Деловая атмосфера, никакие штемпелей, небольшое количество бумаги. Комендант работает с маленькими записками. Я наблюдала внимательно, как работает начальство, находила это увлекательном и эффективным.
Наконец, была моя очередь. Я с самого начала призналась, что комендант и без того слышал: то, что я не удовлетворяю переводческим требованиям в отношении языка. Любезно он осведомился, откуда у меня русский язык, какой у меня вид работы. Сказал, что в недалеком будущем определенно потребуются снова люди, которые могли бы обходиться с камерой и карандашом - я просто должна подождать. Я осталась довольной.
Между тем вошли 2 русских, оба чистые, в наградах, в только что выглаженных формах. Вымытое и чистое бытие - это кусок "Культуры", знак более высокой человечности у них. Я вспоминаю про плакаты, которые висели тогда во всех Московских учреждениях и в трамвайных вагонах, со слоганом: "Умывай ежедневно лицо и руки, волосы - по меньшей мере, раз в месяц". Также и чистка ботинок – часть этой культуры и религии чистоты. Поэтому меня не удивляет, как подчеркнуто чистыми они стараются быть, как только могут.
Оба мужчины беседуют вполголоса с комендантом. Наконец, он обращается ко мне и спрашивает меня, помню ли я старшего лейтенанта Соундсо и не могу ли я переводчицей его сопровождать - он уполномочен инспектировать банки района. Это меня устраивает. Я радуюсь любой активности, если это не носка воды и поиски дров.
Рядом с темноволосым и хорошо выглядящим офицером я бегу рысью по Берлинским улицам. Медленно и с отчетливом произношении, как говорят с иностранцами, плохо понимающими язык, он объясняет мне, что мы посетим сначала немецкого бургомистра и запросим список филиалов банка у него.
"Бургомистр", так называется теперь этот бургомистр по-русски. В ратуше народная толкотня, суматоха в тусклых проходах. Мужчины летают от комнаты к комнате; постоянно громыхают двери. Где-то звуки пишущей машинки. Рукописные листки наклеены на нескольких колоннах, там, где был просвет: там про женщину, которая потеряла разум 27 апреля и убежала, от находящийся в поиске ее родственников. "Упомянутому лицу 43 года, имеет поврежденные зубы, черные окрашенные волосы и ходит в тапках".
Бургомистр окружен мужчинами вокруг письменного стола. Они говорят, сильно жестикулируют, переводчик между тем гогочет. В несколько минут старший лейтенант получает желаемый список филиалов банков. Девушка печатает адреса на машинке. Букет сирени украшает подоконник.
Мы уходим прочь. Старший лейтенант сдержан и очень вежлив. Он спрашивает, не идет ли он слишком быстро, была ли я знаком с банковскими делами, не надоело ли мне уже сопровождать его...
В Дрезднер банке мы встречаем уже порядок: чистые столы, на которых лежат прямоугольно разложенные карандаши. Черновики раскрыты, все сейфы невредимы. Вход в этот банк лежит через ворота.
Иначе в Коммерцбанке; конюшня из земли, и пусто. Все сейфы расколоты, некоторые сейфы разбиты, некоторые разрезаны. Всюду испражнения, плохо пахнет. Мы убегаем.
Дойче Банке выглядит чистым наполовину. 2 мужчины носятся и хлопочут. Сейфы пусты, но все же в полном покое, открыты были ключами банка. Один из мужчин говорит мне, что они нашли адрес директора банка, прибыли к нему на грузовиком, чтобы привезти, но нашли его с женой и дочерью отравленным. Сразу же они поехали к заместителю и потребовали от него открыть сейфы. Этот банк уже работает. Вывеска сообщает, что он открыт между 13 и 15 часами к приему платежей. Ну, хотела бы я посмотреть, кто вносит теперь тут платежи. Даже старомодный чулок или метод матраса кажутся мне все же решительно более надежными.
Я не совсем понимаю, почему русские ведут себя так активно в банках. Так как уже официально приказано там ничего нет в сейфах; напротив все разграблено из сейфов, ничего нет кроме фекалий на полу, которые выдают запах грабежа. Вероятно, они знают из курсов повышения квалификации, что банки - это оплот злых капиталистов, что они занимаются, так сказать, экспроприацией экспроприаторов, как это выражает их догма и празднует это похвальное действо. Что-то не так. Все выглядит как после диких грабежей, все утащили до гвоздя. Я спросила бы охотно старшего лейтенанта об этом. Но не решаюсь на это.
В Городском сберегательном банке - большая чистка и мойка. 2 пожилых женщины убирают землю. Сейфов здесь нет. Видно, что и кассы, в общем, пусты полностью. Старший лейтенант обещает на завтра охрану. Но что должно здесь охраняться?
Долго мы искали некоторое время филиал Кредитного банка и Земельного банка. Наконец, мы находили их на заднем дворе, за спущенными решетками, неприкосновенными в мирном сне Спящей красавицы. Я расспросила, кто мог бы сообщить адрес коммерческого директора старшему лейтенанту. Никто из русских не заметил этот банк. Стеклянная вывеска, объявлявшая раньше на улице об этом филиале, существует только лишь в нескольких обломках, которые висят свободно на винтах.
Еще остается второй филиал Дойче Банка, расположенный на краю района. Мы отправимся в путь. Солнце горит. Я слаба, подкрадывается усталость. Предупредительно старший лейтенант умеряет свои шаги. Он спрашивает о личных вещах, о моем школьном образовании, моем знании языка. И внезапно он говорит по-французски вполголоса, не смотря на меня: "Вы не пострадали?"
Озадачено я заикаюсь: "Нет, не совсем". Потом успокоившись: "Да, сэр, наконец- то, вы понимаете".
Сразу другая атмосфера между нами. Почему он говорит так чисто по-французски? Я знаю это сама: он – "Бывший", бывший, член некогда господствующего слоя в старой России. Наконец он сообщает о своем происхождении: москвич, отец был врачом, дедушка - известный хирург и университетский профессор. Отец учился за границей, в Париже и в Берлине. Были состоятельны, французская гувернантка имелась в доме. Старший лейтенант, рожден в 1907, и получил еще кое-что из этого "бывшего" образа жизни.
После первого обмена французской речью и ответа - снова тихо между нами возникло чувство неопределенности. Неожиданно он говорит в воздух: "Да, я понимаю вас. Но я прошу вас, мисс, забудьте об этом. Мы должны забыть. Все". Он ищет правильные слова, говоря убедительно и серьезно. Я на это: "Это война, больше не повторится". И мы больше не говорим об этом.
Молча мы вошли в открытое полностью разбитое, разграбленное помещение филиала банка. Мы спотыкались на ящиках и в картотеках, переходили вброд бумажные приливы, ходили осторожно вокруг куч грязи. Все летало, летало, летало... Никогда в Берлине я не видала такой массы летающего мусора. Я не ожидала, что он может так шуметь.
Прошли вниз в помещение с сейфами. Внизу были груды матрасов. Тут же вечные бутылки и портянки, и разрезанные чемоданы и папки. Все в смраде, совершенно тихо. Мы выползли снова наверх на свет. Старший лейтенант что-то отмечал.
Снаружи колючее солнце. Старший лейтенант хочет отдохнуть и выпить стакан воды. Мы путешествуем немного по одинокой, пустой, молчаливой улице, которая лежит перед нами. Мы садимся на куске ограды сада под деревьями сирени. "Ах, как хорошо", говорит русский. Но лучше пусть он говорит по-русски со мной, французский язык, такой чистый и хороший в произношении, но нуждается, очевидно, в упражнении и истощается после первых фраз и вопросов. Он находит мой русский язык довольно приличным, улыбается, однако, моему акценту, который он находит – "Excusez, s'il vous plait" - еврейским. Понятно; так как для русского еврея родной язык, идиш - это и так немецкий диалект.
Я смотрю старшему лейтенанту в коричневатое лицо и задумываю, является ли он евреем. Спросить? Но я отвергаю это вторжение как бестактное. Мне бросилось в глаза, что при всех упреках со стороны русских, они никогда не упрекали в преследованиях евреев; и как кавказец тогда, при первой возможности старались первые же подозрения в том, что они евреем. В анкеты, которые каждый должен был заполнять в России, вносили национальности - "Еврей" или "Калмык", или "Армян". И мне вспомнилась одна служащая бюро, которая утверждала что она не "еврейка", потому что мать была бы русской. Все же в учреждениях, в которых должен обращаться с заявлениями иностранец, находится очень много евреев с типично немецкими фамилиями, продуманными из цветов и звуков, таких как золотой камень, Перльманн, розовый куст. Большей частью они евреи только по языку, советская догма победила в итоге иеговизм и субботу.
Мы сидим в тени. За нами одна из красных деревянных колонн. Уснувший фельдфебель Маркофф находится внизу. Когда открывается крохотная дверь из квартиры в подвале, я прошу для русского стакан воды. Приносят приветливо прохладную воду в стакане с подстаканником. Старший лейтенант поднимается и благодарит с поклоном.
Я не могу их понять. Всегда крайности. "Женщина сюда!" и испражнения в комнате; и нежность и поклоны. Старший лейтенант, во всяком случае, не мог бы быть еще вежливее обращаться со мной. Я очевидно в его глазах действительно дама. Вообще, у меня есть ощущение, что мы, немецкие женщины, если мы в некоторой степени чисты и учтивы - максимально почтенные существа, представители более высокой культуры, в глазах русских. Даже лесоруб Петька, должно быть, чувствовал что-то такое. Вероятно, влияет и обстановка, в которой они находят нас: отполированная мебель, пианино и картины и ковры, и вся эта атмосфера, которая кажется им такой великолепной. Я вспоминаю, как Анатоль удивился однажды благосостоянию наших крестьян, на которое он насмотрелся в деревнях на дорогах войны: "У них там были сундуки забиты вещами!" Да, много вещей! Это им в новинку. У них немного вещей. Их можно разместить в комнате. И вместо шкафа для одежды имеются в некоторых семьях только несколько крючков на стене. Если у них есть, однако, некоторые вещи, то они ломают их довольно быстро. Вечная починка и возня немецких хозяек не доставляет удовольствие русским. Я наблюдала это в семье одного инженера, как домашняя хозяйка сметала мусор в комнате под шкаф, где, его, наверное, и так было полно. Мы сидели довольно долго, болтали и отдыхали. Теперь старший лейтенант хочет узнать, где я живу, как я живу. Он хотел бы лучше познакомиться со мной, причем он предохраняет меня от ошибочного подозрения: "Я не о том, что вы понимаете?" - Так говорит и смотрит на меня туманными глазами. О да, я понимаю.
Мы договариваемся на вечер. Он крикнет меня с улицы. Я буду ждать в условленное время у окна. Он назвался Николаем. Его мать называет его Коля. Я не спрашиваю о его жене. Наверное, у него есть жена и дети. Какая мне разница? На прощание он говорит: "Au revoir".
Я сообщаю все сразу же вдове. Она восхищается. "Наконец-то. Наконец, образованный человек из хорошего дома, с которым можно поговорить". (Паули и вдова немного говорят по-французски). Вдова уже видит в своих видениях, как плывут продукты, убеждена, что Николай имеет к продуктам отношение и будет носить их для всех 3 - для меня - и вместе с тем для них. Я точно не знаю. С одной стороны, я не могу оспаривать, что он приятен. Он самый западный среди всех этих русских, которых я встречала до сих пор, как победителей. С другой стороны, у меня нет желания нового мужчины, я пьяна моим одиночеством между чистыми простынями. Наконец, кроме всего, я хочу уйти из первого этажа и от вдовы; прежде всего, от господина Паули, который смотрит мне в рот вслед за каждой картофелиной. Я хотел бы снова переселяться наверх в мансардную квартиру, почистить её, сделать пригодной для жилья.
Позднее вечером. Около 20 часов я ждала с нетерпением у окна в условленное время, никакой Николай не пришел. Господин Паули шутил надо моим неудачным завоеванием. Вдова, все еще преисполненная надежды, не упускала из виду все время будильник. Я услышала крик снаружи: "C'est moi!" Я открыла очень взволновано дверь и повела его вверх в нашу квартиру. Тем не менее, он пришел только на одну четверть часа, чтобы сообщить мне, что он сегодня не может оставаться. Он приветствовал вдову и господина Паули на торжественном французском и простился так же с "Au revoir". В прихожей он говорил по-русски, причем он сжимал мне руки: "До вечера воскресенья, около 8". И, снова на французском: "Vous permettez?" Что мы уже вольны позволять или нет? Но, вероятно, действительно другой ветер теперь уже подул. Про новые деньги Николай, впрочем, ничего не знает, когда спросила его сегодня утром об этом. Он думает, наши прежние деньги останутся пока что в обращении, все же, банковское дело сильно упростится. Я: "Ага, пожалуй, социализируете?" На это он: "Нет, не все, нет, но это совсем другие отношения". И перевел разговор на другое.
Четверг, 17 мая 1945 года.
Рано, за водой к новому гидранту. В витрине висит газета, называется Ежедневным обозрением, листком Красной армии для "Берлинского населения". Теперь мы - больше не народ, мы - только лишь население, пожалуй, мы еще имеемся в наличии, однако ничего больше не представляем. Также и на других языках это важное различие: people и population, people - population. Горькое чувство, когда я читала о празднике победы в Москве, Белграде и Варшаве. Граф Шверин-Кросигк говорил для немцев и призвал их посмотреть фактам на лицо. Мы, женщины, делаем это уже давно. Но и что если теперь носители рыцарского креста и генералы, и гаулейтеры должны сделать то же самое? Я хотела бы, пожалуй, знать, насколько высоко число немецких самоубийств в течение этих дней.
Господин Паули проявляет в последнее время оптимизм. Он говорит о быстром экономическом подъема, о включения Германии в мировую торговлю, о настоящей демократии и лечениях в ваннах Оехаузена, которые он хочет позволять себе. Когда я, снабженная сведениями, полученными от Николая, подливала воду в его вино, он становился совсем разъяренным и возражал против моего вмешательства в вопросы, в которых я ничего не соображаю. Я чувствовала, что гнев выходил у него за пределы глупого повода, что ему просто надоела. Только вдова существовала для него, окружала заботой его утром и вечером. Я мешаю.
После еды, был гороховый суп, и я ела про запас, Паули становился снова мирным. Вдова даже вынуждала меня брать добавки. Я чувствую, как моя биржевая стоимость снова растет в этом доме. Повышение курса вызвал Николай. Должна ли я беспокоиться? Читать морали моим квартирным товарищам? Я не делаю это. Человек человеку волк - это соответствует везде и повсюду. Даже между близкими родственниками сегодня. В крайнем случае, я могу представить себе, что матери стараются накормить детей, потому что они чувствуют детей собственной плотью. Но сколько матерей засудили в течение последних лет, так как они продали молочные карты детей, или обменяли их на сигареты. Волчье в голодающем человеке преобладает. Я жду то мгновение, когда впервые в жизни я буду рвать кусок хлеба из руки более слабого. Я надеюсь, это мгновение никогда не наступит. Я представляю себе, что я становлюсь все слабее постепенно, и теряю силы необходимые для грабежа и мародерства. Странный страх при полном животе и новом русском кормильце на горизонте!
На лестничной клетке новость: Разыскивали бывшее партийное животное в нашем доме, имперского управляющего или что-то в этом роде, я разбираюсь в нацистских званиях плохо. В подвале я видел его часто с блондинкой, которую никто действительно не знал и они сидели постоянно рука об руку – прямо 2 голубя. Этот голубь был животным высокого ранга.
При этом он не выглядел особо, сидел в жалкой одежде, говорил мало и тупо. Это называется скрытность.
Я хотел бы только знать, как это вышло. Возлюбленная не выдала его. Теперь она сидит, как продавщица в книжном магазине сообщила, жалко ревя в квартире на третьем этаже, в которой она кроме 2 Иванов первой ночью ничего больше не получила. Она едва осмеливается выходить больше наружу, опасается быть арестованной точно так же. Они увезли мужчину на армейской машине.
Противоречивые чувства у нас, когда мы говорили об этом. Злорадство не стоит отрицать. Нацисты слишком важно ставили себя, беспокоили народ, особенно в течение последних лет, слишком сильно разными мелочами тонкостями - и теперь они должны поплатиться за общее поражение. Но я бы не хотела бы быть тем, кто поставляет таких более ранних крикунов под нож. Вероятно, это было бы по другому, если бы они били меня лично или убили мне близких людей. Большей частью большая, пламенная месть не успокаивается, однако, это была не большая месть, а что-то мелкое: он смотрел на меня снисходительно, его жена приказала моей кричать "Хай Гитлер", кроме того, он зарабатывал больше чем я, курил более толстые сигары, чем я - я нагну его, набить бы ему пасть...
Случайно я узнала на лестничной клетке, что в будущее воскресенье Троица.
Пятница, 18 мая 1945 года.
Рано за водой и дровами. Постепенно я выработала деревянный глаз, ни одно полено теперь не ускользает от меня так легко. Я обнаруживаю всегда новые, еще не обысканные места в подвалах, руинах, покинутых бараках. Фрейлейн Бен нам принесла новые карточки к полудню. Вдова, Паули и я пока принадлежим к пятой, самой низкой категории "прочего населения". Я отмечаю количество на один день на мою карточку: 300 граммов хлеба, 400 граммов картофеля, 20 граммов мяса, 7 граммов жира, 30 граммов другие продукта питания, чем означает перловые крупы, овсяные хлопья и так далее, 15 граммов сахара. В месяц 100 граммов суррогата кофе, 400 граммов соли, 20 граммов настоящего чая и 25 граммов кофе в зернах. В качестве сравнения несколько цифр из карточки для рабочих группы I, в также "значительных художников" и техников, руководителей предприятия, священников, школьных директоров, врачей и медсестрах: 600 граммов хлеба в день, 100 граммов мяса, 30 граммов жира и 60 граммов других продуктов питания; и в месяц 100 граммов кофе в зернах. Между тем карточки II - для рабочих и III для служащих, с 500 и 400 граммов хлеба в день. Только картофель распределяется демократическим путем одинаково на все животы. Для работников умственного труда полагается карточка II категории; вероятно, я смогу туда прошмыгнуть.
В народе ощутимое успокоение. Каждый сидит и изучает его свою карточку. Снова управляют, заботятся сверху о нас. Я удивлена тому, что мы получаем, вообще, так много, и подвергаю сомнению возможность пунктуального распределения. Вдова радуется кофе в зернах, обещает, что поздравит Сталина при же первой чашке.