнет буханочка. Косятся ожидающие на хозяйку - скоро ли… "Скоро, скоро!" "Чем Бог послал".
Печь надо топить обязательно; пусть в чугунке булькает всего лишь мелкая рыба с травой. Это - действо для страждущих от холода и голода. Остуженная, давно не топленная печь - скорбь, обида, безысходность. Дует из нее холодным кирпичом и золой, напоминающей о прогоревших когда-то дровах.
На разрушенных войной в пух и прах просторах удерживалось много печных труб. Тянут они свои шеи к небу, обнадеживают. Люди подходят, затапливают, греют кипяток - это алтарь жизни, это возрождение.
Так вот, сидим мы, рисуем, а душа и нос слышат жизнь бабушкиной печки. Слюни текут, а просить нельзя. Просить не положено, как и жаловаться.
Подкрался голод тридцать третьего года. Начали люди умирать. Упал - и всё. Кранты.
- Ты-о-о-о-ты-а-а! - взвоет какой-нибудь подросток из другого села. Рядом девчушка с маленьким ведерком для подаяния.
- Иди, иди! Ты уже был! - погонят его из-под окон.
Мальчик ломающимся баском скрипнет беспомощно: "Не был", - утрет пальцем под носом и поплетется дальше. Девочка за ним.
За подаянием по своему селу ходить нельзя.
Никто не плачет. Выносят мертвого из хаты - и на кладбище. Бывало, и без гроба. Умер так умер. Завтра опять умрут…
Бабка топит… Что-то там есть в чугунке.
- Есть-то есть, да не про вашу честь.
Возле ухватов, кочерег стоит деревянная лопата. Бабка берет ее в руки и, вглядываясь поверх печки, начинает толкать девчонку, которая на печи прячется. Ее почти не видно, одни глаза как у кошки. Круглыми стекляшками светятся в темноте.
Бабке трудно: жертва молчит, если и ткнет ее лопата как следует.
- Холера!.. О, холера… Молчишь? Вот тебе! Вот тебе! - кряхтит бабка и мнет лопатой послушное тело провинившейся.
А провинилась девчонка тем, что подкинули ее из соседнего села, потому как сын бабки и сноха - мать девочки - утонули в море с баркасом, шедшим на Ейск, чтоб выменять соль на тюльку.
Сноху не любила бабка за то, что с приблудком за ее сына замуж пошла. А Бог взял да и кинул в подол к бабке ненавистную девчонку.
- Кругом люди мрут, а этой хоть бы что… - бурчит бабка.
Девчонка скользнет с печи, схватит чего-нибудь, проглотит не прожевывая - и обратно на печь ждать лопаты.
- Ах ты зараза, уже успела!..
Как солнце садится, Валина мама приходит за Валей и кинет что-нибудь на печку девочке: картошку или кусок кукурузной лепешки. Кусок ударится о тельце девочки, отскочит - она не шевелится, только глаза блестят.
- Бери, бери, доля горемычная!
Стоит нам направиться к двери, как она рывком схватит угощение - и в рот.
Как-то прихожу к бабке, а девочка сидит во дворе под яблоней, обняв колени. Грязная-прегрязная, лицо будто смазано мокрой пылью. А глаза недоступны для пыли и грязи. Синенькие да чистенькие, как ключевая вода.
- Валька тут?
Отвернулась, не ответив. Смотрю - привязана к дереву за ногу. Помалкивает.
Помню, бабка стеганула ее веревкой как следует, а девчонка, дожевывая что-то, удачливо огляделась по сторонам: дескать, что такое боль по сравнению с куском чурека!
Так и жила, сцепив зубы, не простонав ни разу. Жила себе, не вызывая ни сочувствия, ни интереса, как растущее дерево, как дождь или бродячая собака.
Приосанились немного - урожай неплохой, да надоели грузовики, увозящие беспрепятственно всякое добро из закромов. Поплакивали люди, но не знали, как спастись от повторения голода.
Пошла я в школу. Остановлюсь, бывало, у забора, смотрю - живет девочка: скребет камушком котелок или чугунок, а то двор метет.
Никакой ей школы.
Как ее зовут? Как хлеб жуют. Чем она гордится? Крутится, крутится - и всё молчком. Людей не хочет. Не хочет - и не надо. Отключаюсь от нее. Глядь - гроб несут, а в нем бабка ее лежит, брови сдвинула.
Какое-то время девчонку не видать. Вечерком подойду к ихней хате - темно, тихо.
Потом подплывает невесть откуда телега. Выгружается разный скарб, узлы. А вот и она. Присогнутая в пояснице, угодливо помогает новым хозяевам.
Иногда вижу - перину палкой выбивает, воду тянет из колодца. Оставили, значит, у себя.
Ходим в школу, класс за классом; она подрастает. Высокая стала, как палка, худая. Молчаливая, ничья.
Слышим - пропала.
Подзабыли, и вдруг входит в село: кошелка, платье в цветочек, мяско нарастила. Отмытая, симпатичная, а озирается да крадется, как и прежде.
- Вернулась!
- А как же?.. Скотина и та к месту тянется…
Устроилась при конторе в сельсовете жить и работать уборщицей. Четырнадцать лет исполнилось мне, и ей вроде того. Тянет к ней, захотелось приблизиться, заставить раскрыться. Куда там! Перейдет на другую сторону - не дается.
И вот: немею, задыхаюсь, хочу позвать на помощь!.. Вижу, как из ее чуланчика вышел потный кабан - председатель соседнего колхоза. Провел рукой по ширинке и надел картуз. Я давно уже знала, что детей не в капусте находят, но нерушимо была приучена мамой к мысли, что замуж надо выходить только девушкой.
А тут!.. Кто за это ответит? Стою, с места не могу сдвинуться. Вижу, она выскальзывает из двери и, зыркнув голубыми шарами, скрывается в кустах.
Не хватило у меня смелости сказать кому-нибудь. Стыдно было.
Поплелась я на лиман. Неизменная картина: небо да море. Зябко, воняет сырой рыбой, поблескивает верхоплавка. Как бы ни был человек голоден, а эту рыбу не возьмет, хоть поймать ее можно рукой. Эта рыба всплыла, погибая.
Господи, всю зиму - рыба, рыба… Морская рыба невкусная. Хорошая рыбка в пресноводье водится - чебак, чехонь, рыбец. Во все времена дорогая. Лежит на базаре распластанный чебак, золотом светится. Чуть не кабанчика стоит по деньгам. Так зато ж вкуснота какая!
Тарань… С икорочкой, домашней засолки. Да где взять? Сама умею вялить.
И сейчас мне не хватает хорошей вяленой рыбы, как детства.
А та рыба, что нам доставалась, так будь она проклята! "Когда ж лучше будет? От смерти спаслись, а все никак хлеба не наедимся", - думала я, глядя на нерадостное Азовское море.
Замерзла. Пустынно. Протарахтел буксирчик с дымком… Варят что-то. Тот дымок, что от двигателя, он черный и рывком выбрасывается… Пойду! Может, маме решусь все рассказать.
Может, машинку швейную покрутить надо. Она ножная, а ремень лопнул и давно потерялся.
Мамина сестра тетя Еля шила платья, юбки за харчи. Частенько мерить платье приходила клиентка при мне: для того чтобы машинка шила, нужно было вставить ручку деревянной ложки в колесико и, поймав ритм, крутить против часовой стрелки. Крутить колесико трудно и нудно. Пот капает с кончика носа.
Явится, значит, заказчица и прямо на то же платье, в котором пришла, напялит произведение тети Ели.
Подхожу к дому и слышу крик:
- Ты что, Елена, сдурела?!
- Не кричи! Я ей огурец и яичко дала…
Красную, как рак, с мокрым лицом застала у нас девчонку-сироту. Она ушла с огурцом и яичком, откусив на ходу.
"Покрутила, значит, колесико", - догадалась я. А мама как молодой коммунист не признавала эксплуатации человека человеком, вот и отругала тетю Елю за то, что наняла "батрачку".
…Эх, как разверзлось небо над селом! Как завопили да завизжали благим матом женские голоса!
- У-у-бью-ю, га-ди-на!
Сбежались бабоньки да как стали лупасить сироту.
- Та-ак ее. Так!..
Прорвалось-таки наружу их подозрение. Бьют как бог на душу положит. Тело девочки не вздрагивает - как неживое, глаза терпеливо смотрят в одну точку и ждут конца истязания. Ни звука, ни стона.
"Блаженная!" "Ведьма!" "Курва!" Как только ни крестили - ни слова из нее не выдавили.
Вдруг спрыгивает с велосипеда парень в майке и как даст ногой под зад тетке. Та опешила. Все замолчали, а парень вошел в раж. Посыпались пинки. Так и выдворил вояку за калитку. Сел на велосипед и поехал.
- Батюшки-светы! - хотели было развить новую тему, но парень повернул обратно и заорал:
- Кости поломаю, если кто пикнет! Мужиков своих бить надо!
Стали страсти остывать, узел слабеть, рассыпались по хатам.
Прошло время, одна из моих подружек училась в медучилище в Ейске.
- Видишь, человек безымянный живет, - говорю как-то я.
- Как это? Долия она Фамилькина.
- Долия?
- В сельсовете так записано, а по-простому - Доля.
И всплыло в моей памяти: "Доля ты горемычная" - обращение Валиной мамы к девочке. Девочка, наверное, думала, что ее имя Доля, а Фамилькина - это уж сама придумала.
Сросся в конце концов организм села: и хорошие, и плохие - свои. Поставили Долю на рядки.
И все она бегом, бегом. Серпом влево, вправо, влево, вправо. Сколько помню себя в пору житья на селе - всё люди делали бегом, а вернее сказать, "наперегонки". Однако Доля озадачила колхозниц скоростью, с какой она жала серпом. Будто убегала от людей, жнущих рядом. Вроде и не под силу так махать… Делянка кончится, все плюхаются на землю молочка выпить, дух перевести, в зеркальце заглянуть - и вперед!
Залетела я как-то, уже будучи актрисой, в родные места, пошла в поле. Где ж еще найдешь всех в сборе! Вижу, кто-то под флотским воротничком "чешет" с серпом.
Она, Доля.
Оказывается, не осталось без ответа ее усердие. Заявились дядьки какие-то снять ее на фото как ударницу. Куда там! Отказалась и скрылась на весь день. А наутро вышла на работу с флотским линялым воротничком, сколотым брошкой с изображением птички, держащей в клюве маленький конверт. Дрогнуло все же сердце от признания и похвалы. Принарядилась.
Как-то комсомольский босс Пастухов попросил меня приветствовать по радио отъезжающие на стройку студенческие отряды. С патетикой, заразительно я рассказала о сельской женщине с флотским воротничком. Я не солгала про удаль трудовую, только для меня за этим стояло много того, о чем говорить тогда не полагалось.