Я боюсь утверждать, но мне кажется, что так же, как Тургенев не хотел ограничиваться "одними простыми дружелюбными отношениями", так и мой отец слишком горячо относился к Ивану Сергеевичу, и отсюда-то и проистекло то, что они никогда не могли встретиться без того, чтобы не поспорить и не поссориться.
Моего отца, быть может, раздражал слегка покровительственный тон, принятый Тургеневым с первых дней их знакомства, а Тургенева раздражали "чудачества" отца, отвлекавшие его от его "специальности -- литературы".
В 1860 году, еще до ссоры, Тургенев пишет Фету: "...А Лев Толстой продолжает чудить. Видно, так уже
150
написано ему на роду. Когда он перекувырнется в последний раз и станет наконец на ноги?"
Так же отнесся Тургенев и к "Исповеди" моего отца, которую он прочел незадолго до своей смерти. Обещав ее прочесть, "постараться понять" и не "сердиться", он "начал было большое письмо в ответ... "Исповеди", но не кончил... потому, чтобы не впасть в спорный тон".
В письме к Д. В. Григоровичу он назвал эту вещь, построенную, по его мнению, на неверных посылках, "отрицанием всякой живой человеческой жизни" и "своего рода нигилизмом".
Очевидно, что Тургенев и тогда не понял, насколько сильно завладело отцом его новое мировоззрение, и он готов был и этот порыв причислить к его всегдашним чудачествам и кувырканиям, к которым он когда-то причислял его занятия педагогией, хозяйством, изданием журнала и проч.
Иван Сергеевич был в Ясной Поляне на моей памяти три раза.
Два раза в августе и в сентябре 1878 года, и в третий и последний раз в начале мая 1880 года.
Все эти приезды я помню, хотя возможно, что некоторые мелочи я могу перепутать.
Я помню, что, когда мы ждали Тургенева, это было целое событие, и больше всех волновалась мама. От нее мы узнали, что папа был с Тургеневым в ссоре и когда-то вызывал его на дуэль и что теперь он едет, вызванный письмом папа, чтобы с ним мириться.
Тургенев все время сидел с папа, который в эти дни даже не "занимался", и раз, как-то в середине дня, мама собрала всех нас, в необычный час, в гостиную, где Иван Сергеевич прочел свой рассказ "Собака".
Я помню его высокую, мощную фигуру, седые, шелковистые, желтоватые волосы, несколько разгильдяйную, мягкую походку и тонкий голос, совершенно не соответствующий его величавой внешности.
Он смеялся с заливом, чисто по-детски, и тогда голос его становился еще тоньше.
Вечером, после обеда, все собрались в зале.
В это время в Ясной гостили дядя Сережа (брат отца), князь Леонид Дмитриевич Урусов (тульский вице-губернатор), дядя Саша Берс с молоденькой женой, красавицей грузинкой Патти, и вся семья Кузминских.
151
Тетю Таню попросили петь.
Мы с замиранием сердца слушали и ждали, что скажет о ее пении Тургенев, известный знаток и любитель.
Он, конечно, похвалил, и, кажется, искренне.
После пения затеяли кадриль.
Bo-время кадрили кто-то спросил у Тургенева, танцуют ли еще французы старую кадриль, или же все танцы сводятся к канкану. Тургенев сказал: "Старый канкан вовсе не тот неприличный танец, который теперь танцуют в кафешантанах; старый канкан приличный и грациозный танец". И вдруг Иван Сергеевич встал, взял за руку одну из дам и, заложив пальцы за проймы жилета, по всем правилам искусства, отплясал старинный канкан с приседаниями и выпрямлением ног.
Все хохотали, и больше всех хохотал он сам.
После чая "большие" начали о чем-то говорить, и между ними завязался горячий спор. Больше всех горячился и напирал на Тургенева князь Урусов.
Это было то время, когда в отце уже началось его "духовное рождение" (как он называл этот период сам), и князь Урусов был одним из первых его искренних единомышленников и друзей.
Не помню, что доказывал князь Урусов, сидя у стола против Ивана Сергеевича и широко размахивая рукой, как вдруг случилось что-то необыкновенное: из-под Урусова выскользнул стул, и он, как сидел, так и опустился на пол с вытянутой вперед рукой и грозяще приподнятым указательным пальцем.
Нисколько не смутившись, он, сидя на полу и жестикулируя, продолжал начатую фразу.
Тургенев взглянул на него сверху вниз и неудержимо расхохотался.
-- Он меня убивает, il m'assomme, этот Трубецкой, -- визжал он, сквозь смех путая фамилию князя.
Урусов чуть-чуть не обиделся, но потом, видя, что хохочут и другие, поднялся и рассмеялся сам.
В один из вечеров сидели в маленькой гостиной за круглым столом.
Была чудная летняя погода.
Кто-то предложил (кажется, мама), чтобы каждый из присутствующих рассказал самую счастливую минуту своей жизни.
152
-- Иван Сергеевич, начинайте вы,-- сказала она, обращаясь к Тургеневу.
-- Самая счастливая минута моей жизни была та, когда я по глазам любимой женщины впервые узнал, что она меня любит, -- сказал Иван Сергеевич и задумался.
-- Сергей Николаевич, теперь ваша очередь, -- сказала тетя Таня, обращаясь к дяде Сереже.
-- Я скажу вам только на ухо, -- ответил дядя Сережа, улыбаясь своей умной саркастической улыбкой.
-- Самая счастливая минута жизни... -- дальше он говорил шепотом, нагнувшись к самому уху Татьяны Андреевны, и что он сказал, я не слыхал.
Я видел только, как тетя Таня отшатнулась от него и засмеялась.
-- Ай, ай, ай, вы вечно что-нибудь такое скажете, Сергей Николаевич! Вы невозможный человек.
-- Что сказал Сергей Николаевич? -- спросила мама, никогда не понимавшая шуток.
-- Я после скажу тебе.
На этом начатая затея и оборвалась.
В третий приезд Тургенева я помню тягу.
Это было второго или третьего мая 1880 года.
Мы пошли всей компанией, то есть папа, мама и мы, дети, за Воронку.
Папа поставил Тургенева на лучшее место, а сам стал шагах в полутораста от него на другом конце той же поляны.
Мама стояла с Тургеневым, а мы, дети, невдалеке от них развели костер.
Папа стрелял несколько раз и убил двух вальдшнепов, а Ивану Сергеевичу не везло, и он все время завидовал счастью отца.
Наконец, когда стало уже темнеть, на Тургенева налетел вальдшнеп, и он выстрелил.
-- Убили? -- крикнул отец с своего места,
-- Камнем упал, пришлите собаку поднять, -- ответил Иван Сергеевич.
Папа послал нас с собакой, Тургенев указал нам, где искать вальдшнепа, но как мы ни искали, как ни искала собака -- вальдшнепа не было.
Наконец подошел Тургенев, пришел папа -- вальдшнепа нет.
-- Может быть, подранили, мог убежать, -- говорил папа, удивляясь, -- не может быть, чтобы собака не нашла, она не может не найти убитую птицу.
-- Да нет же, Лев Николаевич, я видел ясно, говорю вам, камнем упал, не раненый, а убитый наповал, я знаю разницу.
-- Но почему же собака его не находит? -- не может быть, -- что-нибудь не то.
-- Не знаю, но только скажу вам, что я не лгу, камнем упал, -- настаивал Тургенев.
Так вальдшнепа и не нашли, и остался какой-то неприятный осадок, как будто кто-то из двух не совсем прав. Или Тургенев, говоря, что он убил вальдшнепа наповал, или папа, утверждая, что собака не может не найти убитой птицы.
И это случилось как раз тогда, когда обоим так хотелось избежать всяких недоразумений.
Ведь для этого они даже избегали серьезных разговоров и проводили время только в приятных развлечениях...
Вечером, прощаясь с нами, папа тихонько шепнул нам, чтобы мы утром пораньше пошли опять на это место и поискали бы хорошенько.
И что же оказалось?
Вальдшнеп, падая, застрял в развилине, на самой макушке осины, и мы насилу его оттуда вышибли.
Когда мы торжественно принесли его домой, это было целое событие, которому папа и Тургенев радовались еще гораздо больше, чем мы.
Оба они оказались правы, и все кончилось к обоюдному удовольствию.
Иван Сергеевич ночевал внизу, в кабинете отца.
Когда все разошлись, я проводил его в его комнату, и, пока он раздевался, я посидел на его постели и завел разговор об охоте.
Он спросил меня, умею ли я стрелять?
Я ответил, что да, но что я не хожу на охоту, потому что у меня плохое одноствольное ружье.
-- Я подарю вам ружье, -- сказал он, -- у меня в Париже их два, и одно из них мне совсем не нужно. Оно недорогое, но хорошее. Когда я в следующий раз приеду в Россию, я привезу его.
154
Я сконфузился, благодарил и был страшно счастлив, что у меня будет "центральное" ружье.
К сожалению, после этого Тургенев в России больше не был.
Ружье, о котором он говорил, я впоследствии хотел выкупить у его наследников не как "центральное", а как "тургеневское", но мне это не удалось.
Вот все, что я помню об этом милом, наивно-сердечном, с детскими глазами и детским смехом, человеке, и в моем представлении величие его сливается с обаянием добродушия и простоты.
В 1883 году папа получил от Ивана Сергеевича его последнее, предсмертное письмо, написанное карандашом, и я помню, с каким волнением он его читал. А когда пришло известие о его кончине, папа несколько дней только об этом и говорил и везде, где мог, выискивал разные подробности о его болезни и последних днях.
Кстати, раз мне пришлось упомянуть об этом письме Тургенева, я хочу сказать, что папа искренно возмущался, когда слышал в применении к себе заимствованный из этого письма эпитет "великий писатель земли Русской".
Он вообще всегда ненавидел избитые эпитеты, а этот он даже считал нелепым.
-- Почему "писатель земли"?
В первый раз слышу, чтобы был писатель земли.
Бывает же, что привяжутся люди к какой-нибудь бессмыслице и повторяют ее без всякой надобности.
Выше я привел выдержки из писем Тургенева, из которых видно, с каким неизменяемым постоянством он превозносил литературные дарования отца.
К сожалению, я не могу сказать того же про отношение к Тургеневу моего отца.
Страстность его натуры проявилась и здесь.
Личные отношения мешали ему быть объективным.
В 1867 году по поводу только что появившегося романа "Дым" он пишет Фету: "В "Дыме" нет ни к чему почти любви и нет почти поэзии. Есть любовь только к прелюбодеянию, легкому и игривому, и потому поэзия этой повести противна... Я боюсь только высказывать это мнение, потому что я не могу трезво смотреть на автора, личность которого не люблю".
155
В 1865 году он пишет тому же Фету: "Довольно" мне не понравилось. Личное -- субъективное хорошо только тогда, когда оно полно жизни й страсти, а тут субъективность, полная безжизненного страдания".
В 1883 году, осенью, уже после смерти Тургенева, когда вся наша семья переехала на зиму в Москву, отец остался в Ясной Поляне один, в обществе Агафьи Михайловны, и начал усиленно перечитывать всего Тургенева.
Вот что он в это время пишет моей матери:
"...О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю. Я все с ним живу. Непременно или буду читать, или напишу и дам прочесть о нем. Скажи так Юрьеву..."
"...Сейчас читал тургеневское "Довольно". Прочти, что за прелесть..."
К сожалению, предполагавшееся публичное чтение отца о Тургеневе не состоялось.
Правительство, в лице министра графа Д. А. Толстого, запретило ему принести эту последнюю дань своему умершему другу, с которым он всю жизнь ссорился только потому, что он не мог быть к нему равнодушен.
ГЛАВА XVIII
Гаршин
Мои воспоминания о Всеволоде Михайловиче Гаршине относятся к периоду моего детства, и поэтому они, к сожалению, не полны и отрывочны.
Он посетил Ясную Поляну ранней весной 1880 года.
Впоследствии я узнал из его биографии, что в эту же весну он из Тулы попал в Харьков и там был помещен в психиатрическую лечебницу.
Таким образом, объясняются некоторые шероховатости в поведении этого скромного и милого человека и бросившиеся нам в глаза странности, благодаря которым я его и запомнил при первом же его появлении в Ясной Поляне.
Никому из нас в то время не пришло в голову, что перед нами человек больной, возбужденный надвигающейся болезнью и потому не вполне нормальный.
156
Мы объяснили себе его странности простым чудачеством.
Мало ли у нас в Ясной перебывало чудаков!
Это было в шестом часу вечера.
Мы сидели в зале за большим столом и кончали обед.
Подавая последнее блюдо, лакей Сергей Петрович доложил отцу, что внизу его дожидается какой-то "мужчина".
-- Что ему надо? -- спросил папа.
-- Он ничего не сказал, хочет вас видеть.
-- Хорошо, я сейчас приду.
Не доев пирожного, папа встал из-за стола и пошел вниз по лестнице.
Мы, дети, тоже повскакали с своих мест и побежали за ним.
В передней стоит молодой человек, довольно бедно одетый и не снимая пальто.
Папа здоровается с ним и спрашивает: "Что вам угодно?"
-- Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки, -- говорит человек, глядя в глаза отца смелым лучистым взглядом, наивно улыбаясь.
Никак не ожидавший такого ответа, папа в первую минуту как будто даже растерялся.
Что за странность? человек трезвый, скромный, на вид, по-видимому, интеллигентный, что за дикое знакомство?
Он взглянул на него еще раз своим глубоким, пронизывающим взглядом, еще раз встретился с ним глазами и широко улыбнулся.
Улыбнулся и Гаршин, как ребенок, который только что наивно подшутил и смотрит в глаза матери, чтобы узнать, понравилась ли его шутка.
И шутка понравилась.
Нет, конечно, не шутка, а понравились глаза этого ребенка -- светлые, лучистые и глубокие.
Во взгляде этого человека было столько прямоты и одухотворенности, вместе с тем столько чистой, детской доброты, что, встретив его, нельзя было им не заинтересоваться и не пригреть его.
Вероятно, это же почувствовал и Лев Николаевич.
157
Сказав Сергею подать водки и какой-нибудь закуски, он отворил дверь в кабинет и попросил Гаршина снять пальто и взойти.
-- Вы, верно, озябли, -- ласково сказал он, внимательно вглядываясь в гостя.
-- Не знаю, кажется, немножко озяб, ехал долго.
Выпив рюмку водки и закусив, Гаршин назвал свою фамилию и сказал, что он "немножко" писатель.
-- А что вы написали?
-- "Четыре дня". Этот рассказ был напечатан в "Отечественных записках". Вы, верно, не обратили на него внимания.
-- Как же, помню, помню. Так это вы написали, прекрасный рассказ. Как же, я даже очень обратил на него внимание. Вот как, стало быть, вы были на войне?
-- Да, я провел всю кампанию.
-- Воображаю, сколько вы видели интересного. Ну, расскажите, расскажите, это очень интересно.
И отец стал расспрашивать Гаршина последовательно и подробно о том, что ему пришлось видеть и пережить.
Папа сидел рядом с ним на кожаном диване, а мы, дети, расположились вокруг.
Я, к сожалению, не помню точно этого разговора и не берусь его передать.
Я помню только, что было очень и очень интересно.
Того человека, который удивил нас в передней, теперь уже не было.
Перед нами сидел умный и милый собеседник, ярко и правдиво рисовавший нам картины пережитых ужасов войны, и рассказы его были так увлекательны, что мы весь вечер просидели с ним, не отрывая от него глаз и слушая.
Припоминая этот вечер теперь, когда я уже знаю, что бедный Всеволод Михайлович был в то время на границе тяжелого психического недуга, и ища в своем впечатлении о нем признаков этого заболевания, могу сказать, что некоторая его ненормальность проявилась разве только в том, что он говорил слишком много и слишком интересно.
С ярко горящими, широко открытыми глазами, он выбрасывал нам одну картину за другой, и чем больше он говорил, тем образнее и выразительнее становилась его речь.
158
Когда он временами замолкал, выражение его лица изменялось, и на нас опять смотрел милый и кроткий ребенок.
Я не помню, ночевал ли он в Ясной или уехал в этот же день.
Через несколько дней он приехал к нам опять, но на этот раз верхом на неоседланной лошади.
Мы увидали его из окна едущим по пришпекту.
Он разговаривал сам с собой и как-то странно и широко размахивал руками.
Подъехав к дому, он слез с лошади, держа ее в поводу, потребовал у нас карту России. Кто-то спросил его, зачем она ему нужна?
-- Мне надо посмотреть, как мне проехать в Харьков, я еду в Харьков к матери.
-- Как, верхом?
-- Ну да, верхом, что же тут удивительного?
Мы достали атлас, вместе с ним разыскали Харьков, он записал попутные города, простился и уехал.
Впоследствии оказалось, что Гаршин приезжал к нам на лошади, которую он каким-то путем выпряг у тульского извозчика.
Хозяин лошади, не подозревавший того, что он имеет дело с человеком больным, потом долго его разыскивал и с трудом отобрал свою лошадь назад.
После этого Гаршин исчез.
Как он добрался до Харькова и как он попал там в больницу, я уже не знаю.
Через несколько лет вышли две тоненькие книжки его рассказов.
Я прочел их, когда был уже взрослым юношей, и нечего мне говорить о том впечатлении, которое они на меня произвели.
Неужели это написал тот человек с особенными глазами, который сидел тогда в кабинете на кожаном диване и рассказывал так много и интересно?
Да, да, конечно, это он, и в этих двух книжечках я узнаю его.
Но теперь детская, мимолетная симпатия к незнакомцу, случайно промелькнувшему, переходит в глубокую любовь к человеку и художнику, и мне дорого, что в моей памяти остались хотя бы эти отрывочные и грустные воспоминания.
159
Еще раз мне посчастливилось видеть Гаршина у нас в Москве.
Это было приблизительно за год до его смерти.
Кажется, что в это время отца не было дома и его приняла мать.
Он был грустен и молчалив и пробыл у нас недолго.
Я помню, что мама спросила его, отчего он так мало пишет.
-- Разве можно писать, когда весь день я занят своей службой, от которой болит и тупеет голова, -- ответил он с горечью и задумался.
Мама стала расспрашивать его о его частной жизни и отнеслась к нему очень тепло и сочувственно.