Первые дни в Новороссийске.
Поскитался Илья пару дней - остановился у рабочего в длинном черепицей крытом флигеле. Хозяева радушные, щедрые, хоть и сами нуждались. У них были детишки, но они не мешали ему, напротив: он охотно играл с ними, позволяя проделывать над собой все, что им вздумается; годы суровой военной жизни вырастили в нем глубоко скрытую, но сильную тоску по нежному, беспомощному.
Вечерами в поселке - облавы, стрельба. Прячутся в страхе жители, ждут первых лучей солнца, когда растают ужасы, стрельба прекратится и город станет спокойным, добродушным.
Каждое утро выходит Илья во двор умываться и поражается: конец октября, а тепло, как весной. Но осень чувствуется в горах: то быстро несутся вдоль цепи гор на запад растрепанные седые облака, цепляясь за хребты, будто их гонит сердитый властитель; или этот, мохнатый, начнет забавляться: прячется за хребтами гор и оттуда игриво перекатывает гигантские валы то здесь, то там, то вдали, а они, увидев море, срываются с гор и плывут к нему, уносятся в неведомый край.
Иной раз выйдет - росистое утро, влажная земля - дождь прошел, - а тепло, грязи нет, ласково светит солнце, окна в застекленный коридор настеж открыты.
Сидорчук вскоре ушел в горы, взвалив на плечи тяжелый железнодорожный лом, видно, повлияли на него разговоры с Ильей. Получил Илья старый английский солдатский костюм и на время - шинель, такую большую, что даже он в ней болтался, как монах в рясе. Карманы бездонные - это хорошо. Пойдет на базар, закупит полбазара - хлеба, колбасы малороссийской, рыбы жареной, яблок, пока дойдет до квартиры - половину скушает. Все запасы накопляет.
Ходит на Румянцевскую к Пирогову. В соседней половине дома живет Нюся, черниговская еврейка, там же и Семенов. Захаживает Новацкий, бывший гимназист, он - секретарь; молодей, красивый; лоб открытый, большой, нос высокий с горбинкой. Каждый из подпольников иногда ночует там, но их много, Донком нагнал человек пятнадцать, - и получается толчея. Спят в повалку, а Нюся, как почетный и будто коренной житель, - на кровати. Пока уснут, до полуночи смех да шутки. Каждый найдет анекдот из жизни, у каждого жизнь богатая.
Утром поднимутся, кто-нибудь на базар сбегает, Нюся нажарит сковородищу, подзакусят - и разбредутся. У каждого - своя отрасль работы, свой участок: Федько, в желтой тужурке, с бородкой, - по военной части; Новацкий - по городу, и мелким предприятиям - на пекарне, водопроводе, электро-станции, радио-станции, среди железнодорожников; Семенов - на Ревельском и цементных заводах, другие помогают, а Нюся - вообще. Илья занялся писаниной.
План Ильи. Кризис.
Приехали из Ростова Шмидт и Роберт в форме офицеров. Теперь почти все подпольники приладились, ходят в военном. Оставили в Ростове всё новых. Анна и Елена уехали в Советскую Россию: они совсем измотались.
Шмидт заглянул к Илье, когда тот сидел в коридоре у открытого окна и писал воззвания. Тот отложил бумагу и начал обрабатывать Шмидта. Пашет того же мнения, что и Илья. Семенов сторонится, скрывает, словно стыдится, что его послали из Советской России в подчинение Ильи. Он занимал в Красной армии одно время высокое положение, был комиссаром города Курска, и теперь он - глава организации. А Илья что теперь? Рядовой работник.
Илья все-таки рассчитывает, что Семенов его поддержит - он ведь и ехал для боевой работы - нужно уломать закоренелого заседателя, Шмидта.
- Здесь условия для работы прекрасные, - начал Илья, - не то, что в Ростове, где бегали от шпиков, вывалив языки. Здесь около - горы, готовый отряд. Какая наша задача: бить врага и просвещать обманутых. Эту работу нужно вести из гор. Там должен быть наш центр. Там можно развернуть сильную организацию, накопить запасы бумаги, наладить настоящую типографию. Там работать спокойно, не будет провалов, трудней затесаться провокаторам. А в городе оставить пустое место. С городом лишь поддерживать связь, здесь пусть работают те, которые живут легально. Им передавать воззвания, поручения; они могут вести кое-какую работу. И больше здесь ничего не нужно, Зачем огород городить? Кто хочет бороться, пусть идет в горы, они под боком.
Шмидт, небольшой, широколицый, белый, утвердительно кивает головой и улыбается. Илья рад и продолжает оживленней:
- Зачем сидит группа под городом? Что высиживает? Ждет приказаний отсюда? - Это нелепость. Управлять такой небольшой группой нужно оттуда, с гор. Это же не армия, которой указал путь - и успокоился. И это, не забудь, тыл противника. Сейчас, через час ей нужно будет напасть, отбиваться или перейти, а она будет запрашивать комитет в городе, по целым дням ждать распоряжений. Ей нужно развязать инициативу. Она должна действовать. У нее и сейчас очень удобное положение: вокруг нее полукольцом идет железная дорога, этот главнейший нерв, связывающий базу белых с фронтом. Плюньте вы на Новороссийск, ничего вы с тремя сотнями ему не сделаете, когда здесь тысяч десять войск. Это ж ребячество тормошить город одной группой. А дорога, по которой направляются на фронт один за другим составы поездов с оружием, обмундированием, она не охраняется, тянется среди гор. Одного человека послал с ломом и он остановит все движение. Сегодня утром здесь развинтил рельсы; поезд под откос, перебуровил полотно; вечером - в другом месте; завтра - в третьем. Один человек! А у вас триста. Да вы все запасы белых перетащите в горы, всю дорогу перекорежите, как донцы нам покорежили под Котельниково-Царицыном. Прогонят нас отсюда белые - пошли дальше, на Кубань. Там и железная дорога у гор, и жратвы много. А здесь в городе что? Досидимся, пока нас нащупают и переловят, как кур. Конспирации же нет у нас, на явочной квартире - базар.
Шмидт не возражает. Он целиком согласен. Илья рад, счастливо улыбается: "Наконец-то, боевая работа начнется!"
Шмидт распрощался и ушел, а Илью что-то знобить стало, вечером он почувствовал себя усталым, а ночью уже понял, что тяжело заболел. К врачу обращаться не хотели: он удивится, что солдат лежит на частной квартире, распорядится, чтобы отправили его в лазарет, а это совершенно невозможно: начнет Илья бредить, и погубит себя и других.
Лечили сами, не зная болезни. Налегали на потогонные. Хозяйка дала ему чистое белье, ухаживала за ним. Приходила Нюся, жена Пирогова, Маруся - маленькая, черненькая, простенькая. Захаживал навестить Пашет, делился новостями. Он собирается уходить в горы: нечего здесь околачиваться, Борька там с первого дня приезда. Илья им завидует. Ох, как он хочет в горы! Там бы он быстро поправился.
На пятый день болезни его, вечером пришел Пашет и сообщил, что идет на собрание; будут выборы комитета. Илья заволновался: "Опять с комитетами, мало их учили, мало погибло!" Просит Пашета отстаивать свои взгляды, перетянуть Семенова, указать Шмидту, что он же соглашался с Ильей. Тот обещает: "Ничего, не волнуйся, сделаем". Ушел. А Ильи задыхался от жара, сжигавшего его.
Он собирается на воздух: там он отдышится, там пройдет жар; чем ближе к природе, тем лучше, по его не пускают. Он капризничает, брюзжит, что он совсем не нуждается ни в помощи, ни в уходе, что он сам скорей выздоровеет, а от него все не отходят. Он уже и на хитрости пускался, и примеры им приводил, что он никогда не болел, потому что не лечился. Но они - здоровые, они завладели им и распоряжаются по-своему. Он волнуется - и жар повышается. Сам измучился - и их измучил. Какой же он упрямый, капризный!
Ночью пришел Пашет. Угрюмый, раздраженный. Илья понял, что случилось то, что их всех погубит.
- Что решили?
- Все остается по-старому, а тебя и в комитет не выбрали.
Вскочил Илья, комната качается в глазах, сам шатается, худой, длинный, в белье, ищет одежду:
- Куда задевали одежду?.. Зачем спрятали?.. Что я вам мальчик? Своей воли, своей головы не имею?.. Дайте мне одежду!.. - Шарит по углам, под кроватью, в комнате хозяев - не находит, а самого качает, ноги подламываются. Его обступили, удерживают. Тут и Пашет, и Маруся, и хозяйка - все против него.
- Куда ты пойдешь? Ночь на дворе, успокойся, - все в один голос.
- Пойду… пока не разошлись, я докажу… - а сам задыхается, борется с ними. - Да пустите же! - Напряг силу воли, выпрямился: - Я же здоров, я уже выздоровел! Я знаю, что погибнут товарищи, я должен предупредить!
- Никуда ты не пойдешь. Будто поправить нельзя. Завтра утром и сходишь, - проговорил Пашет.
Но Илья нашел брюки, нашел рубаху, скомкал в руках на груди, хочет одеваться, а ему мешают. Видит - не справиться ему; в бессилии свалился на холодный пол - и уснул…
А около него возились женщины и перекладывали его, большого, безжизненного, на постель, здесь же, на полу. Тревожно перешептывались: "Принеси подушку… Накрой одеялом. Весь горит… Это у него кризис, наверно"…
Смерть матери.
В эту же ночь отходила его мать, поседевшая, замученная Рыжиком в мрачных застенках тюрьмы. Она уже стала полупомешанном, у нее отнялся язык; только слабо, невнятно лепетала да временами схватывалась, пытаясь защититься от кого-то страшного. Умирала у себя, дома… Около нее, глотая слезы, беспомощно топтались дочери-подростки.
Ее освободили за неделю до смерти, чтобы проклятие за невинную жертву не обрушилось на головы узаконенных убийц, чтобы все сошло тихо и гладко: умерла, потому что время пришло.
Арестовали ее пять недель назад. Вначале не мучили, чтоб не наглядно было. Она вместе с другими арестованными возила в бочке воду. Правда, в этом ничего страшного не было: раз лошади нет, пусть люди возят, а вывезти бочку воды, хоть и на гору, и по песку, но десятку баб можно без надрыва.
Мать же Ильи здоровая была женщина, по хозяйству за троих работала, выносила подряд косяк детей - здоровяков. Побыть на воздухе, на воле, каждому приятно, и бабы охотно шли на эту работу. А мать Ильи только здесь и могла получать передачи, потому что в тюрьму приносить не разрешали, для нее был особый режим. Дочери, освобожденные до ее ареста, одалживали средства у знакомых: ведь Рыжик все деньги забрал.
Посидела так недели две, тут Рыжик приступил к допросам. Что она могла сказать, живя в стане врага, в своей семье, пожилая женщина? Да и Рыжик это прекрасно знал.
Не допросы ему нужны были. Ему нужно было крови! Жертвы! Мести!..
Сперва она возвращалась в камеру, ложилась на нары, плакала, жаловалась. Потом с каждым днем становилась все более странной. Приходила в горячем состоянии, громко и бойко разговаривала, хвастливо рассказывала о том, что ее на расстрел водили, избивали; потом остервенело рвала, распускала густые, темные пряди волос, закрывавшие ей грудь и спину, и страшная, как смерть, как черная бездна, начинала выть, хохотать, плясать…
Бабы схватывали ее, укладывали на постель, обкладывали ее голову мокрыми полотенцами, а она вырывалась, кому-то грозила или в ужасе схватывалась, впивалась страшными безумными глазами в черную пустоту, - и дикий крик вырывался из ее груди: - "Он! Он!" - и шептала беззвучно, бессвязно…
Потом слабела, забывалась, будто засыпала, а ночами снова просыпалась и плакала, обильно смачивая подушку. И беспрестанно повторяла: "Ах, боже мой, боже мой, прости мои прегрешения".. Или вспоминала своего любимого сына, Илью, и шептала: "Где ты теперь, почему так долго не подашь о себе весточки, или тебя уже нет?.. Ах, Илюшка, Илюшка, зачем ты и себя и нас сгубил… Я ж за тобой ухаживала, я ж тебя вырастила, лучший кусок тебе оставляла… украдкой, чтоб другие дети не видали"…
Тут просыпались соседки, участливо спрашивали, не нужно ли ей чего, о чем она говорит. Она пробуждалась от своих мыслей, видела железные решетки, нары, низкие, темные мрачные своды. Острая, как нож, жалость к себе вонзалась в сердце - и громкий стон вырывался, и металась она, задыхаясь, пока не покидали ее силы…
Потом стала тише. Может-быть, осторожней глушил в ней жизнь - опытный палач. Она приходила, как во сне, кусая себе пальцы; переговаривалась с собой шопотом, бесконечно поправляла себе постель, перебирая, разглаживая и комкая ее; перекладывала подушку, садилась, поднималась, ходила по комнате, все громче, все глубже вздыхала, стонала, - и снова, стихая, шептала. Потом волна - снова нарастала, казалось, - прорвется безумное, страшное!.. Арестованные бабы настораживались, сами будоражились, метались по камере; другие, уткнувшись в подушку, рыдали: у каждой свое горе… а у нее волна снова спадала… возилась с постелью, ложилась, поднималась… Вдруг резкий дикий крик сотрясал стены камеры, обезумевшая стая баб готова была наброситься на нее, а она вскакивала, дико хохотала, рвала волосы…
Снова укладывали ее, пока не слабела ее тело и глубокое дыхание не успокаивало помертвевшую камеру. Бабы возились около нее с мокрыми полотенцами, прикладывали к голове, к сердцу, шептались около нее:
- Вся седая… Пришла молодой, а теперь старуха…
Потом ее освободили. Сама дошла до дома. Прилегла отдохнуть - и больше не поднялась.
Илья на собрании.
Утром, проснувшись, почувствовал Илья, что у него жар спал, но тело ныло, как побитое камнями, во рту было суконно, горько. В доме не было взрослых: хозяин ушел на завод, хозяйка - на базар, дети играли во дворе. Он лежал на спине и слабым усилием побуждал себя вспомнить нечто, томившее его…
Вдруг он поднялся - голова закружилась, в глазах потемнело, заломило… Переждал, пока успокоилось и, пересиливая слабость, начал искать одежду. Отыскал ее, грубую, горькую, пропахшую табаком. Долго одевался. Вышел на свет. Постоял у притолоки, отдышался, подбодрился свежим воздухом, будто вина выпил. Пошел. На перекрестке вырвался из-за угла порыв ветра и сильно качнул его. С трудом, задыхаясь, поднимался по острым камням. Итти было недалеко.
Вошел в комнату. Много товарищей. В глазах рябит, расплывается. Он видит только Шмидта. Подбодрился, чтобы не быть жалким - жалкий не убедит, - сел верхом на стул, оперся руками на спинку:
- Товарищ Шмидт, я же говорил… Ты же соглашался со мной…
"Какой дребезжащий, жалкий, неубедительный голос, - подумал он со страхом. - Не поймут же меня!"…
- Нельзя тут оставаться… Нужно в горы… А здесь все погибнем…
"Какой я дурак! Вздумал убедить их, здоровых, сильных! Ведь они смеются надо мной!"
- Мне трудно сейчас изложить… Но я же тебе все говорил… и Пашет здесь говорил… но почему же… Ведь переловят, как кур, погибнем… Все погибнем…
В глазах пошли круги, синие, голубые, розовые, потемнело - и голова упала на спинку стула…
- Ты не волнуйся, товарищ Илья, - успокаивающе заговорил Шмидт. - Все так и сделали, как ты говорил, по-твоему и сделали…
Поднял голову, улыбнулся по-детски, счастливо, потом осмотрелся - серьезные лица. "Как стыдно, как стыдно! Скорей отсюда: они же не поймут!" - Мешковато поднялся, застенчиво начал пятиться - и ушел, жалкий, презирающий себя за немощь, за наивность…
Больное.
Все осталось по-старому. Все так же собирались ночевать на явочную квартиру, где жил Семенов и Нюся, где были спрятаны деньги, документы, все, что удавалось достать и требовалось спрятать; все так же ложились вповалку на полу, дурачились, много смеялись.
Семенов ходит по комнате, наклонившись, засунув руки в карманы. Он ерошит назад непокорные, недавно отращенные волосы, торчавшие ершом, и в сотый раз рассказывает:
- Едет крестьянин по дороге, подбегает парнишка: "Дяденька, отдай гроши!" - "Шо? Яки тоби гроши? Як визьму кнут, да по…" - "Эй! Отдай! Отдай!" - кричит здоровенный дядя - из-за камней поднялся. - "А-а, это вы? А я думал - кто!" - Старик лезет за кисетом и отдает его мальчику.
Потом берет в руки в сто первый раз книжку, разворачивает, воздевает руку, копируя салонного поэта, подлетает к Нюсе, бросается на одно колено и с трепетом, с замиранием или грозно, настойчиво говорит:
- О прекрасная, о несравненная! Как я жажду коснуться края твоих одежд, поцеловать следы твоих ног!..
Она уже изучила его приемы, привыкла к ним и все-таки не знает: шутка ли это или за шуткой скрывается то волнующее, что недоступно ей. И улыбается растерянно. Она жаждет любви, ей чужды ласки. Выросла в страшной еврейской нищете, среди дюжины грязных рахитичных детей. Едва выросла, как запряглась в хомут, пошла на завод, зарабатывать хлеб для семьи. Маленькая, худенькая, черненькая, скромная, она не могла верить, чтобы кто-либо мог говорить такие чудесные слова какой-либо женщине; она видела в жизни лишь грубое, животное желание смять ее, изломать - и выбросить.
Она из числа тех шести девушек - евреек, которых дали на выбор Илье для подполья. Не попала в число пяти, которые поехали через фронт и исчезли. Не спасло ли ее это? Выехала из Дюнбюро одиночкой и добралась до Ростова и Новороссийска.
А Семенов, устав от игры, садится за стол и с каменным лицом углубляется в чтение заметок в записной книжке.
Илья тянется в горы: он немного окреп. Семенов смеется:
- Куда тебе: одной ногой в гробу стоишь.
Илье ужасно тяжело. Он скитается. Хозяйка его не выдержала, заявила, чтобы убрался. Ей и стыдно было; она щедро делилась с ним, ухаживала, как за своим, но ведь он лежит и лежит, пролежал дней десять - подозрительные люди ходят около, все соседи спрашивают, что за солдат у них. Собрался - и пошел на Румянцевскую. И начались скитания: ночь полежит в подозрительном доме, где пьянствуют солдаты, ночь на явке, ночь у какого-либо рабочего.
Приютил его у себя Ваня. Он всегда спокоен, все в городе знает. Подстрижен под ежика. Одет добровольцем. Достал и Илье старую английскую шинель. Обещал достать новый костюм.
Жена его, высохшая женщина, жарко натопила баню, решив сразу выгнать болезнь Ильи, и послала его туда; он все-таки выжил, вылез живой. Ночью начался страшный жар. Она дала ему чашку сладкой кишмишевки - и это выдержал. Хмель затуманил его. Он лежал в мертвой желтой комнате, слабо стонал, просил пить, но никто не слышал. Изредка хозяйка забегала, давала воды, помогала ему и снова уходила. Может-быть, ему казалось, что она надолго уходит. Так мучительно медленно тянулось время.
Отходили его - снова пошел скитаться. Он завидует здоровым, сильным. Им не страшно: они могут отстреливаться, защищаться, могут бежать, а он ничего не может. Он подозрителен тем, что больной от всех прячется.
Пожил несколько дней в тихой семье эстонца - рабочего Ревельского завода. У них - чисто, уютно, мягкая мебель. Стелют Илье на ковре. Два раза просыпался с омертвевшей половиной тела. Что это значило? - никто не знал.