Я стою в кухне, свеча в руке. Рядом со мной стоит, молча, майор. Вежливо он спрашивает меня, где ванная. Я указываю ему дверь, оставляю ему свечу. В то время как я стою в ожидании у кухонного окна и выглядываю в темноту, дверь палаты открывается еще раз. Тусклый блондин, уже в рукавах рубашки, шипит мне:
- С нами про вчерашнее не должен знать никто.
И он снова исчезает. Я обдумываю один момент: "Почему с нами?"
И тогда прошлая ночь обрушивается на меня снова, собачья любовь, плевание перед моей кроватью. Все понятия о времени смутились во мне. Один день как одна неделя, зияет пропасть между 2 ночами.
Майор снова тут, проходит со мной в мою комнату. Теперь Паули и вдова, наконец, поймут, что здесь игралось. Я слышу ее приглушенную речь через стену. Из одной из своих сумок майор тянет новую, большую свечу, он позволяет небольшому количеству воска капать на пепельницу, прилипает свечу и ставит на столик около моей кровати. Тихо спрашивает, и мнет при этом шапку еще в руке:
- Могу ли я остаться здесь?
Я делаю руками и плечами неопределенный знак.
На это он, с опущенными глазами говорит:
- Забудьте старшего лейтенанта. Он будет очень далеко уже завтра. Я знаю это.
- А Вы?
- Я? О, я еще долго остаюсь, очень долго. По меньшей мере, еще одну неделю, и, вероятно, даже дольше.
Он указывает на ногу:
- Осколок у меня тут. Я лечусь.
Все же, мне жаль его, как он тут стоит таким вот образом. Я прошу его, чтобы он садился и прилег. Он:
- Вы устали. Уже поздно. Вы не желаете?
И он отправляется к окну, из обломков и картона, через который ничего не слышно теперь, совсем ничто больше не напоминает о фронте, и делает вид, что он выглядывает. Мгновенно я разделась, накинула старый утренний халат вдовы, спрятанный под пуховиком.
Он приближается, двигает кресло к кровать. Чего он хочет? Снова начинает беседу, книгу хорошего тона играет, смотри главу "Изнасилование вражеских женщин?" Нет, все же, видать, он хочет познакомиться, он выкладывает всяческие документы из его потайных карманов, они раскладываются передо мной на сшитом из отдельных лоскутов одеяле, придвигает свечу ближе, что бы я видела хорошо. Это - первый русский, который показывает себя так вот со всеми подробностями. Теперь я знаю, как его имя, когда он рожден и где, даже знает, сколько у него на сберегательной книжке города Ленинграда, на счете 4000 рублей стоят. Потом он снова собирает свой бумажный хлам. Он говорит изысканным русским языком, что я, как всегда, определяю по тому, что все предложения для меня остаются непонятными. Он кажется эрудированным, музыкальным, судорожно беспокоится, чтобы вести себя всё ещё по-джентльменски. Вскакивает неожиданно, спрашивает нервно:
- Неприятен ли я Вам? Чувствуете ли Вы отвращение ко мне? Говорите это открыто!
- Нет, нет.
Нет, ни в коем случае. Просто я не могу найти себя так быстро в этом положение. Я имею отвратительное чувство что меня передали с рук на руки, чувствую себя униженной и оскорбленный, деградировавший до сексуального объекта. Потом опять мысли:
- А было ли правдой, что Анатоль исчез? Если эта с таким трудом сооруженное табу, эта стена, исчезла? Не было ли лучше соорудить новое, вероятно дольше продолжающееся табу, построить новую стену вокруг меня?
Майор снимает свою курткой в темпе скоростных кинокамер со взглядами искоса на меня. Я сижу, жду, чувствую пот в моих ладонях, хочу и не хочу помочь ему. До тех пор пока он внезапно не говорит:
- Пожалуйста, Вы дадите мне Вашу руку.
Я пристально смотрю на него. Хочет ли он осчастливить меня после книги целованием руки? Или он хиромант? Он уже берет мою руку, твердо сжимает ее обеими руками и говорит, причем у него дрожит рот, и глаза смотрятся жалкими:
- Простите меня. У меня не было так долго женщины.
Этого не должно было случиться. Я уже лежу лицом на его коленях и всхлипываю, и реву, и реву, выплакивая все горе души. Я чувствую, как он гладит мои волосы. Слышен шум у двери, мы поднимаем взгляды. В щели двери стоит, со свечой в руке, вдова и спрашивает тревожно, что со мной. Майор и я оба машем руками, она тоже, пожалуй, видит, что ничто злое мне не делается, и я слышу, как дверь захлопывает снова.
Я ему потом несколько позже в темноте говорила, какая я жалкая и израненная и что он должен быть мягок со мной. Он был мягок и безмолвно нежен, это дало мне спокойствие и вскоре позволило уснуть.
Это был мой вторник, первого мая.
Потом среда. Впервые после этих ночей с мужчинами я высыпалась вплоть до наступления дня и находила всегда майора рядом с собой. Очевидно, у него нет службы, и это позволяет ему делить себя. Мы болтали про разное, очень по-дружески и благоразумно. Неожиданно он признавалась мне, что он ни в коем случае - не коммунист, он - кадровый инженер, дипломированный в Военной академии, и ненавидел этих молодых стукачей из комсомола. Из чего я поняла, что у более высоких офицеров есть причина бояться партийного наблюдения. Я удивляюсь, как открыто он говорит со мной. Разумеется, мы без свидетелей. Так же неожиданно он хотел узнать, здорова ли я
- Вы понимаете - я думаю, ты понимаешь меня". (Он разбрасывается и ты и Вы). После чего я объяснила ему правдиво, что у меня не было проблем со здоровьем, но, конечно, не знала, что было у тех русских, которые взяли меня силой. Он покачает головой, вздыхает: "Ах, эти хулиганы!" (Хулиган, произносится как "хулиган", русское часто употребляемое иностранное слово по отношению к оборванцам, бродягам, болванам). Он встал, оделся, позвал азиата. Тот приковылял немедленно, еще в носках, с ботинками в руке. Лейтенант оставалась невидимым. Рядом я слышала, как шумит вдова.
Снаружи дрожало от холода майское утро. Цепи дребезжат, лошади ржут, кран каркал. Все же, никакие катюши, никаких выстрелов, ничего. Прекрасным голосом поет майор, двигаясь по комнате, всяческие песни, согласно удивительному. Приседает на корточки на край кровати, играет на маленькой губной гармошке, которую он вытянул из сумки, марш, так пламенно, так искусно, что можно удивляться.
Тем временем азиат помогает (он ответил на мой вопрос, что он из Узбекистана) своему господину одеть мягкие кожаные сапоги, что бы беречь больную ногу. При этом он обожает музицирующего майора и вздыхает на странно звучащем русском языке: "Эх, как это прекрасно!"
Позже, когда оба ушли, вдова услышала на лестничной клетке, что около 4 часов капитуляция Берлина была бы подписана, кто-то услышал это с по приемнику. "Мир", так мы верили и радовались. До тех пор пока мы не узнали позже, что на севере и юге война продолжаются.
Среда, часы крадутся. Снова и снова я прерываюсь при письме. Теперь никто больше не мешает мне в моих каракулях. Во всяком случае, один сказал однажды:
- Это хорошо, если вы так усердно учите русский язык.
Постоянно русские, водка, кулинарная работа. Двое из группы Анатоля пробегали из покинутой квартиры, которую они занимали последние дни - матрасы и пуховики над рукой. Куда они все движутся? От Анатоля даже никакого следа. Очевидно, лейтенант не лгал. Впрочем, майор обещал мне при прощании, что он позаботятся хорошо обо мне. Это меня устраивает. Меня сердит уже, что долгое время я должна скоблить кусок масла, который принес господин Паули с фолькштурма. Теперь это другая жизнь, чем там наверху в моей обглоданной, голодной мансардной квартире. Сначала было последнее немецкое распределение. Потом добыча из казармы, картофель из барака. Также у вдовы были еще маленькие запасы картофеля, стручковые плоды, шпик. И у то, чего было у Анатоля, включая хлеб, сельди, канты шпика, мясные консервы! (Чего не оставалось, так это только алкоголя, никогда). И эти обе мясных банки из белых рук Степана-Алеши! С этим можно жить. Собственно, я давно уже так не ела, так жирно, много месяцев не было у меня уже таких сытных трапез. Не знаю насколько долго это продлиться. Пока, тем не менее, я набиваю себя, наполняю себя силами.
Снаружи холод и пасмурное небо. Я стоял сегодня долго под мелким дождем за водой. Вокруг в растоптанных садах горят маленькие огни, пение мужчин звучит возле пианино шкипера. Передо мной женщина стоит в мужской обуви, шаль вокруг головы и вокруг пол лица замотано, с сильно заплаканными глазами. Вокруг тишина. Небо тлеет желтым. Ночь на среду была с изобилием пожаров. Все же, никаких выстрелов больше в Берлине, спокойствие. Насос скрипит, пищит, русские наполняют канистру. Мы ждем. Жалкая фигура передо мной сообщает монотонно, что нет, до сих пор она не была изнасилована, она смогла запереть себя с несколькими другими жителями в подвале. Теперь, тем не менее, ее муж возвратился из армии, уже. И теперь она должна заботиться о нем, его прячут, для него достают еду и напитки, поэтому она не могла больше уделять только себе все внимание. Между тем слышу за спиной типичное:
- У них мой хороший диван, кобальтовый бархат, у меня было 2 подходящих кресла для него, они мне разбили все это и сожгли!
И, наконец, мужчина, сухая кость лица, так же информативен как кулак, его история про девушку, которая прячется в шезлонге под потолком. Правда или ложь? Кто знает? Мы живем в кочевых романах и слухах.
Я не могу прятаться, хотя я знаю скрытую дыру в мансарду. У меня нет никого, кто принес бы воду и пищу. Когда мне было 9 лет, на дачном у бабушки и дедушки, я скрыто всю вторую половину воскресенье провела с моей двоюродной сестрой Кларой на чердаке. Мы заползли в тёплый затенённый угол под балками крыши и шептались про рождение детей. Клара, была знающая, шептала про большие ножи, которыми разрезались женщины, чтобы дети выходили наружу. Я еще чувствую, как это сдавило мою шею ужасом. До тех пор пока внизу с лестницы не позвал уютный голос бабушки к вечерне. Освобожденная, я спотыкалась вниз по лестнице и вздохнула, когда я увидел бабушку в ее фартуке из сатина, с никелевыми очками на носу. Пахло кофе и яблочным пирогом, и был разрезан пирог с сахарной пудрой, хотя 1 фунт ее стоил тогда нескольких млн. бумажных марок. Я забыла про нож Клары и про мои страхи. Но сегодня я думаю, что дети правы в своих страхах перед сексом. Там есть много острых ножей.
Русские вокруг насоса осматривали нас всегда только бегло. Они уже поняли, что из домов в первую очередь идут горбуны и старики к насосу. Я там морщу также мой лоб, тяну углы рта вниз, прищуриваю глаза, чтобы казаться действительно старый и плохой.
Сначала, когда я была не настолько известна еще, как пестрая собака, наши русские гости спрашивали меня часто о моем возрасте. Если я говорила, что недавно мне стал 30, то они в ответ:
- Хе-хе, она добавляет себе возраст, хитрая.
Моему документу, который я показывала, они должны были верить, конечно. Они не ориентируются в нас, они приучены к своим много рожавшим, рано израсходованным русским женщинам, годы не считываются у нас по телу.
Краснощекий русский гулял, играя на аккордеоне, вдоль нашей очереди. Он кричал нам: "Гитлер капут, Геббельс капут, Сталин gut".
Он смеется, каркает материнские проклятия, треплет приятеля по плечу и кричит нам по-русски, хотя в очереди не понимают:
- Посмотрите на него! Это русский солдат. Он прошел от Москвы до Берлина!"
Он лопается по швам от гордости победителя. Очевидно, они сами удивляются этому, что они дошли досюда. Мы глотаем всё, стоим и ждем.
Я вернулась с 2 ведрами воды. Внутри в квартире новый вихрь. 2 солдата, чужака, бегут через наши комнаты, ищут швейную машину. Я демонстрирую нашего "Зингера" в кухне. С тех пор как Петька, бритоголовый Ромео, поиграл ею в мяч, она выглядит довольно деформированной. Для чего оба нуждаются все же в швейной машине?
Выявляется, что они хотели передать в Россию, что бы шить покрывала. То, что, естественно, нужно следовало бы делать от руки. С большим красноречием, основой которого было повторение, я убедила мальчиков в том, что для их желаний техника еще не достаточно прогрессивна, и что их задача - это простая ручная работа.
Наконец, они кивают круглыми головами, соглашаются. Как оплата - хлеб. Вдова обдумывает и решает, сделать княжеский заказ продавщице в книжном магазине, которая нуждается в хлебе, что бы зашить посылку. Она спешит, женщина в своей троекратно безопасной квартире голодает.
Через некоторое время она действительно входит, недоверчиво, медля, немедленно жадно кося на хлеба. Много дней, как она говорит, она не съела и кусочка хлеба. Она живет со своим мужем на перловых крупах и бобах. Теперь она становится около кухонного окна и копается добросовестно в белых полотняных тряпках вокруг стопки бумаг. Содержание остается нам неизвестным. Я предполагаю, что там предметы одежды.
Я пытаюсь представлять себе, как у русских ввиду всего этого беззащитного и вывороченного окрестного имущества должно быть на душе. В каждом доме имеются покинутые квартиры, которые полностью оставлены хозяевами. Каждый подвал со всем там размещенным хламом открыт для них. Ничего в этом городе, что не принадлежало бы им, если они хотят. Это просто слишком много. Они больше не осознают изобилия, хватают небрежно мелькающие вещи, теряют или снова дарят их, отбуксируют какой-нибудь кусок в сторону, и бросают позже как слишком надоедливое для себя занятие. Здесь впервые я видела мальчиков, которые формировали такую упорядоченную почтовую посылку из добычи. Обычно они неловки в реализации, не имеют понятия о качестве и цене, хватают себе первое попавшееся, что колет им в глаза. Откуда у них могут быть такие навыки? Они прошли свою жизнь с тем, что было на их теле, не умеют обнаруживать и выбирать, не предвидят, что хорошо и дорого. Если они крадут, например, постельные принадлежности, то только таким образом только, что бы у них было. Что гагачий пух, что тонкая шерсть, они не видят разницы. Выше других всех ценностей у них стоит водка.
Продавщица в книжном магазине делится новостями. Да, Стинхен, 18-летняя, содержится ее матерью все еще на получердаке, остается в последнее время также в течение дня там, с тех пор как однажды 2 русских вломились в квартиру, револьверами размахивали и прострелили дыру в линолеуме пола. Она выглядит творожистой, малышка. Никакого чуда. Пока она еще невредимая. Продавщица в книжном магазине сообщает о новых жителях, 2 молодых сестрах, одна - вдова воина, имеет трехлетнего мальчика. Они помещены в одну из вакантных квартир и празднуют внутри с солдатами, и в день, и в ночь; должно быть дело идет у них очень весело. Дальше мы узнаем, что женщина выпрыгнула в доме, напротив, с третьего этажа на улицу, когда Иван за нею пришел. На лужайке перед кинотеатром она была погребена. Еще больше людей будут там лежать. Я не знаю, моя дорога ведет меня в другом направлении. Никто теперь не навязывает дороги извне.
Иногда в течение этих дней у меня появляется чувство, что вообще, ничего больше не соответствует правде - что Адольф высадился, вероятно, давно на подводной лодке у Франко и сидит в замке в Испании и проектирует для Трумэна планы, как он мог бы выгнать домой русских. В высшей степени, тем не менее, всегда есть чувство нашего поражения, нашего исчезнувшего бытия.
Оба русских снова заглянули, приняли довольные зашитые упаковки, дави свежий хлеб женщине. Я побеседовала с обоими. Выявлялась, что никакие они и не русские: один из них фольксдойч, а второй - поляк из Львова. Фольксдойча зовут Адам, его предки эмигрировали 200 лет назад. Он выговаривает несколько немецких слов, на Пфальцском диалекте, например: "Es hot gebrannt". Польский мальчик плакатно красив, черноволос и голубоглаз, оживлен и проворен. Мгновенно притаскивает он нам ящик со щепками. Он беседует с вдовой, которая подхватила несколько, польских фразы, будучи ребенком у родственников в восточно-прусском имении. Он предлагает мне помочь наносить мне воду.
Я приняла предложение помедлив. Внизу на первом этаже я обнаружила рядом с входной дверью объявление на немецком и русском языках, которое требовало, что бы русские в немецкие квартиры больше не могли входить и не имели права заниматься немецкими гражданскими лицами.
Мы соглашаемся, меня радует возможность сэкономить время: так как если русский откачивает воду для меня, у меня есть преимущество. Из очереди на меня бросают взгляды, в которых я читаю горечь и презрение. Но никто ничего не говорит.
Поляк вспыльчив. Ни из-за чего он начинает по дороге с солдатом спор, копытит вокруг себя, сопит и шумит. Он успокаивается после толчка, настигает меня и объясняет мне, причем он указывает на свой затылок, объясняя что он всегда так силен, а после полученного в сражениях на стороне Сталина ранения в голову он стал еще и дик и сам не знает порой что он может натворить в гневе - он не был раньше таким. Я рассматриваю с опаской, тороплюсь прочь с моими ведрами. Действительно поляк носит толстую, медную медаль на пестрой обвитой с целлофаном ленте. Я радовалась, когда он исчез перед нашей входной дверью. Однако, с не вступлением в немецкие квартиры, это займет еще некоторое время, до тех пор, пока все покинутые квартиры, расположенный вдоль и поперек, официально служат им как квартиры для войск.
Четверг, 3 мая, остаток среды.
Кое-что странное: в то время как я пошла с поляком к насосу, объявился себе Петька у вдовы, мой экс обожатель с ежиком волос, чемпион нашей швейной машины. Однако, очевидно это пьяное действо выпало у него из головы, так как он был, по словам вдовы, в высшей степени любезен. Он принес прекрасный желтый кожаный чемодан. Вероятно, этот его великолепный подарок мне, для того что бы сделать еще одну попытку, что он называет любовь раздобыть. Или на прощание, так как он произнес вдове действительно формулу прощания "До свидания", что означает, что они отсюда возможно уезжают...
При изрядном самопожертвовании вдова отвергла подарок. Впрочем, не из моральных соображений! Вроде – "Как я это возьму" думает она, происходившая из хорошего немецкого городского дома. "Также угнали и мой чемодан".
Ее сомнения были чисто практического вида. "Все же, я не могу надевать эти вещи", она говорит. "Чемодан происходит откуда-то поблизости из одного из этих домов; и если я одену что то из этого, я буду рисковать, что я набреду на настоящего владельца".
Только два пары ботинок выловила себе, тут уж она не могла сопротивляться, это был точно ее размер обуви. Это коричневая уличная обувь, заурядные образцы, кроме того, как говорит вдова, если их помазать черной ваксой, то они будут хорошо замаскированы. Она хочет и мне предложить пару ботинок, я также могла бы носить их. К сожалению, ботинки мне слишком малы.