- Заправляй ленту! Скорее! - Вырыпаев прикинул сектор обстрела: много ли пространства сможет захватить короткое рыльце пулемета, кивнул удовлетворенно - сектор получался неплохой. - Кто еще есть в штабе? - зычно гаркнул он.- Ко мне!
В комнату заглянул артиллерийский поручик Булгаков, лоб которого пробороздила большая ссадина, замазанная зеленкой: в него стреляли, когда он ехал по поселку на лошади, пуля особого вреда не причинила, лишь содрала кожу на лбу.
- Василий Осипович!
- Голубчик, родной, - благодарно проговорил Вырыпаев, прилаживаясь к рукоятям пулемета, - становитесь вторым номером... Сейчас начнется такое... Не приведи Господь! Впрочем, нет, не надо вторым номером, это сделает Насморков... А вы, голубчик, попробуйте незаметно, через задние двери выбраться из штаба. Через поселок идут наши. Зовите их на подмогу. - Вырыпаев оглянулся, пожал Булгакову руку: - Действуйте!
Подмога не потребовалась. Бачка, карауливший въезд в штабной двор и вставший за дерево с винтовкой наизготове, вдруг поспешно кинулся к воротам и распахнул их.
Вырыпаев схватился руками за голову:
- Что он делает, что делает...
В ворота ввалилась толпа. Несколько дюжих темноглазых мужиков, шедших впереди, на руках внесли во двор генерала Каппеля и поставили его на ноги.
- Спасибо вам, друзья, - сконфуженно пробормотал генерал.
Темноглазые шахтеры оказались вовсе не темноглазыми, просто пыль мертво въелась в поры, в кожу, сделала глазницы очень темными, объемными. Шахтеры по очереди пожимали руку Каппелю.
- Это вам спасибо, - бормотали они смято, были сконфужены не меньше генерала, - отвели грех от наших душ. Не то ведь здесь черт знает что могло быть - такие бы искры полетели! - Дюжие мужики удрученно качали головами, шмыгали носами, будто дети, и вновь тянулись пожать Каппелю руку.
Еще минут двадцать шахтеры колготились в штабном дворе, потом ушли.
На землю навалился вечерний сумрак - рассыпчатый, колючий, способный сделать невидимым весь мир - все в таком сумраке расплывается, предметы теряют свои очертания, а мир делается загадочным и опасным. Впрочем, что может быть опаснее яви, опаснее того, что происходит...
Насморков нашел где-то здоровенный, схожий с куском мыла, огарок свечи - скорее всего церковный, зажег его, Каппель, усталый, с побледневшим худым лицом, стянул с себя куртку, повесил на гвоздь. Подошел к окну.
Бачка запер ворота на длинную деревянную слегу и стал на изготовку. На кончик штыка он, будто пропуск, насадил какой-то белый смятый листок.
- Бедные русские люди, - тихо проговорил Каппель. - Обманутые, темные, часто такие жестокие, но - русские...
Он замолчал и долго не отходил от окна, вглядывался в сумрак, будто хотел увидеть там нечто такое, чего не видят другие, найти там ответ на вопросы, которые его мучали, а найдя - хотя бы чуть погасить боль, сидевшую у него внутри. Он думал об Ольге, хотел понять, жива она или нет, хотел почувствовать это своим сердцем, душой, чем-то еще - подсознанием, что ли, а может быть, болью, что сидела в нем и глодала, глодала, рождала боль, тоску. Каппель молил, чтобы Ольга была жива, чтобы во внутреннем мраке появилось светлое пятно, чтобы наступило облегчение, но этого не было. У него него, сами по себе, зашевелились губы, генерал быстрым движением смахнул что-то с глаз и сделал волевое усилие, чтобы вернуться на круги своя, в явь, а точнее - в одурь нынешнего времени.
- Владимир Оскарович, разве так можно себя истязать? - с укором подступил к нему Вырыпаев.
- Не можно, а нужно. Так и только так.
Наутро шахтеры пришли снова, принесли кое-какую еду - а времена наступали голодные: картошку, хлеб, несколько ощипанных кур, которых разом повеселевший денщик Насморков тут же пустил в работу, и вскоре по штабу разнесся дух вкусного куриного супа. Шахтеры попросились на разговор к Каппелю. Тот незамедлительно принял их.
Верховодил в группе шахтеров кряжистый дед с седой бородой и васильковыми, незамутненными, как у ребенка, глазами.
- Ваше благородие, - обратился дед к Каппелю, его тут же перебил напарник, крутоскулый старик-татарин, подвижный, как ртуть, с темными от навечно въевшейся в кожу угольной пыли, руками.
- Не "ваше благородие", а "ваше превосходительство", - поправил татарин, который, видно, в свое время служил в армии, познал кое-какие "ранжирные" тонкости и теперь не без гордости применял свои познания на практике.
Белобородый отмахнулся от приятеля, как от мухи.
- Я и говорю - ваше благородие, - сказал он.- Так вот... Мы вам, ваше благородие, поверили. На нас можете рассчитывать всегда, мы вас не подведем.
- Спасибо, - благодарно проговорил Каппель.
Когда шахтерская делегация уже покидала штаб, белобородый дед остановился в дверях, глянул на генерала и, неожиданно подмигнув, вздернул сучковатый, в ушибах и наростах, большой палец:- А вы, ваше благородие, молодец! Не дрогнул... Очень большое впечатление это произвело на всех нас.
Пора наступала голодная. Зерна летом засеяно было мало. С одной стороны, крестьяне присматривались к тому, как развивались события в стране, гадали, кто возьмет верх, и выходить в поле не торопились - многие поля так и остались незасеянными. Однако, с другой стороны, крестьяне всегда тянули на себе все тяготы всех войн: сотнями тысяч ушли на германский фронт, сотнями тысяч там и остались. Затеявшаяся Гражданская война тоже здорово подгребла крестьян - их также сотнями тысяч забирали к себе и красные и белые, и, вместо того чтобы заниматься землей, лупили теперь крестьяне друг дружку почем зря, тысячами загоняли в могилы, при этом вопили яростно: "Ур-ра!"
Попадались деревни, где не было ни одного килограмма хлеба - интенданты ходили по дворам, скребли в сусеках, даже землю вокруг хат копали, пробовали что-нибудь найти - ничего не находили... Чем жили крестьяне - непонятно. Воздухом, что ли, питались?
Когда к Тухачевскому на стол попадал кусок мяса, его так и тянуло спросить - откуда это? Ко всему награбленному он относился с брезгливостью, глаза белели, а если командарм видел мародера, то немедленно тянулся к пистолету.
Жена его уехала в Пензу к родителям - отец ее прихварывал, мать совершенно обезножела, родителям требовалась помощь, и Маша, оставив мужа, ринулась домой.
Вернулась через две недели. Тухачевский со своей армией ушел уже далеко вперед, догнать его было непросто. Но Маша догнала.
Тухачевский обнял жену, расцеловал в губы, потом спечатал поцелуями щеки, прижался лбом к ее лбу:
- Ну, как там наши?
- Живут... Но очень трудно,
- Что? Не хватает продуктов?
- Хоть шаром покати. По Пензе только голодные собаки бегают. Людей не видно.
Тухачевский не сдержался, вздохнул:
- М-да-а..
Он знал, что надо делать, чтобы вырвать у врага победу на поле боя, и совершенно не знал, как сеять хлеб, как зарезать теленка, подоить корову и напоить молоком голодных детей - не знал и не умел.
- Моих не видела?
- Заходила к ним - замок. Их в городе нет. Скорее всего, сидят в деревне.
Машин лоб был холодным, Тухачевский потерся о него своим лбом, вновь поцеловал, ощутил сухими губами приятную шелковистость кожи и неожиданно сделался суетливым, непохожим на себя.
- Машенька, ведь ты голодна! - проговорил он жалобно, в глазах его возникло мальчишеское выражение, на которое Маша Игнатьева когда-то попалась и влюбилась в этого человека.
Она неопределенно приподняла плечо, глянула на мужа кротко.
Тухачевский выпрямился, выкрикнул громко, так, что его голос пронесся через весь вагон:
- Вестовой!
Вестовой появился тут же, словно ждал за шторкой, отделяющей жилую часть вагона от штабной, встал в трех метрах от командарма, впился в Тухачевского преданным взглядом.
- Все, что у нас есть, - на стол! - скомандовал Тухачевский.
- Даже НЗ, товарищ командарм?
- Не даже, а в том числе и НЗ!
Весело козырнув - любил, когда командарм сидел за столом, много ел и хвалил еду, - вестовой удалился.
- Через две недели я снова хочу отправиться в Пензу, поддержать своих, - тихо проговорила Маша. - Ты не возражаешь?
- Не возражаю. - На лице Тухачевского блуждала счастливая улыбка, глаза посветлели, он нежно глянул на жену, улыбка его сделалась еще более счастливой. - Ешь, - произнес он радостным шепотом. - Ешь!
Он сидел напротив жены, смотрел на нее влюбленно. Забылось все тяжелое, что сопровождало его в последнее время, окружало, опутывало. Самые чувствительные уколы Тухачевский продолжал получать от Каппеля.
Сейчас все это отошло в сторону, уплыло, растворилось, и ничего, никого на свете не было - никого, кроме них двоих. Тухачевский поднес к губам охолодавшие руки жены, поцеловал пальцы. От Машиных рук пахло хлебом и чем-то еще, едва уловимым, сухим - кажется, травами... А может, это был запах чистоты?
- Маша, - проговорил Тухачевский тихо, сдавленно - ощутил, что в горло ему, в самую глотку натекло что-то теплое, и командарму сделалось трудно дышать. - Ты ешь, ешь... - Он закашлялся, смутился и, чтобы справиться с собою, засуетился, стал делать много лишних движений, подложил жене в тарелку еды - большую гусиную ногу, добавил жареной картошки, которой Маша положила себе мало, как-то робко, украсил картошку несколькими зелеными полосками лука. - Ешь...
- От картошки, говорят, толстеют.
- Тебе это не грозит.
- Не хочется быть толстой.
- Ох, Маша, - вновь тихо и нежно произнес Тухачевский, перегнулся через стол и в очередной раз поцеловал ее в лоб.
Маша откинулась назад:
- Что-то ты все время целуешь меня в лоб, будто покойницу...
Тухачевский невольно смутился, помотал головой, словно хотел вытрясти из ушей фразу, только что услышанную:
- Прости!
Маша по привычке кротко улыбнулась мужу.
- Хочешь, я тебе что-то покажу? - предложил Тухачевский.
Маша, заинтересованная, поднялась из-за стола - глаза огромные, любящие, щеки атласные... Хоть и не особо высоких кровей была Маша Игнатьева, род ее давно уже обмельчал и обесцветился, отец Маши работал машинистом на Сызрано-Вяземской железной дороге, был обычным неприметным человеком, и мать у нее была неприметная, а вот Маша уродилась настоящим цветком, была красивая, яркая.
- Хочу, - сказала она.
- Пойдем. - Тухачевский поднялся, взял жену за руку, повел в жилой отсек вагона. Там, за спальней, имелся еще один отсек, прикрытый самодельной, аккуратно выструганной из сосновых досок дверью.
В этом тесном отсеке был установлен маленький токарный станок, на крючках висело несколько хитрых лобзиков, которыми можно было выпилить любое, самое сложное, с крученой конфигурацией, отверстие. Для Маши эти отверстия, что украшают всякую скрипку или виолончель, были обычными, хотя и красивыми, дырами. Отдельно на полках сушились тонкие дощечки, в пенале тесно гнездились кисточки, рядом в цветных банках стоял лак.
- Что это? - шепотом спросила Маша.
- Я делаю скрипки, - гордо произнес Тухачевский.
Большие глаза Маши сделались еще больше, округлились. Тухачевский прижался щекой к ее щеке.
- Скрипки? - не поверила Маша.
- Превосходное занятие. Очень успокаивает. Пока ковыряешься, выделывая какой-нибудь колок, столько всего обдумаешь - о-о-о! И как по Каппелю ударить, и как от лобовой атаки какого-нибудь сумасшедшего Дутова уклониться, пропустить конницу, а потом ударить по ней с двух флангов - словом, все-все-все...
Увлечение мужа Маше понравилось. Она воскликнула восторженно:
- Хорошо! - И задала вопрос, который не должна была задавать: - А они играют?
- На них играют, - поправил жену Тухачевский и с гордостью добавил: - Да, играют. У моих скрипок - очень хороший звук. Когда-нибудь они будут в цене. Поверь мне.
- А это означает - у нас будут деньги на жизнь. - Маша прижалась к Тухачевскому.
Через две недели она снова уехала в Пензу. Тухачевский дал ей вагон, несколько красноармейцев охраны и сопровождающего - усатого кривоногого дядьку, страдавшего от того, что его оставили без лошади, так сказать, списали в пехоту, а когда лошади не стало, ноги, как он считал, покривели еще больше. Фамилия его была Юрченко. Получил он от командарма строгий наказ - оберегать Машу как зеницу ока. Не дай Бог, чтобы с ее головы упал хотя бы один волос...
Слава Каппеля катилась перед ним, будто ее нес ветер. Имя его стало широко известно как среди белых, так и среди красных.
Он благополучно вывел свою группу и слился с колчаковскими частями. Офицеры-каппелевцы с удовольствием цепляли на шинели погоны колчаковской армии - им надоела комучевская вольница.
Форма Народной армии Комуча была то одной, то другой: то околыш фуражки украшала георгиевская ленточка, то ленту собирались заменить на кокарду - по непонятной причине этого не сделали, то эту многострадальную ленту пришивали к распаху гимнастерки, у самой планке, то, наоборот, спарывали... Но самыми нелепыми были нарукавные знаки - крупные, похожие на фанерные щитки нашивки. На погонах, которые время были все-таки введены, проставляли цифры - номера полков, и - никаких звездочек, их комучевские шпагоглотатели велели прикреплять к нарукавным нашлепкам.
Какая-то австро-венгерская чушь... Да и у австрияков такого, кажется, не было. Погоны - это погоны, а нарукавные нашивки - это нарукавные нашивки.
Офицеры спарывали эти нашлепки с особым удовольствием. Впрочем, беззвездные погоны - тоже.
- Хватит! - нервно покрикивали они.
Павлов молча спорол с шинели и гимнастерки ядовито-зеленые погоны, прикрепленные на пуговицы от мужского пиджака - других пуговиц не было, швырнул их в старый баул.
- Пусть валяются. Когда-нибудь в старости, если жив буду, полюбуюсь ими.
Туда же, в темное нутро баула, он зашвырнул и нарукавные матерчатые щитки.
Проковырявшись с иголкой часа два - начертыхался и исколол себе пальцы вволю, - Павлов пришил к гимнастерке и шинели обычные офицерские погоны, полевые, защитного цвета, с красным кантом. На погонах у него теперь поблескивали четыре звездочки - он стал штабс-капитаном. Хорошо, что у него имелся запас звездочек - два года назад приобрел в Петрограде целый кулек, сделал это на всякий случай - тогда он словно в будущее свое заглядывал: ныне ведь этих звездочек днем с огнем не найдешь, хоть вырезай из консервной жести - нету их, не-ту... А у Павлова есть. Этим обстоятельством штабс-капитан был доволен особенно.
Волжскую группу войск отвели на переформирование в Курган.
Город утопал в снегу. Дни стояли розовые, туманные, с приятным, щекочущим ноздри морозцем, окна в магазинах были украшены разными игрушками, муляжами пряников, куклами, хлопушками, еловыми ветками - до Рождества Христова оставалось еще Бог знает сколько времени, а люди уже готовились к великому празднику, ходили с просветленными лицами, ныряя из одной лавки в другую, присматривались к товарам. Женщины накидывали на круглые плечи полушалки, восхищенно цокали языками, щупали совершенно невесомые и божественно красивые оренбургские платки; особенно качественными считались платки, которые в свернутом виде можно было протащить через обручальное колечко; деды приглядывали себе лаковые калоши, парни - ткань на косоворотки, примеряли пиджаки из тонкого английского сукна.
Усталый, с неожиданно повлажневшими глазами, Каппель остановил коня на углу разъезженной, испещренной санными следами улицы. Теперь вместе с Вырыпаевым и Синюковым он вглядывался в дома, в заснеженные деревья, в людей, в золотые купола большого старого собора.
- Хорошо все-таки, когда не слышишь стрельбы, - произнес он задумчиво.
Вырыпаев с удивлением посмотрел на него, но ничего не сказал.
Два часа назад Каппель получил известие, которого долго ждал: дети его живы, находятся вместе со стариками Строльманами по-прежнему в Екатеринбурге. Каппель решил: как только выдастся возможность - он отправится в Екатеринбург и заберет их оттуда.
Он будет чувствовать себя гораздо лучше, если дети окажутся радом с ним. Каппель забрался пальцами под шинель, расстегнул воротник кителя - ему сделалось тяжело дышать. Пробормотал, закашлявшись:
- Город красоты неописуемой. Такой город может сниться только во сне.
- Война вышибает из человека возможность смотреть на обычные вещи обычными глазами, Владимир Оскарович, - сказал Вырыпаев. - Мы привыкли к грохоту, к дыму, к стрельбе, к горящим домам, а тут ничто не горит... Тут все вечное. Надеюсь, мы здесь основательно переведем дух...
- Надеюсь. - Каппель проводил взглядом трех шедших по улице парней-мастеровых, головы которых украшали не теплые шапки, а лихие, сбитые набок модные картузы. Несмотря на холод, обуты парни были & тоненькие шевровые сапоги, собранные в гармошку: скрип-скрип, скрип-скрип - поскрипывали они.
- Завидую я им, - произнес Синюков и разгладил пальцами усы.
- И я завидую, - сказал Каппель.
- Простите, чему именно завидуете, Владимир Оскарович? - спросил Вырыпаев.
- Хотя бы тому, что эти ребята молоды, не знают, что такое война, и слава Богу, что не знают.
- Все может измениться.
- Не хотелось бы.
В конце улицы появился всадник. Шел он лихо - галопом. Издали было видно - военный. В седле всадник сидел ловко, с особым форсом.
- Это к нам, - безошибочно определил Вырыпаев.
Всадник подскакал к ним, выпрыгнул из седла. Вскинул руку к папахе. Это был поручик Бржезовский, новый адъютант Каппеля, человек точный, очень исполнительный.
- Ваше превосходительство, вас вызывают в Омск, - сообщил поручик.
Каппель молча кивнул: вызова в Омск, к новому Верховному - адмиралу Колчаку - он ожидал. Адмирал, как было известно Каппелю, настроен против него. Каппель, понимая, почему это произошло, на адмирала зла не таил. Колчака окружали люди тщеславные, для которых гордость была превыше всего - Лебедев (в армии Лебедевых было двое, молодой и старый, но в кабинет адмирала был вхож один Лебедев, старый), Дитерихс, Сахаров. Их деятельность особыми воинскими успехами отмечена не была, поэтому они старались преуспеть в другом - в борьбе подковерной.
Они завидовали Каппелю: слишком блестящей была у него репутация. Завидуя - боялись. Поэтому, бывая в кабинете адмирала, нашептывали ему, что Каппель - человек несносный, завидущий, этакий маленький Бонапарт, утверждали, что правильно, дескать, пишут про него красные газеты, он любитель интриговать, и если появится в Омске, то первым делом попробует и самого Колчака лишить трона. Такой, мол, этот человек. Колчак лишь белел, слушая эти речи, сжимал пальцами подлокотники кресла и отводил взгляд в сторону. Он не верил речам, произнесенным шепотом, ему на ухо, однако одновременно ловил себя на мысли - хоть и не верит он им, а ведь не верить у него нет никаких оснований.
Войска Колчака делали успехи на фронте - ими был взят целый ряд городов, в том числе и Екатеринбург.
В конце концов он приказал генералу Лебедеву:
- Вызывайте ко мне генерала Каппеля!
Лебедев, услышав это, только потер руки, улыбнулся довольно: хоть он и не был знаком с Каппелем, не знал, что это за человек, но не любил его. Заочно.
Вечером Каппель сел в поезд, идущий в Омск.