Кто написал Тихий Дон? Хроника литературного расследования - Лев Колодный 27 стр.


По сохранившемуся отрывку видишь, как быстро созрел и возмужал писатель, как быстро прошел дистанцию между отрывком, помеченным "1925 год. Осень", и рукописью, за которую снова сел в ноябре 1926 года, когда на чистом листе бумаги снова появились слова: ""Тихий Дон". Роман. Часть первая". Далее любители русской литература впервые могут прочесть целиком отрывок из неопубликованного варианта романа Михаила Шолохова. Вот его текст. "Михаил Шолохов. 1925 год. Осень".

ТИХИЙ ДОН

Роман

Часть первая

Просачиваясь сквозь изжелта-зеленую лохматую листву орешника, солнечные лучи серебряной рябью пятнили землю. В лесу густела прохлада. Крепко и хмельно пахло надвигающейся осенью, листом-падалицей и вянущим острым и тоскливым запахом мертвой травы. За топью, за зеленой непролазью ольшаника, возле шоссе, убегающего к местечку Изволочь, с перебоями работал немецкий пулемет. В промежутках раскатисто громыхали винтовочные залпы.

Абрам поглядел на коня, звякнувшего стремем, и снова припал к кусту. Земля под коленями упруго вгиналась, после недавнего дождя была она мягка и послушна, осклизлые листья шиповника приятным холодком щекотали ладони рук, крепко вцепившихся в ветку. Косо изогнув левую бровь, ощерив зубы под висячими черными усиками, Абрам до тех пор глядел в кусты на противоположной стороне поляны, пока на синих, по-лошадиному выпуклых белках его глаз не блеснули от напряжения слезы. Быстро и опасливо глянул на коня, стоявшего в лощинке, в саженях десяти от него, и снова стремительно шмыгнул глазами по направлению к кусту на той стороне поляны.

Куст разросся широко и буйно. От подножья опутал его дикий хмель, а на вершине причудливой башней громоздились пышные, молочно-белые гроздья девичьей кашки, уронившей ветку от родимого ствола. Как ни старался Абрам – ничего не мог разглядеть. На одно мгновенье он даже подумал, что рука с красным кантом на обшлаге серого рукава, протянувшаяся из-за куста за фиолетовой ягодкой ежевики, ему привиделась, но куст вдруг явственно шевельнулся. Шевельнулся и стих. Будто ветер с разбегу качнул его плечом и стал в стороне, любуясь, как суетливо кивают наверху кисти девичьей кашки.

Конь в лощине заржал заливисто и звонко. Абрама пронзила дрожь… Куст, покрытый сверху девичьей кашкой, дрогнул как от удара, и с той стороны вдруг пружинисто вскочил немецкий солдат. Изогнувшись, вобрав голову в плечи, он пару секунд оглядывал лес. Абрам увидел его измазанные серые брюки, короткие голенища сапог, куртку, не застегнутую сверху, увидел отвисшую челюсть, покрытую бледно-рыжей щетиной, серую дрожь губ. Абрам слегка лишь повел стволом винтовки, и в прорези, на фоне серого расстегнутого сверху мундира, остановилась, чуть-чуть подрагивая, мушка.

Пахнул ветер, и перед глазом Абрама затрепетал багряный, еще не упавший на землю полуживой листок… Немец медленно поворачивался, вытягивал шею с выпуклым треугольным кадыком… Абраму показалось, что сначала упал повернувшийся на каблуках немец, потом толкнула в плечо отдача, а уже потом грохнул выстрел.

Горбатясь, винтовку наперевес, бегом перебежал Абрам поляну. Боком, как во время сна, плотно прижав землистую щеку к земле, лежал немец. Левая рука сжимала желтый ремень винтовки. Абрам присел на корточки, увидел на подбородке и углах губ убитого иссиня-фиолетовый засохший сок ежевики. Той ежевики, которую рвал, протягивая руку из-за куста. Глянцевитая, с медным орлом, каска лежала около. Абрам вяло потянул ее за отстегнутый ремешок, взял в руки и зачем-то понюхал. Изнутри пахла она потом, мылом и еще чем-то, волнующе острым запахам. Абрам посмотрел на оскаленные, коричневые от табака зубы, на иссиня-фиолетовый сок земляники, чернивший углы губ и подбородок, и неожиданный приступ колючего сожаления и тоски тошнотой подступил к горлу.

Помотав головой, Абрам полез в карман за кисетом, но вспомнил, что кисет и спички остались в шинели, увязанной в тороках. Сунул руку в оттопыренный карман немца, конвульсивная дрожь ноги убитого передалась его пальцам, нащупал четырехугольный предмет, красная, в сафьяновом переплете книжечка, письмо, исписанное непонятными остроугольчатыми буквами, измызганная фотография полной немолодой уже женщины, с лобастым и безбровым ребенком на руках, три никелевых монетки… Качнувшись, Абрам стал на ноги и пошел через мшистую поляну к коню. Поставил ногу в стремя, привычно обнял ладонью высокую луку казацкого седла и едва вскинул отяжелевшее тело в седло.

В версте от леса, возле развалин местечка, стертого орудийным огнем июльских боев, догнал Абрам вахмистра с семью казаками. Вахмистр остановил своего белоногого коня, спросил, помахивая плетью:

– Не напал на ихний разъезд?

– Нет, не видал.

– А штой-то ты, Ермаков, будто с лица сошел? Должно, зоревал с бабой ноне сладко?

Абрам, сузив глаза, поглядел улыбающемуся вахмистру в переносицу и, к удивлению остальных казаков, длинно и безобразно выругался.

– Но-но, ты!.. Гляди у меня!.. – наезжая конем, взревел беспричинно оскорбленный вахмистр, но Абрам не спеша, как будто случайно продел руку в темляк шашки и натянул поводья. Глянув ему в глаза, вахмистр поднял плечи так, что погоны выгнулись дугами, и уже миролюбиво проговорил:

– Осатанел ты, што ли? Об пенек ушибся али как?

Абрам вытянул своего коня плетью, вздернул его на дыбы и, пустив бешеным наметом, придерживая левой рукой фуражку, полетел по проселку, изрезанному орудийными колесами, осыпав казаков и вахмистра ошлепками грязи.

– Чево он? – удивленно спросил вахмистр, поворачиваясь к остальным казакам.

– Известно, чево… – ответил Федот Бодовсков и надежно захоронил улыбку в курчавой цыганской бороде. – Известно, нудится казак. Тоскует… Иной раз пастух выгонит табун на зеленку, покеда солнце росу подбирает, скотинка ничево, кормится, а как станет солнце в дуб, зажужжит овод, зачнет скотину сечь, вот тут… – Федот шельмовато стрельнул глазами в казаков и продолжал, обернувшись к вахмистру. – Тут-то, господин вахмистр, и нападает на скотину бзик. Ну, да ты сам знаешь, чево тебе расписывать… Обнаковенно, какая-нибудь корова задерет хвост до безобразности, мыкнет да как учешет! А за ней весь табун. Пастух бегает: ай-яй-яй! ай-яй-яй! Только иде ж там… Метется табун лавой, не хуже как мы под Райбродами на 13-й железный немецкий полк в атаку ходили лавой. Иде ж там, рази удержишь?

– Ты к чему это загинаешь-то? – перебил вахмистр.

Федот помолчал. Плетью согнал с шеи коня присосавшегося слепня и, намотав на палец завиток смолисто-черной бороды, заговорил не сразу:

– Четвертый год пошел, как нас в окопы загнали. Гибнет народ, а все без толку. За што и чево? Никто не разумеет… К тому и говорю, что вскорости какой-нибудь Ермаков бзыкнет с фронта, а за ним весь полк, а за полком армия! Будя…

– Вон ты куда…

– Туда самое. Не слепой, вижу – на волоске фронт держится, все на волоске держится! Тут только шумнуть: "брысь!". И полезет все под такую мать! На четвертом году и нам в дуб солнце стало!..

– Керенский надысь в четвертую дивизию наезжал, речь казакам на митинге говорил… – начал вахмистр.

– Чево там Керенский! Ты бы послухал, што солдаты толкуют: по справедливости рассуждают. Ден пять назад бегал я верхи в штаб с донесением, передал пакет дежурному офицеру и выхожу из халупы. Присватался ко мне солдатик, голова обвязана, сам с виду благородный, очки на шнурке, как у нашего есаула. Так ить он прямо режет: товарищ казак, говорит, надо бросать фронт, потому что эта война бесправная. Это, говорит, пущай буржуазы воюют, а нам довольно совестно за ихние интересы подставлять лбы и оставлять жен вдовами и детей сиротами. Он мне такую картину расписал…

– Времена другие стали, – вздохнул вахмистр. – Все эта революция наделала… Дисциплина никудышняя стала, нету в войсках уважения к начальству, да, по правде сказать, и духу прежнего нет в казацком войске. Обмужичились казаки!

Якшаются с солдатами-лапотниками, а это уже последнее дело. Не будет скоро казаков, переведутся. Дед мой, бывалоча, рассказывал, что в турецкую войну сражались. То ли дело…

– Мы в 14-м году тоже с песнями на фронт шли! В Новочеркасске на проводах генерал Шумилин с антомабиля с нашим полкам прощался: "Донцы-молодцы! Ляжьте костьми на поле чести, а не посрамите Тихий Дон и казацкую славу! За веру, царя и отечество, ура!." Это он с антомабиля голос подает и рукой в перчатке махает. А мы – то-то дури много было! – "Рады стараться", ревем, "Умрем, а не выдадим!", а иной станишник осатанеет, коню на шею сляжет и прямо ревет по-бугаиному от такой великой радости… – Федот Бодовсков желчно усмехнулся и продолжал. – Дунул оркестр, тронулся полк, бабы цветы под коней кидают… А на вокзале как зачали грузиться, вторая сотня грузится в вагоны, а у нас песельники ревут… В нашей сотне казачок был Раздорской станицы, так он с вокзала как пошел на присядках да до самого вагона, по подмостям в вагон ввалился все на присядках… В вагоне и то бил с полчаса… А на позиции, как только пригнали нас, – на четвертый день и ему, сердяге, орудийным стаканом половину головы оторвало… Дома-то баба и трое детей остались, а братьям нужна она здорово? А за што пострадал человек? За што воюем?

Вахмистр тронул коня машистой рысью. Молчавшие всю дорогу казаки, привстав на стременах, затрусили следом. Федот Бодовсков поравнялся с вахмистром и, схилившись с седла, опираясь рукой о потный круп вахмистрского коня, спрашивал, полыхая нехорошим румянцем:

– Скажи, за что воюем?

Вместо ответа вахмистр ткнул концам плети в клочковатое облачко, прилипшее к синей эмали неба: под облаком, хищно распластав изогнутые крылья, с немым перекатистым клекотом кружил, забирая высоту, немецкий аэроплан.

Абрам передал коня коневоду и по ступенькам спустился в землянку. В проходе между высоких стен, сложенных из мешков с землей, пахло гнилью и земляной ржавчиной. В землянке на бревенчатых нарах в полутьме резались в карты. Рыжий длинноусый казак Сердинов сидел с краю, выпустив из ватных шаровар исподнюю клейменую рубаху, шевеля узловатыми пальцами разутых ног. На скрип хворостяных дверей, прикляченных ветками дуба, он повернул лохматую голову.

– Садись, Абрам, на мое место. Не везет мне ноне, греби ее мать! Две керенки проиграл да немецких марок восемь штук.

Тасуя сальную пухлую колоду, Меркулов, недавно произведенный в урядники, скороговоркой проговорил:

– Он ноне и гимнастерку проиграл. Видишь, растелешенный сидит.

– Брешешь, господин урядник! Я ее ишшо вчерась просадил.

– Сутра поднялась тревога, выбегали из землянок, а он в рубахе. Сотник мимо бежит, спрашивает: "Почему без рубахи?". "Сжег, – говорит, – цигаркой, один ожерелок остался".

Абрам с удивлением оглядел хохотавших казаков и медленно снял с плеча винтовку. Понемногу, очутившись в обычной обстановке, принюхавшись к спертому, сырому, пропитанному табачным дымом воздуху землянки, он стал приходить в себя от того неопределенного тяжелого, как угар, чувства недоумения и гнетущей тоски, которое охватило его после убийства немецкого солдата. Ему казалось, что если он сейчас скажет об этом казакам, так беспечно смеявшимся и игравшим в карты, то чувство это пройдет. Он нехотя сел на нары и, невидящими глазами глядя на карты, сказал:

– Зараз я германца пострелил…

Меркулов равнодушно взглянул на него и дал из-под исподу карту.

– Прикупишь?

– Давай… Должно, отбился от своих. Еду по лощине, глядь, а за кустом каска поблескивает. Я коня кинул в лощине, подполз к кусту, дальше нельзя, голощечина сажен на двадцать. Трошки полежал – вижу, руку из-за куста протянул и лопает в ежевишнике. Нащупал ягодку и опять жизни не подает. Тут конь заржал, он как прянет. Стрельнул в голову. Под козырьком, возле уха пуля прошла…

Меркулов, перегнувшись, заглянул Абраму в карты.

– Эге, станица, у тебя перебор. Двадцать три вышло.

– Подбег к нему, лежит на боку, губы в ежевике замазанные.

– При нем ничего не оказалось? – с любопытством спросил Сердинов.

– Ничего… – Абрам встал.

– Не будешь играть? – спросил Меркулов.

– Нет.

– Видать, тебе придется доигрывать, Сердинов.

– Во што ватные шаровары оценишь? Почти новые, два года назад получил. Носил лишь летом, а к зиме нам интендантство легкие выдавало.

– Домой их отошли. Бабы на бахче пугало обрядют.

– Гляди, урядник, посля жалеть будешь. Твой немец-то далеко лежит, Абрам? За труд не сочту, пойду, растелешу его.

Абрам, не отвечая, шагнул за дверь. В проходе столкнулся с Федотом Бодовсковым. Цепляясь шашкой об уступы мешков, махая руками, Федот почти бежал. Абрам посторонился, давая дорогу, но Федот ухватил его за пуговицу гимнастерки, зашептал, ворочая нездорово-желтыми белками глаз.

– Два полка дикой дивизии идут в тыл. Казаки гуторили, што с ними генерал Корнилов… Вот оно, зачинается!

– Куда идут?

– Чума их знает. Может, фронт бросают?

Абрам пристально поглядел на Федота: застывшая в недвижном потоке, словно вылитая из черного чугуна, борода Федота была в чудовищном беспорядке; глаза глядели на Абрама с голодной тоскливой жадностью.

– Может, фронт бросают? А? А мы тут сидим…

– Пойдем к четвертой сотне в землянки: может, узнаем.

Бодовсков повернулся и побежал по проходу, спотыкаясь и скользя ногами по осклизлой притертой земле. Четвертая сотня помещалась в офицерских землянках перед уходом брошенных немцами укрепленных траншей. Возле одной из них густо толпились высыпавшие наружу казаки. От толпы отделился молоденький хорунжий.

– Ермаков, второй сотни?

– Так точно.

– Вернитесь. Созовите казаков. Передайте в третью сотню. От вашей сотни кто избран в полковой ревком?

– Я.

– Тем лучше. Сделайте это поскорее и возвращайтесь.

– Што там такое, господин хорунжий? – выглядывая из-за плеча Абрама, спросил Федот.

– Получено какое-то распоряжение. Кажется, от генерала Корнилова и начальника нашей дивизии.

Хорунжий, поблескивая новенькой кожаной тужуркой, вклинился в толпу выцветших зеленых гимнастерок. Абрам послал Федота созвать вторую сотню, а сам подошел к группе казаков, разместившихся с кисетом над краями вырытой снарядом воронки. Сосредоточенно слюнявя цигарку, говорил председатель полкового комитета – казак Вешенской станицы – Чукарин.

– Нет и нет! Нам это дело не подходит. В Петрограде стоят казачьи части, и они отказываются выступать против рабочих и Советов. Мы не можем согласиться на предложение генерала Корнилова.

– В чем дело, станишники? – спросил Ермаков.

– Бумага пришла, – нехотя ответил один.

– Какая бумага?

– Приказ от начальника дивизии.

– Што ж ты молчишь, мать твою? – зло выругался Абрам, обращаясь к председателю ревкома.

– Чево гуторить? Не видишь, што ли? Стравить хочут казаков с рабочими, навроде как собак…

– Это им не 1905 год!

– Казаки трошки умнее стали.

– Не пойдем!

Ермаков оглядел пасмурные лица казаков и толкнул в плечо председателя ревкома.

– Расскажи.

Рассыпая на колени махорку, беспокойно ерзая по земле, Чукарин кратко сообщил о том, что в полк приехали представители дикой дивизии, которая идет с Корниловым громить революционный Петроград, что некоторые казачьи части тоже двигаются к железной дороге, и что от начальника дивизии пришел приказ на имя полкового командира поступить полку в распоряжение генерала Корнилова.

– Понимаешь, куда они нас пихают? За што мы будем воевать с рабочими? В окопах вместе кровь проливали, а теперя их же должны сничтожить?

– Молчи! – крикнул Ермаков. – Не будет ихнего дела! По домам, ребята! Станицы по нас стосковались!

Откуда-то из серого тумана, качаясь, приплыл к глазам образ немолодой уже женщины с лобастым, безбровым ребенком на руках. На секунду Ермаков словно ощутил запах пота, мыла и еще чего-то, волнующе острого, знакомого…

– Наши жены и дети останутся сиротами! Довольно. Мало их война наделала по Области Войска Донского? А по России?

– По домам надо… – устало махнул рукой председатель. Затушив цигарки, казаки толпой пошли к месту, где собирался полк. Под вязом с сломленной снарядом, засохшей вершиной, за трехногим столиком на табурете сидел командир полка, рядом командиры сотен и члены полкового ревкома. Позади, скрестив руки на суконной нарядной черкеске, поблескивая из-под рыжей кубанки косо прорезанными маслинными глазами, стоял офицер-ингуш, представитель дикой дивизии, плечо к плечу с ним стоял пожилой рыжий черкес: придерживая левой рукой гнутую шашку, он щупающими, насмешливыми глазами оглядывал стекающихся казаков.

Глухой переливчатый шепот смолк, когда полковой командир встал с табурета и, откидывая со лба седеющий казацкий чуб, громко сказал:

– Станишники! Войсковой круг отзывает наш полк с фронта. – Сдержанный рокочущий рев, и сразу, словно шашкой отрубили, тишина.

– Но перед уходом мы должны исполнить наш последний долг. Долг каждого гражданина и воина. Полковой командир опустил глаза на бумагу, лежавшую перед ним на столе, и, когда поднял глаза, увидел не казаков, сроднившихся с ним за войну, а большого многоголового, чутко настороженного и враждебного зверя.

– В Петрограде – нашей столице разнузданные рабочие и солдаты под влиянием большевистско-жидовской агитации угрожают спокойствию республики. Временное правительство в опасности. Власть может перейти к большевикам, и тогда казачеству и России придется нести расплату за свои заблуждения… Нам во что бы то ни стало надо присоединиться к отряду генерала Корнилова и восстановить порядок в Петрограде. Казаки должны, как всегда, быть блюстителями порядка и законности. Мы должны надеть узду на разнуздавшихся рабочих! – Полковой командир сжал смуглый жилистый кулак и, видя в глазах казаков сухую насмешку, злобу и недоверие, звонко стукнул им по крышке стола: – Донцы! Я водил вас четыре года в бои и схватки, я надеюсь на вас, как на родных сынов, и твердо знаю, что вы пойдете со мною восстановить поруганную честь России. Мы должны довести войну до славного конца, а не поддаваться лживым нашептываниям тех, кто куплен германскими деньгами! Теперь – по сотням! Приготовьтесь к походу. На смену нам идет пехотный полк.

– Почему ревком молчит? – хрипло злобный выкрик из толпы.

– Кто это сказал? – спросил командир полка, глядя через головы передних.

От слитной густой массы казаков отделился Федот Бодовсков. Стал перед трехногим, заваленным бумагами столиком. Черная борода струилась по завшивевшей рубахе недвижным чугунным потоком.

– Казаки сомневаются…

– Почему ревком молчит? – грянули голоса.

Чукарин, председатель ревкома, бледный, не поднимал головы. Полковой командир шепнул что-то офицеру-ингушу, тот улыбнулся, вытягивая в нитку сухие коричневые губы, и поднял руку:

– Слово представителю дикой дивизии!

Ингуш, мягко ступая сапогами без каблуков, вышел из-за стола и с минуту молчал, быстро оглядывая казаков, поправляя узенький наборный ремешок.

– Товарищи-казаки! Надо прямой ответ. Идете с нами или не идете?

Абрам встал, опираясь руками о зыбкие края столика. Проглоченная слюна оцарапала пересохшее горло.

– Полковой революционный комитет отказывается выступить с генералом Корниловым. Станишники, мы не хотим междоусобной войны. Нам с рабочими делить нечего!

Назад Дальше