настоящему рабочему народу, заставившей меня понять его и увидать, что он не так глуп, как мы думаем, или благодаря искренности моего убеждения в том, что я ничего не могу знать, как то, что самое лучшее, что я могу сделать -- это повеситься, -- я чуял, что если я хочу жить и понимать смысл жизни, то искать этого смысла жизни мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою и нашу жизнь".
Хождение на шоссе стало теперь не только увлечением, но и потребностью,
-- Иду на Невский проспект, -- говорил он шутя и иногда пропадал до глубокой ночи.
-- Встретил удивительного старика и дошел с ним до Тулы, -- рассказывал он, возвратясь без обеда часов в десять вечера.
Его дневники того времени пересыпаны пословицами, выражениями чеканной народной мудрости и воли божьей, которые он среди этих странников собрал. Многие из его позднейших народных рассказов вдохновлены его друзьями с "Невского".
Да, эти люди знают бога. Несмотря на все их предрассудки, несмотря на веру в Николу-зимнего и Николу-вешнего, несмотря на веру в Иверскую, Казанскую и Троеручицу, они ближе к богу, чем мы. Они ведут рабочую, нравственную жизнь, и их простая мудрость во много раз выше всех ухищрений нашей культуры и философии.
И он, Лев Толстой, великий писатель, славный, богатый, образованный, не раз искренне завидовал этим нищим, оборванным, подчас голодным, но счастливым и внутренне спокойным людям.
Наряду с этим у него шла громадная кабинетная работа.
"Никогда в жизни я не работал так усиленно, как за эти десять лет", -- говорил он в одной из своих позднейших книг. Он изучал философию, богословие, Жития святых, историю церкви и все, что только можно было достать, касающееся жизни Христа и его учения. Он сам перевел Евангелие с греческого, сравнивал всевозможные контексты и для этого изучил даже древнееврейский язык.
179
Я помню, как он настойчиво и постепенно добивался и как вырастало и складывалось его новое миросозерцание.
Так мы, бывало, детьми складывали кубики. Сначала хаос, кажется безнадежно. Но вот один кубик подошел, второй уже легче находит свое место, что-то уже складывается -- этот сюда, этот туда, вот этот трудно приладить, вертишь его много раз, наконец откладываешь его в сторону, берешься за другие, картина вырастает, пустоты заполняются, все становится яснее и понятнее, наконец картина вся, одно только место не заполнено, берешь отложенный в сторону, казавшийся трудным последний кубик, и он просто и ясно подходит к своему месту.
Я взял это детское сравнение, потому что лучшего сравнения к тому, как отец постепенно разбирался в понимании учения Христа, я не мог подобрать.
Первым его кубиком, то есть основой его нового понимания, была нагорная проповедь и учение о непротивлении злу. Как странно кажется теперь, что ему нужно было много лет, чтобы понять простые слова "не противься злу". Вот до чего затемняет учение Христа православная церковь с ее богослужением, символом веры, катехизисом и богословием.
Поняв этот основной тезис в его прямом значении, отец начал проверять все учение Евангелия сызнова и начал прикладывать к нему разрешение всех жизненных вопросов. Там, где казались противоречия, он изучал источники, и большей частью эти противоречия оказывались или неточностями, или ошибками перевода. И чем глубже он вникал, тем яснее и яснее ему все становилось и тем лихорадочнее и радостнее он складывал последние кубики, пока наконец не развернулась перед ним вся картина, ясная и несомненная.
Эта работа отца есть единственная в своем роде попытка подвести под учение Христа глубокое философское основание и приурочить его ко всем областям человеческой жизни, начиная с жизни личной и кончая жизнью общественной, экономической и даже политической.
Я уже сказал раз, что я всегда был неустойчив. Я никогда не гримировался в последователя отца, хотя всегда ему верил. Но чем старше я становлюсь, тем
180
яснее мне становится его миросозерцание и тем ближе я к нему подхожу сам.
Между тем пропасть между отцом и остальной семьей все более углубляется, и положение начинает осложняться.
Семья развивается и растет. У матери на руках восемь человек детей. Отец отошел в сторону и в воспитании детей уже участия не принимает. Мать начинает видеть, что она одна не в силах справиться с лежащим на ней бременем, и поднимается вопрос о переезде семьи в Москву, тем более что Сереже надо ходить в университет, Тане пора "выезжать", а Илюша дома лентяйничает, и надо его отдать в гимназию. А тут еще Лева и Маша, Андрюша, Миша и грудной Алеша.
-- Хорошо говорить об идеях, но нельзя же детей оставить неучеными, недорослями, да и кормить их надо каждый день, и обшивать, и лечить. У Константина Ромашкина на деревне дети ходят никогда не мытые и с десяти лет идут пасти телят, а с тринадцати берутся за соху -- неужели ты этого хочешь.
-- У Константина дети с малых лет приучаются к труду и помогают родителям, а мы сами сидим на шее у мужика и воспитываем таких же, как мы, тунеядцев. Нынче утром я вижу --идет к дому по пришпекту наш портной.
-- Куда ходил? -- спрашиваю.
-- Крючков на шубу не хватило, в Тулу бегал.
Он сбегал с утра в Тулу, пятнадцать верст и обратно, и будет весь день до ночи сидеть за работой, а наши дети не могут дойти до Воронки (река, где мы купались) и требуют, чтобы им запрягли лошадей. И Филипп запрягает, и полдня сидит на козлах, пока господа прохлаждаются.
Такие разговоры между отцом и матерью происходили постоянно и по всякому поводу, и острота их возрастала.
Продолжалось то же катанье верхом, тот же крокет, то же пение по вечерам, зимой те же коньки, но папа с нами уже не было. Если он даже и молчал и не осуждал нас открыто, все же это осуждение в нем чувствовалось, и бывало неловко и нам, и ему самому.
Должен сказать, что, несмотря на властность его натуры, отец никогда никого не насиловал. Он никогда
181
не бранил и не наказывал детей, и поэтому мы его боялись и уважали гораздо больше, чем мать, которая когда и накричит, когда и по рукам отшлепает, а когда и поставит в угол.
Положение нас, детей, в этот период жизни было тоже очень трудное, потому что, в сущности, не было способа угодить отцу. Ну хорошо, я не поеду на катках купаться, я пойду пешком, но катки все равно поедут на купальню; я не буду объедаться за столом, а блинчики с вареньем все равно будут поданы. Я даже могу "не гонять собак", а потом? Все равно я не могу изменить всей своей жизни и не могу сделаться Ромашкиным. Не меня осуждает отец, а весь уклад нашей жизни, которую изменить я лично не могу. Не только не могу этого сделать я, но и он сам оказывается в этом бессилен.
Стремясь как-нибудь оправдать свою, как он считал, "праздную" барскую жизнь, отец начал усиленно заниматься физическим трудом. Он разбил свой день на несколько "упряжек" и стремился совместить физический труд с умственным. Он пахал, косил, строил сараи и печи для мужиков, а зимой приходил к нему деревенский сапожник Павел (брат лакея Сергея Арбузова), и он занимался с ним в кабинете и учился тачать голенища и шить сапоги.
Мама смотрела на "чудачества" отца как на нечто преходящее, следила за его здоровьем, старалась готовить ему более питательную пищу и надеялась, что это пройдет.
Для отца положение получилось безвыходное.
Некоторые, в том числе и мой старший брат Сергей, думают, что отец сделал ошибку, не покинув семьи тогда же, то есть в самом начале 1880-х годов.
Я знаю, что вопрос об уходе стоял перед отцом в течение всех последних тридцати пяти лет его жизни, и я знаю, что он передумал его со всех сторон глубоко и добросовестно. И поэтому я считаю, что его решение было решение правильное и в то же время единственно возможное.
Как можно судить о поступках человека, не пережив всей мучительности его сомнений и не пройдя через всю глубину его мышления. Пусть судят его другие, я же ни матери, ни отца осуждать не смею, ибо я знаю, что
182
они оба хотели поступать и поступали, как им казалось лучше и честнее.
Одна из основных черт характера отца была беспощадная правдивость перед самим собой и ненависть к лицемерию.
И вот он роковым образом сам очутился в положении человека, живущего в явном противоречии со своими убеждениями, в положении кающегося грешника, продолжающего пребывать в грехе, в положении учителя, своей жизнью попирающего свое же учение.
Он говорил о преступности богатства и о вреде денег, а сам имел полумиллионное состояние, он говорил о простой рабочей жизни, а сам жил в хорошем барском доме, спал на дорогом матрасе и ел вкусную и сытную пищу; он осуждал земельную собственность и говорил о трех аршинах земли, а сам владел восемью тысячами десятин; семья его в одну неделю проживала больше, чем любая крестьянская семья могла прожить в год, в доме лакеи, горничные, повара, садовники, кучера и прачки...
Имеет ли он нравственное право проповедовать свои идеи, не следуя им сам?
Какой богатый материал он дает своим недоброжелателям для упреков его в лицемерии!
Продолжая жить в этих условиях с семьей, пользуясь роскошью и комфортом, не губит ли он этим и саму идею?
Что же делать? Уйти?
Это казалось бы самым простым и, может быть, единственным решением вопроса.
Но тут возникает другой длинный ряд вопросов, еще более сложных и тонких.
Имеет ли он право раздать всю свою собственность и оставить жену и детей нищими, быть может, даже голодными? Он сам воспитал их так, что они к лишениям не привыкли.
Отдать состояние жене?
Но если это состояние является бременем для него и если он считает его грехом, имеет ли он право это бремя и этот грех переложить со своих плеч на плечи жены?
Имеет ли право оставить тридцатипятилетнюю жену с огромной семьей одну, без нравственной поддержки и лишить ее своей любви?
183
Для нее он был все -- вся жизнь ее, как в фокусе, сосредоточилась в нем одном. Без него для нее жизни не было, и он это знал.
Кроме того, и он любил ее всем своим существом.
Если он уйдет и пожертвует жизнью жены и семьи из-за того, чтобы на нем не лежал упрек в лицемерии, не будет ли это тщеславием с его стороны?
Сакья Муни, когда он познал, что есть на свете горе, и когда он почувствовал себя призванным идти в мир учить и утешать людей, ночью покинул свою молодую красавицу жену, не решившись даже разбудить ее и проститься, покинул дворец и богатства и сделался Буддой.
Если бы отец в то время покинул семью, его слава и популярность выросли бы в нечто легендарное, и он, конечно, сознавал и это.
Вероятно, не раз соблазняли его эти тщеславные сны, но он победил и их, и в этом я вижу громадную его заслугу.
В данном случае он поступил не так, как ему хотелось, не так, как было проще, а так, как он считал лучше.
Отец часто повторял мысль, что настоящая христианская жизнь должна быть возможна при всяких условиях, и сообразно с этим он начал приспособлять свою личную жизнь как мог.
Он смиренно обрек себя на осуждение, на бесчисленные компромиссы, на ряд нравственных пыток, но он взял свой крест мужественно и мужественно его понес.
Как жаль мне его, когда думаю, что ему не удалось донести его до конца.
Есть у Тагора потрясающий рассказ об индусе, который посвятил себя исканию истины и наконец сделался учителем.
Он стоял на берегу священной реки, когда подошла к нему его красавица жена и, целуя край его одежды, сказала:
-- Учитель, я знаю, что ты отошел от плотской жизни и достиг высших ступеней мудрости; что ты прикажешь мне делать?
-- Исчезни с моего пути навсегда, -- сказал мудрец.
Ничего не говоря, женщина тихо спустилась по каменной лестнице, вошла в воду и медленно скрылась под водами Ганга.
184
Мудрец бесстрастно посмотрел на водяные лилии и лотосы, покрывавшие то место, где скрылась голова его жены, и спокойно ушел в горы продолжать великое дело спасения своей вечной души.
Меня пленяет красота этого рассказа, но я рад, что мой отец поступил не так, как поступил этот легендарный мудрец, и что он всем пожертвовал для спокойствия и счастья своей жены.
ГЛАВА XXI
Переезд в Москву. Сютаев. Перепись. Покупка дома. Федоров. Соловьев
Осенью 1881 года вся наша семья переселилась в Москву.
Переезд этот, являющийся логическим последствием всей нашей предыдущей жизни, оказался необходимым по следующим трем главным причинам.
Старший брат Сергей поступил в университет, и его нельзя было оставлять в Москве без надзора.
Сестру Таню пора вывозить в свет. Не дичать же ей, сидя в деревне, без порядочного общества.
Остальных детей воспитывать в Москве без помощи отца гораздо легче, чем в Ясной.
Летом мама ездила в Москву, наняла квартиру в Денежном переулке, и осенью мы переехали.
В этом году, весной, я выдержал в Туле переходный экзамен из четвертого класса в пятый и должен был поступить в казенную гимназию.
Папа пошел к директору одной из московских казенных гимназий, с тем чтобы меня поместить, но вышло неожиданное затруднение: в числе бумаг, требуемых по правилам для моего поступления, отцу предложили подписать поручительство за мою благонадежность.
Он не захотел подписать эту бумагу, и из-за этого мне пришлось поступить в частную гимназию Поливанова, где меня приняли по экзамену, но без всяких лишних формальностей.
-- Как я могу ручаться за поведение другого человека, хотя бы и родного сына? -- говорил отец, возмущаясь. -- Я объяснил директору, что глупо требовать от родителей такие подписки, он соглашается с тем, что
185
это ненужная формальность, а в конце концов все-таки оказывается, что без этого принять мальчика нельзя.
С переездом в Москву всеми нами овладели новые впечатления городской жизни.
Каждый из нас увлекался по-своему.
Мама усиленно занялась устройством квартиры, покупкой мебели и под руководством дяди Кости сделала нужные светские визиты и наладила Танины выезды.
Сережа весь ушел в свой университет, а я, в промежутках между посещением гимназии и приготовлением уроков, играл с уличными ребятишками в бабки и к весне уже успел влюбиться в незнакомую гимназистку.
В эту зиму отец сошелся с сектантом Сютаевым, который его очень заинтересовал и имел на него несомненное влияние.
Это был простой крестьянин Тверской губернии, по ремеслу каменотес.
Отец узнал о нем еще в Самаре от Пругавина и сам поехал к нему в деревню.
После этого, зимой, Сютаев приехал в Москву и прожил у нас в Денежном переулке довольно долго.
На первый взгляд он произвел впечатление самого обыкновенного захудалого мужичка: жиденькая, грязноватого цвета, туго седеющая борода, засаленный черный полушубок, в котором он ходил и в комнате и на дворе, бесцветные небольшие глаза и типичная северная речь на "о".
Как всякий хороший степенный мужик, он имел способность держать себя просто и достойно, не смущаясь никаким обществом, а когда он говорил, то чувствовалось, что то, что он говорит, обдумано им основательно и что поколебать его убеждения невозможно.
Сютаев сходился с моим отцом в очень многом.
-- Удивительно, -- говорил отец, -- что мы с Сютаевым, совершенно различные, такие непохожие друг на друга люди, ни по складу ума, ни по степени развития, шедшие совершенно различными дорогами, пришли к одному и тому же совершенно независимо друг от друга.
Так же, как и отец, Сютаев отрицал церковь и обрядности, и так же, как и он, он проповедовдл братство, любовь и "жизнь по-божьи".
-- Все в табе, -- говорил он, -- где любовь, там и бог.
186
Как человек простой, не понимающий компромиссов, Сютаев отрицал всякое насилие и не допускал его даже как средство противления злу.
Он принципиально отказывался от платежа всяких повинностей, потому что они идут на содержание войска.
А когда полиция описывала его имущество и продавала скот, он безропотно присутствовал при своем разорении и не сопротивлялся.
-- Их грех, пусть они и делают. Сам ворота отворять не пойду, а если им надо, пусть идут. Замков у меня нет, -- говорил он, рассказывая об этом.
Семья его разделяла его убеждения и жила в своей общине, не признавая личной собственности.
Когда сына Сютаева забрали в солдаты, он отказался от присяги, потому что в Евангелии сказано "не клянись", и не взял в руки ружья, потому что "от него кровью пахнет".
За это он был зачислен в Шлиссельбургский дисциплинарный батальон и терпел там большие лишения.
Осуществление своего идеала "жизни по-божьи" Сютаев видел в христианской общине.
-- Поле не должны делить, лес не должны делить, дома не должны делить. Тогда и замков не надо, сторожей не надо, торговли не надо, судей не надо, войны не надо... у всех будет одно сердце, одна душа, не будет ни твоего, ни моего -- все будет местное, -- говорил он, и в словах его чувствовалась глубокая вера в осуществимость этих идеалов, почерпнутых им из Евангелия.
Отец настолько увлекался его проповедью, что часто сзывал на Сютаева гостей и заставлял его при них излагать свои взгляды.
Понятно, что появление такого человека в Москве, да еще в доме Толстого, обратило внимание администрации.
Генерал-губернатор князь Долгорукий послал к моему отцу элегантного жандармского ротмистра с поручением выведать у Льва Николаевича, какую роль играет в его доме Сютаев, каковы его убеждения и долго ли он пробудет в Москве.
Я не забуду, как отец принял этого жандарма в своем кабинете, потому что я никогда не думал, чтобы он мог до такой степени рассердиться.
187
Не подавая ему руки и не попросив его сесть, отец говорил с ним стоя.
Выслушав просьбу, он сухо сказал, что он не считает себя обязанным отвечать на эти вопросы.
Когда ротмистр начал что-то возражать, папа побледнел как полотно и, показывая ему на дверь, сдавленным голосом сказал:
-- Уходите, ради бога, уходите отсюда поскорей, -- я вас прошу уйти, -- крикнул он, уже не сдерживаясь, и, еле дав растерявшемуся жандарму выйти, он изо всех сил прихлопнул за ним дверь.
После он раскаивался в своей горячности, очень жалел, что не сдержался и поступил грубо с человеком, но все-таки, когда не унявшийся генерал-губернатор прислал к нему через несколько дней опять за тем же своего чиновника Истомина, он никаких объяснений ему не дал, сказавши коротко, что если Владимиру Андреевичу хочется его видеть, то никто не мешает ему приехать к нему самому.
Не знаю, чем бы кончилась эта история с придирками администрации, если бы Сютаев вскоре после этого не уехал.
----------------