4
Огромный читательский успех в начале десятилетия романов Потапенко и Боборыкина, давших свои вариации "героя времени", свидетельствовал об инерции традиционных запросов по отношению к литературе. Новые литературные репутации в 90-е годы возникали и закреплялись благодаря разработке писателями той или иной разновидности героя-типа. Разновидности профессиональной и социальной – например, герои "морских" рассказов Константина Станюковича, золотоискатели и хлебопромышленники Дмитрия Мамина-Сибиряка, военные из первых очерков Александра Куприна, гимназисты и студенты Николая Гарина-Михайловского и Николая Тимковского. Разновидностей этнографической или национальной – например, якуты и чукчи в рассказах бывших политических ссыльных Вацлава Серошевского и Владимира Тана-Богораза, евреи в рассказах и повестях Семена Юшкевича… Два мощных возбудителя общественной психологии в 1890–1900-е годы, ницшеанство и марксизм, представлены в прозе двумя соответствующими разновидностями героев, российскими ницшеанцами ("Перевал" Боборыкина) и марксистами ("Карьера Струкова" Эртеля, "По-другому" того же Боборыкина, "Инвалиды" Чирикова, "Поветрие" Вересаева).
В поиске новых героев как главных носителей авторского смысла произведения сходились писатели, во всем остальном абсолютно несхожие.
Писатели декадентских настроений вторглись в прозу с середины 1890-х годов вызывающе, претенциозно. Но, провозглашая в своих декларациях разрыв с традицией, по существу они пошли тем же, давно опробованным путем: предложили свой вариант героев времени, хотя и не имеющий отношения к проблемам общественности.
"Новые люди" – характерно назвала сборник своих рассказов Зинаида Гиппиус. Как и в прозе натуралистов, новизна была во внешнем: во внимании к определенной разновидности героев, в данном случае психологической. Главное, что отличает героев этой прозы, – их повышенная сосредоточенность на желании уйти от повседневной жизни или из жизни вообще, отвращение к видимому и стремление к чему-то, находящемуся за пределами обыденного. "Странное", "неизбежное", "непонятное", "необъяснимое", "недоступное" и т. п. – слова этого ряда оказываются наиболее частотными при характеристиках этих героев (рассказы "Яблони цветут", "Богиня", "Голубое небо").
В стихотворениях Гиппиус выражение в общем тех же настроений ("Стремлюсь к тому, чего я не знаю, / Не знаю… <…> О, пусть будет то, чего не бывает, / Никогда не бывает <…> Мне нужно то, чего нет на свете, / Чего нет на свете") обладало известной поэтической новизной. Рассказы же строились по схемам, к которым прибегал и ненавистный декадентам позитивистский натурализм. О художественной новизне проза символистов заявит позднее, в "Мелком бесе" Ф. Сологуба и "Петербурге" Андрея Белого.
Новизна героев времени уже перестала удовлетворять – потребностью времени становилось ожидание в литературе героических натур. Читателей и критиков не удовлетворяла негероичность персонажей Чехова. Несомненные признаки героизма в образе автора (дерзость в нарушении ожиданий читателей и критики, мужество в последовательном проведении своей линии, сила художнического преодоления материала и т. д.) заслонялись для большинства очевидным отсутствием героичности в первичной реальности чеховских произведений. Публика и критика продолжали ждать наглядных проявлений героического: героев-персонажей. Горьковские босяки, герои его романтических легенд и песен появились как раз тогда, когда ожидание нового в литературе связывалось с новизной литературных героев.
В 90-е годы было и несколько специфических источников "героемании", ожидания от литературы новых героев.
Один из них – в социальной психологии российской читающей публики. "Лишенная всякой оригинальности и всякой устойчивости, до последней возможной степени подавленная однообразием впечатлений и скудостью личной жизни, она находилась как бы в хроническом состоянии ожидания героя".
Этими словами Н. К. Михайловский характеризовал средневековую "массу", объясняя причины частого появления "героев" во времена крестовых походов. Но едва ли не больше он имел в виду своих соотечественников и современников, ведь свою теорию героев и толпы патриарх народничества соотносил прежде всего с российскими реалиями. Эту "жажду героя" как особый психологический феномен современности Чехов изобразил в героине своей повести "Рассказ неизвестного человека" (1893). "– Вы воображали, что я герой и что у меня какие-то необычайные идеи и идеалы…" – указывает ей на ошибку ее любовник. Себя он называет "щедринским героем", тогда как она хочет видеть в нем героя "во вкусе Тургенева".
Немаловажную роль в атмосфере таких ожиданий (то есть соединении в литературном герое двух других ипостасей понятия герой: герой времени и героическая личность) должен был сыграть целый ряд публикаций начала девяностых годов. Это неоднократное переиздание трактата Михайловского "Герои и толпа" (отдельные издания и в составе собрания сочинений). По-своему этим читательским требованиям отвечала начатая в 1890 году павленковская серия "Жизнь замечательных людей". Важнейшим в этом ряду стал выход в 1891 году в издании того же Ф. Павленкова книги Томаса Карлейля "Герои, почитание героев и героическое в истории".
Всемирная история <…> есть <…> история великих людей. Они, эти великие люди, были вождями человечества, воспитателями, образцами и, в широком смысле, творцами всего того, что вся масса людей вообще стремилась осуществить.
Почитание героев <…> глубоко врезывается в тайну путей, которыми идет человечество в этом мире, и в тайну его самых жизненных интересов,
– эти идеи английского философа-проповедника падали в России начала 1890-х годов на самую благоприятную почву.
Н. Бердяев спустя более полувека будет вспоминать "потрясение", которое он испытал при чтении Карлейля. В своей первой книге Бердяев уделил место разъяснению различий между теорией героев и толпы Михайловского и "культом "героев" в духе Карлейля". "Увлекательное в художественном и этическом отношении произведение", созданное "одним из крупнейших художников-мыслителей", – так в свое время охарактеризовал он книгу Карлейля.
До сих пор недооценено воздействие идей и самой стилистики книги Карлейля на "романтические" произведения молодого Горького. Сегодняшние исследователи, вслед за первыми критиками, продолжают спорить о признаках ницшеанства в его "Очерках и рассказах". Между тем в легендах и песнях раннего Горького идея противостояния героя и толпы трактована порой не столько в ницшеанском духе, сколько с преобладанием карлейлевской метафоры светоносности героя.
Великий человек является всегда точно молния с неба; остальные люди ожидают его, подобно горючему веществу, и затем также воспламеняются.
Герой -
свет мира, мировой пастырь; он руководит людьми, подобно священному огненному столбу, в их объятом мраком странствии по пустыне времени.
…поставит ли оно (общество. – В. К.) свой светильник на высоком месте, чтобы он светил всем, или же бросит его под ноги и рассеет свет, исходящий из него, во все стороны по дикой пустыне…
Эти карлейлевские метафоры вполне узнаваемы, в частности, в легенде о Данко из "Старухи Изергиль" (1895), а впоследствии в романе "Мать" и очерке "В. И. Ленин".
Позднее Горький будет признаваться, что он "весьма ушиблен жаждой героя". И герой понимается здесь не по Михайловскому – как манипулятор, играющий на инстинктах толпы, – а явно по Карлейлю– как "светильник" и "огненный столб". Позже Горький напишет о том, что российские теоретики героического шли вослед именно Карлейлю. Выход в 1891 году отдельного издания давно знакомой книги, конечно же, не мог остаться незамеченным Горьким – как раз в пору первых его литературных опытов, создания условно-романтических образов "Макара Чудры", "Старухи Изергиль", "Песни о Соколе". К концу десятилетия уже герои самого Горького станут своеобразными эталонами для "героецентристской" критической мысли.
Максим Горький, первые тома "Очерков и рассказов" которого, начиная с 1898 года, ждал невиданный успех, был воспринят читателями и критикой как писатель нового слова. И новизна эта большинству виделась прежде всего в тех новых героях, которых писатель ввел в русскую прозу.
Тот тип героя, который предстал в сборниках Горького, критика ожидала и требовала давно. Еще в 1894 году Ив. Иванов в статье "Современный герой", отметив, что герои Чехова принадлежат к современному больному поколению, выражал надежду, что на смену "неврастеникам", "нытикам", "скептикам-эгоистам" придут другие герои. "В романах и повестях стоит погребальный звон, хоронится тип эпохи освобожденья и в качестве наследников выводятся все скептики свободы": или "наглые, торжествующие герои" Боборыкина, или "кислые, изнеможенные отступники" Чехова, или "охлажденные, изверившиеся интеллигенты других, менее видных беллетристов" – таковы современные наследники героев предшествующей эпохи, констатировал М. О. Меньшиков. Герои "новых писателей" – Бунина, Чирикова и др. – не несут в себе "ничего бодрого, энергичного, смелого", замечал в 1897 году Е. А. Соловьев (Скриба) и противопоставлял задачу – показать "борющегося человека". Этот же критик указывал на "энергичную проповедь героизма и героического отношения к жизни" в литературах Запада и выражал надежду на то, что хотя бы "крупица этих романтических порывов перейдет в нашу застоявшуюся действительность".
Первые два тома горьковских "Очерков и рассказов" дали критике повод сосредоточиться на героях, ставших главным нововведением Горького в литературу, – босяках. Раздавались утверждения об "идеализации" Горьким своих героев, о том, что автор любит этих своих героев и любуется ими; указывали на Ницше как на источник философии горьковских героев. А. Волынский давал точную характеристику нового литературного типа: "человека голодного, нищего, но гордого своей полной независимостью, преисполненного какой-то мировой, всечеловеческой поэзии", – и замечал: "такого типа не было до сих пор в литературе". И уже Горького критика в начале следующего десятилетия назовет "кумиром" читающей публики.
Два начала в горьковских произведениях 90-х годов захватили воображение читателей и критики. То героическое – в карлейлевском смысле – светоносное начало, которое выражало авторский вызов прежним "героям" и "негероям" и приковывало симпатии все более радикализировавшегося русского читающего общества. И то начало достоверности, которое стояло за изображением босяков – нового, для большинства читателей и критиков, феномена в ряду "типов русской жизни".
И, как нередко бывало, первичная действительность произведений Горького – герои и сюжеты – заслонила для большинства читателей сложную систему ее отношений с глубинной структурой образа автора.
Для современников немаловажным в этом интересе был социальный аспект темы босячества – те общественные условия, которые выталкивали людей на дно жизни. Но в таком аспекте босяков изображали и до Горького (Каронин, Гиляровский, Свирский). Горьковские босяки во многом казались новыми, потому что они являлись отнюдь не только жертвами, отверженцами общества. Чаще они сами отвергали общество, презирали его; их поведение выглядело не нарушением паспортного режима или гражданского и уголовного кодекса – а вызовом основам общепризнанной морали, укладу жизни, который становился ненавистным многим в России. Оказавшиеся "на дне, в небытии", "в отрыве от старых и новых связей", горьковские босяки, казалось, стояли в своем вызывающем индивидуализме ближе "к царству свободы и гармонии", чем все герои тогдашней литературы.
Г. Гачев пишет о "горьковской эстетике снятия людей с насиженных мест" и добавляет: "Апология и эстетика странничества, бродяжничества занимает центральное место в идеях Горького". Однако назвать апологией отношение автора к героям в ранних произведениях Горького вряд ли точно.
Автор-повествователь рассказов о босяках действительно делит со своими героями все жизненные удары и приключения. Что гораздо больше – он испытывает тягу к этому образу существования, к жизни, "выведенной из своего обычного хода". "От скуки жизни" (4, 29), "почувствовав себя не на своем месте среди интеллигенции" (1, 538), отправился он в странствие по Руси. Еще до того, как биография Горького стала известна читающей публике, отождествление автора с героями стало общим местом в критике. Горький заворожил своей судьбой, вызывающей смелостью заявлений, грубой броскостью красок, его герои сразу отодвинули героев других писателей. И масса читателей не заметила или не придала значения образу автора, вырастающему из этих рассказов: в нем за чертами сильного, прямого ниспровергателя скрывалась душа человека смятенного и разрываемого противоречиями.
Эта противоречивость составляющих разлита по всему тексту раннего Горького. Тяга к культуре – и явная антипатия к носительнице культуры, интеллигенции. Идущее от традиций русского гуманизма отношение к "падшим", к труженикам – и культ "сверхчеловека" и презрение к слабым в духе новейших антигуманистических теорий. Интерес к массе – и любование личностями, презирающими массы. Босяки влекут его анархическим отвержением обыденного существования, они для него – "учителя жизни" (1, 376). Но гораздо чаще автор-повествователь испытывает к ним по сути противоположное отношение: чуждость или даже страх.
Особенно это чувствуется, например, в таких рассказах, как "На соли" – сами босяки говорят в нем рассказчику Максиму, объекту их издевательств: "Какая ты нам пара? <…> ты так себе привалился… слегка… <…> Ну, значит, и отваливай!" (1, 200). В "Моем спутнике" повествователь замечает о князе-босяке Шакро: "рядом со мной лежал человек-стихия"; но тут же о Шакро говорится как о спутнике "чуждом" (1, 145, 146). Позже, в 20-е годы, в письме к К. Чуковскому Горький скажет о герое этого рассказа: "Князь Шакро – мой, ваш, наш спутник, я не аполог его, а враг".
Именно так: не аполог его, а враг, – будет сказано автором о своем отношении к одному из самых характерных образов его "босяцких" рассказов. Рядом с героями ранних горьковских произведений находится, наблюдая их, порой любуясь ими, чаще же испытывая по отношению к ним смятение или прямое отвращение, чуждый им повествователь. Но эти черты сложности и противоречивости автора горьковского мира, сближавшие его с великими предшественниками в русской литературе и отделявшие от современников-натуралистов, были заслонены для многих читателей и критиков образами созданных им героев.