Прочерк - Чуковская Лидия Корнеевна 36 стр.


2

22 июня 1941 года Германия напала на Советский Союз.

Короток был промежуток между "тридцать седьмым" и войной!

Бойня бессмысленная сменилась защитой родины - бойней осмысленной. Блокаду Ленинграда я перенесла не в родном городе, а в эвакуации - сначала в Чистополе, потом в Ташкенте, - но в рассказах людей, переживших ленинградскую блокаду, и тех, кто пережил лагерь, мне мерещится неуловимая связь. Не было бы тридцать седьмого - не было бы войны. Обосновать свою мысль исторически или хотя бы логически я не берусь. Это не мысль, это всего лишь чувство. Незадолго до войны Сталин расстрелял наиболее талантливых военачальников. Так объясняют теперь одну из причин неудач Красной Армии 41-43-го годов. Объясняют справедливо. Но я, без всяких объяснений, добавлю: немые выстрелы тридцать седьмого не могли не вызвать громов сорок первого. Тайные могильники Большого Дома обернулись братскими могилами на всем пространстве родины. Окровавленная тишь сменилась кровавым грохотом. Немые слезы - рыданиями вслух.

…Содержательно могла бы я рассказать об этих двух городах, Чистополе и Ташкенте. О Каме, льдами и промороженными ветрами выказывающей свою неприязнь к приезжим. О Марине Цветаевой, с которой я познакомилась в Чистополе за несколько дней до страшного елабужского конца. О приезде ко мне в Чистополь Анны Андреевны Ахматовой, у которой я стала часто бывать в 1938 году, нашем совместном путешествии в Казань, а оттуда в Ташкент. О невиданно роскошной, двусмысленно-гостеприимной азиатской природе. В дороге из окон - песчаные волны необозримой пустыни. Караваны верблюдов, ничуть не схожих с саратовскими, верблюдов, чья горбатость, чья важная поступь здесь, в пустыне, движется пескам в лад и своим ладным движением повторяет и оживляет пески. О приветливой воркотне арыков, о стройной важности тополей, об их высоте и непререкаемом чувстве собственного достоинства. О загадочных, обращенных внутрь, в глубь себя переулках и двориках старого города.

О полуголодной, хоть и привилегированной жизни эвакуированных. О сиротстве осиротелых детей - детей Украины, России, Белоруссии, вывезенных сюда из-под бомб. Наркомпрос, вскоре после нашего приезда в Ташкент, "в общественном порядке" привлек меня к работе Комиссии помощи эвакуированным детям. Я навещала детей в детских домах - детей с Украины, из Белоруссии, из Воронежа, Киева, Курска, Ленинграда - детей, привезенных со всех концов страны в глубокий тыл, в Ташкент.

Многие из них были круглые сироты: отец убит на фронте, мать - во время воздушного налета на город, село, автобус или поезд. Многие не знали - живы ли их родные, нет ли? Убита мама или ищет меня по всей стране? Убит ли отец, или ранен, или без вести пропал? Многие из этих детей были для своих родных тоже пропавшими без вести: разлученные с сыном или дочерью разорвавшейся бомбой, пожаром, обстрелом, - матери блуждали по всей стране: детские дома раскиданы были тогда и по Сибири и по всему Узбекистану. Первая забота Комиссии: составить списки детей и их детдомовские адреса… Случалось, трехлетние, двухлетние, четырехлетние ребятишки знали только свои имена - не фамилии. "Коля, как зовут твою маму?" Молчит. "А папу?" После долгого молчания: "Папа". "А где ты раньше жил?" Рев. "У мамы, папы и бабушки"…

Государство щедро снабжало детские дома хлебом, молоком, мясом, одеялами, одеждой, даже яблоками и виноградом, но щедрость имела и свою дурную сторону: воры устраивались в детские дома кто завхозом, кто поваром, а кто и директором, и не управиться было с налетевшим ворьем ни воспитателям, честно заботившимся о детях, ни Наркомпросу, ни Комиссии.

В Азии все колоссально, огромно: звезды, луна; если роза - то уж величиною с тарелку, если морковь - по локоть, орех - с яблоко, черепаха - с собаку. И воровство и взяточничество во время войны приняло в Ташкенте (и, конечно, не только там!) чудовищные, гомерические размеры. Помню случай, когда трехтонка, гружённая пальтишками, вся целиком, не заезжая в ворота детского дома, проследовала на рынок. Помню, как материал, посланный для зимнего ремонта детских спален, весь целиком, пошел на постройку нового дома: во дворе вырос персональный дом директора.

Воры быстро смыкались с прокуратурой, и управы на них практически не было. Считалось, что детские дома снабжены отлично, а там болели и цингой, и пеллагрой. Делали работники Наркомпроса и члены Комиссии что могли: писали жалобы из инстанции в инстанцию; сами, втихомолку, из своих рук, подкармливали наиболее изнуренных и голодных; старались отвлечь их, развлечь; подыскивали круглым сиротам новые семьи; устраивали для детей праздники, собирали для них игрушки и книги.

Счастливее, чем на государственном попечении, оказывались те, кого "брали в дети". Местные жители - узбеки, русские, татары - принимали сирот в свои семьи: усыновляли их, удочеряли. "Колю взяли в дети, - говорили с завистью детдомовские. - Скоро Катю возьмут". - "А меня никто не возьмет, я рыжий". Ребятишки, взятые в дети, были счастливее других, хотя вряд ли и в новой и в хорошей семье (а хороших семей я видела много) возвращалось к ним детство. Были они душевно искалечены. Самое детское в детях - доверчивость - было вытравлено. Они не доверяли ни людям, ни жизни, они не умели справляться со страхом, даже если умом понимали, что бояться нечего. Я видела не раз, как подростки, гурьбой идущие по улице, внезапно кидались врассыпную, бросались в арыки или ложились в вязкую глинистую землю ничком, услыхав издалека нарастающий гул самолета. Они неодолимо этого гула боялись, хотя вражеских самолетов в Ташкенте никогда не бывало.

Я не сразу догадалась записывать рассказы детей, не сразу поняла, что передо мною - живая подлинность, которую грех упустить. Белорусы, евреи, украинцы, русские. Дети из Киева, из Курска, из Нежина, из Минска, из Ленинграда. Впервые, помнится, пришло мне на ум взяться за карандаш, когда одиннадцатилетняя девочка из-под Курска рассказала мне, как они жили при немцах.

У них в избе стоял немецкий офицер. "Он не был злой, кормил нас консервами, а один раз ночью взял на руки сестренку - грудную - да и бросил в колодец. Четыре месяца, пятый. Он ее взял из люльки, покачал - умелый был, у него, наверное, дома свои маленькие, - она и плакать перестала, а он вышел во двор да и бросил в колодец". - "Зачем же?" - крикнула я. "А вы что - немцев не видели? - с презрением ответила девочка. - Мешала ему дрыхнуть, вот и кинул. У нас что ни двор - во всех колодцах грудняшки валялись".

После этого первого рассказа я начала записывать детей постоянно. Одни отмалчивались и с угрюмостью от меня отходили, другие рассказывали охотно, с жадностью, будто им самим нужен был этот рассказ.

…Но меня снова отнесло в сторону - от своего рассказа к чужим.

Быт мой, при невыносимой жаре, полуголодном пайке и в особенности после перенесенного мною брюшного тифа - быт оказался труден. Я служила во Дворце пионеров, вела там литературный кружок, редактировала кое-какие сборники. Служба; очереди в магазине за гнилыми дынями; попытки обменять на базаре какое-нибудь полотенце на горсть риса или свой паек хлеба - на сахар для Люши, или попытки обзавестись керосином - быт попросту валил меня с ног.

Тяжелее быта, почти уничтожавшего бытие, - "последние известия" со всех фронтов и редкие, пронзительнее бытия и быта, вести из Ленинграда.

Вести! Страшные вести о стране, друзьях, близких - и, главное (для меня), о судьбе ленинградцев.

Летом 42-го года я получила письмо от Геши Егудина.

"16/V 42 г. Ессентуки.

… В Ташкенте, как и повсюду, очевидно, есть ленинградцы зимы 1941/42 г. Общее о нас и городе ты таким образом знаешь. У меня же было еще страшней. В Ленинграде умер мой отец. По дороге сюда умерла моя дочь. Это вещь, которую нормальный человек перенести почти не может. Я после зимних перипетий сделался явно ненормален. Теперь вхожу в некую норму, и это ужасно. Пока спасает еда. Я ем непрерывно в течение всех часов бодрствования. Это действительно заполняет и занимает не только желудок, но существо в целом. Что будет, когда я отъемся? От одних только реминисценций можно будет загнуться. Хотя на очереди новое отвлекающее - завтра иду призываться.

Будь здорова и откликнись.

Геша".

…Повторяю: Ташкент - город демонстративно красивый, природа там щедра и богата. Тополя вдоль широких прямых улиц; под их ветвями необъятная тень; волочишься по жаре от тополя до тополя, и он не обманет - осенит тебя блаженною тенью; на крышах луга ярко-красных маков; днем над городом вечно синее небо, а ночью - огромные, яркие звезды; белоснежные вершины гор вокруг; чуть не каждый месяц - новая весна. А пестрые узбекские халаты, а исчерна-черные косы узбечек, а длинные ресницы, а круглые личики малышей узбечат - личики, словно черноглазые персики. Но чем красивее горы, снега и цветы, чем звучнее прохладное журчание арыков, чем нежнее снег, внезапно усыпающий цветочные венчики, тем больнее сжимается сердце от страшных, сотрясающих душу вестей. Я записывала в дневнике:

Ташкентские розы в кокетливо-хрупком снегу.
Минутной зимы ледяные блестят небылицы.
Но я на красивое больше смотреть не могу:
Кощунственна эта лазурь, лепестки и ресницы.

Судьбы городов, сел, деревень. Судьба Ленинграда. Судьбы моих родных и друзей. Судьбы солдат.

И - Митя. Всегда и везде присутствующий в моей жизни, хоть и отсутствующий Митя.

В Ташкенте я узнала, что убит под Можайском наш Боба. (Впоследствии более точно: под деревней Уваровкой.) Что умер от голода в Ленинграде Исидор Моисеевич Гликин. Накануне войны он перенес злейшую скарлатину с осложнением на сердце и оказался для армии непригоден. Умер от голода. (Ошеломленная этой вестью, я не сразу задумалась: что же будет теперь с моей "Софьей Петровной", хранившейся у него?) Осенью 1941-го погиб Люшин отец, Цезарь Самойлович Вольпе. Умер от голода Василий Игнатьевич Валов - тот самый, что столько сделал для меня в августе тридцать седьмого. Умерли от голода мать и отец Мирона Левина. Убит под Ленинградом выпущенный в 1939 году Михаил Моисеевич Майслер. Фугасной бомбой убита Танечка Гуревич, некогда, в тридцать седьмом, тоже, как и Майслер, заступившаяся за нас во время разгрома редакции. Без вести пропал Коля Давиденков. На краю голодной смерти Александра Иосифовна Любарская, Тамара Григорьевна Габбе и Алексей Иванович Пантелеев. Арестован Даниил Иванович Хармс… Под конец моего пребывания в Ташкенте добралась до меня весть, что Изя Бронштейн - жив, живет в одном из сибирских городов у Михалины Петровны, ранее эвакуированной туда из Ленинграда. Изя и Михалина живы, а Фанни Моисеевна и Петр Осипович - умерли от сыпняка на одной из железнодорожных станций: многие сутки они тщетно пытались пересесть в другой эшелон. Они умерли в привокзальной грязи. Когда туда явились санитары, все трое были еще живы, хотя и без сознания. Стариков оставили умирать на платформе, а Изю, человека молодого, перевезли в тифозный барак. Он выздоровел. Своих на вокзале уже не нашел. К Михалине приехал один.

А Митя?

В тифозном бреду и в здравом уме постоянно преследовала меня мысль: а вдруг Митя жив? Мало ли что могли напутать в картотеках Большого Дома… Теперь, из-за войны, он не знает где - кто. Где я, Люша, Ида, где его родные? Сюда, в Ташкент, дойдет ли до меня весть от него, если он жив и ему представится случай послать письмо?

В Ташкенте было много нищих. Когда они, изможденные, в лохмотьях, с угасшими глазами стояли у меня под окном, я думала: вот такой сейчас Митя. А может быть - это от него весть?

Записывала в дневнике:

Ты нищих шлешь, но и они немеют.
Молчат под окнами, молчанием казня.
И о тебе мне рассказать не смеют,
И молча хлеба просят у меня.

3

Ни в Чистополе, где, разумеется, существовал свой маленький Большой Дом, ни в Ташкенте - я в своей судьбе присутствия его не ощущала. В Москве - тоже. Ощутила - в Ленинграде.

Мы с Люшей осенью 43-го года приехали в Москву, куда уже ранее воротились мои родители. Намерения оставаться в Москве у меня не было. Мне просто хотелось быть поближе к Ленинграду: отправиться туда сразу, чуть только его освободят.

Война переломилась. Освобождения Ленинграда можно было ждать со дня на день.

Большой Дом снова возник в моей судьбе, чуть только я ступила на родную ленинградскую землю. Памятен ли там был мой отказ сотрудничать? Или дерзкий визит к Гоглидзе? Или 26-27-й год? Или бегство 38-го и 41-го? Или Митя? Или все это вместе? Во всяком случае, в Ленинграде в недрах Большого Дома возле моего имени стояла какая-то зловещая птичка.

Город был страшен. Чист, пуст, тих. На первый взгляд - никаких развалин. Останки рухнувших домов убраны, пустоты искусно замаскированы молодыми садиками, сквериками. Молодая эта зелень казалась кладбищенской.

Меня приютила в коммунальной квартире семья моего старого друга, писателя, с которым дружила я еще во времена Маршака, - Алексея Ивановича Пантелеева. Сам он был в это время в Москве, его мать и сестра поселили меня у него в комнате. Чисто-начисто вымытый пол, но черным-черны, задымлены, закопчены стены, и дотемна затемнено окно. Здесь пережил Алексей Иванович блокаду. Комната напоминала пещерную тьму Киево-Печерской Лавры.

На улицах прохожие редки, в трамваях почти нет пассажиров. Лица у людей крепко-накрепко замкнуты. При повороте трамвая, мчавшегоя на полном ходу, я не успела ухватиться за ремень и невольно толкнула стоявшего передо мною в пустоте пассажира.

- Простите, пожалуйста, - сказала я. - Я просто не удержалась.

- Держаться надо! - со злобой крикнул он, не обернувшись.

Собственная моя и Митина квартира на Загородном была занята, но занята незаконно. Хотя заняло ее "значительное лицо" - некто Вигдорович, начальник жилуправления нашего района, я все-таки надеялась одолеть его: по закону переселяться в чужие пустые квартиры, да и то - временно, имели право только люди из разбомбленного дома, а дом Вигдоровича оказался целехонек. Я пошла в юридическую консультацию, и юрист сказал мне, что закон безусловно на моей стороне. Новая управдомша, перелистав старую, измызганную домовую книгу, тоже в моем праве на квартиру № 4 не усумнилась и весьма милостиво сопровождала меня. (Вигдорович с семьей временно в отъезде.) Я вошла. Пожалуй, мне повезло: когда я переступала порог своего дома - рядом оказалась чужая, незнакомая, посторонняя женщина. На ходу она задавала вопросы: почем нынче в Ташкенте помидоры или сколько же там бывает градусов? Никакого соблазна расплакаться, или, например, погладить обои, или дотронуться до оставшихся после конфискации книг или картинок на стене - у меня не было… "Сколько там бывает градусов? Да в тени до сорока доходит… Зимою ливень ливмя". На дверях Митиной комнаты я увидела знакомые, сухие, побуревшие следы сургуча. Присохшая кровь.

Рядом толклась управдомша, но всюду были Митя и маленькая Люша. Ида. (Из Ташкента она уехала в Новосибирск, к Матти, но все равно я видела ее тут.)

На стене еще висел плакат Мирона Левина: "Все лучшее на земле…"

В моей комнате Митино - скороходовское! - бюро… Я - наконец! - дома. Не в чистопольской избе, не в ташкентском чулане. Дома. Могу сесть в трамвай, поехать к друзьям на Литейный и через 15 минут увидеть Неву.

(Между прочим, поглядеть на Неву оказалось совсем не таким легким делом, как я полагала. Я думала: если хватило сил войти в свой, Митин и Люшин дом, то уж безусловно хватит на все остальное. Нет. Мы знаем свою душу не лучше, чем души чужие. На Литейном, недалеко от Литейного моста, жили мои друзья: Муся Варшавская и Миша Брискман. Я позвонила им, и они с нетерпением ждали, когда я приду. Выйдя из дома - да, да, из своего дома! - я села в трамвай № 9 (Митю этот номер от самого нашего крыльца довозил, бывало, до Политехнического института, а меня в тридцать седьмом до поворота на набережную) и отправилась к Мусе и Мише. Но не тут-то было! На одну остановку раньше я, нежданно-негаданно, выскочила на улицу и, позвонив из телефонной будки, назначила Мусе и Мише свидание в Летнем саду. Неву я увижу и там, их - тоже, но не… Оказалось, я не в силах посещать тот район - тот, возле улицы Воинова, у Литейного моста… "Дело ведется". "Выбыл". Что же мы знаем о своей душе? В какую минуту срочно понадобится анестезия?)

В квартиру на Загородном я вошла. Воображала: ничего труднее уже не будет.

"Все дорогие места в то же время лобные места", - писал Герцен. Так! Ну а настоящее лобное место? Большой Дом на Литейном? Тюрьма на Шпалерной?

…Однако я опять забежала вперед. Я еще у себя дома, на Загородном, 11, в квартире № 4. Женщина сплетничает о новых хозяевах. "Сам-то такой сурьезный, из себя видный". Благоволит ли она к "самому" или ко мне, понять было трудно. Сказала, что площади пустой в Ленинграде нынче много, и если "сам" упрется - мне могут предоставить взамен моих прежних комнат другие. Мы вышли вместе и простились: "Вам, гражданочка, одна теперь дорога - в суд", - сказала управдомша на прощанье. "Да комнаты подыскать можно - вот хотя бы и на вашей лестнице, этажом выше, пустые стоят".

На следующий день я снова побывала в юридической консультации и выслушала советы юриста. Он перечислил, какие именно я должна представить справки. Перспективы назвал "весьма обнадеживающими".

Знала, однако, чего бояться, моя душа, боявшаяся Литейного проспекта! В судьбу мою снова вмешался Большой Дом.

Началось с того, что в ту коммуналку, где я гостила у Пантелеевых, ночью явились незваные гости: проверять документы. Время военное, такие ночные проверки были не редкость - город прифронтовой. К тому же паспорта потребовали не у меня одной и не только у моих гостеприимных хозяев, но и у всех жильцов коммунальной квартиры. Можно было не принимать этот визит на свой счет.

Но еще через день телефонным звонком пригласили в Большой Дом недавно вернувшуюся из эвакуации Михалину Петровну.

Следователь задал ей всего один-единственный вопрос: зачем это ваша родственница приехала в Ленинград?

(В самом деле, какая непосильная для следствия загадка: выяснить, зачем человек, родившийся, выросший, учившийся, работавший в Ленинграде, возвращается к себе домой?)

- Она приехала… потому что ведь она здесь жила, - растерянно ответила Михалина.

- Где же она собирается поселиться теперь? У вас?

- Нет, у себя…

- Да ведь она в мае 1941 года переехала из Ленинграда в Москву.

- Она не переехала, - ответила Михалина. - Она легла там в клинику… Ее оперировали…

(Судя по описанию, это был тот самый следователь, который когда-то допрашивал няню Иду. Ему ли было не знать, почему в мае 41-го я бежала в Москву! Ведь от него-то я и бежала!)

Еще дня через три я снова отправилась в юридическую консультацию, к прежнему юристу. Я протянула ему необходимые справки: когда именно мы с Матвеем Петровичем переехали на Загородный, 11, сколько занимали квадратных метров и пр.

Но он был уже вовсе не прежний.

Назад Дальше