Остроумный Основьяненко - Леонид Фризман 16 стр.


Несравненно более агрессивен и язвителен был О. И. Сенковский, манера и стиль которого со всей несомненностью проступают в рецензии, появившейся в "Библиотеке для чтения". Общий "запев", с которого она начинается, выглядит так: "Эти глубокомысленные наблюдения над человеческим сердцем, делаемые из-за плетня, эти черты нравов, подмеченные между маслобойней и скотным двором, эти взгляды на "жизнь", обнимающие на земном шаре великое пространство пяти верст в радиусе, этот "свет", составленный из шести соседей, эти колкие сарказмы над борьбой изящества и моды с дегтем и салом, эти насмешки над новым и новейшим, которых даже и не видно оттуда, где позволяют себе подшучивать над ними, весь этот дрянной, выдохлый губернский яд, которого боятся даже и мухи…" и так далее в том же духе.

А в дальнейшем следуют уже прямые оскорбления: "Я назвал его писателем, и тут же извиняюсь в невольном злоупотреблении слова: это произошло от того, что какой-то литературный круг, который я очень уважаю и которому очень нравится ум господина Основьяненка, а иные говорят просто Основаненко (намеренный курсив призван усилить жалящую иронию. – Л. Ф.), старается выдать его за примечательного русского писателя".

Совсем по-другому и глубже, чем кто-либо из его современников, роман Квитки оценил Белинский. Правда, произошло это не сразу. Первый отклик, содержащийся в письме к Краевскому и, следовательно, оставшийся неизвестным Квитке, был достаточно скептическим. ""Пан Халявский", – писал он, – для первого чтения потешен и забавен, но при втором чтении с него немного тошнит. Это не творчество, а штучная работа, сбор анекдотов, словом, возведение идеи малороссийской жизни до идеала, если под идеалом должно разуметь, вместе с французами, собрание воедино всех черт, рассеянных в природе и относящихся к одному предмету".

Но год спустя появляется рецензия, в которой отразился другой, более проницательный взгляд на произведение Квитки. Критик писал: "Остроумному Основьяненко пришла в голову счастливая мысль – сравнить прошедшее время с настоящим, заставив человека прошлого века рассказывать про жизнь своих "дражайших родителей", свое воспитание и про всю свою жизнь. Этот человек – род малороссийского Митрофанушки, и он выполнил задачу автора как нельзя лучше: словно на ладони вы видите почтенную старину, преисполненную невежества, лени, обжорства и предрассудков; видите, как глупый муж бьет свою глупую жену и тузит детей; как глупая мать насмерть закармливает своих деток, а детки дерутся друг с другом за всякий кусок, обманывают отца и мать и, выросши, заводят друг с другом процессы и творят друг другу всевозможные обиды. Краски Основьяненка живы, картины уморительно смешны, и, несмотря на то, что местами его рассказ слишком обстоятелен, занимательность нигде не ослабевает".

Из написанного о "Пане Халявском" в ХХ веке к самому тонкому и проникновенному принадлежит маленькая вступительная статья к отдельному изданию романа, автором которой был Феликс Кривин. И неудивительно: ведь это был единственный случай, когда сатирика анализировал другой сатирик, способный взглянуть на объект анализа изнутри, с опорой на собственный творческий и гражданский опыт.

Кривин напоминает о письме Квитки к Плетневу, в котором писатель выражает радость, что его роман "Жизнь и похождения Столбикова" не будет печататься, и объясняет это тем, что "дворяне, судьи, предводители, полицейские, советники, казначеи, содержатели пансионов и все поименованные характеры, коих лица, носящие названия сии, примут на себя и я от них нигде покоя не найду. <…> Все спрашивают меня: на кого я метил? Не на того ли, не на другого ли? <…> А полиция что скажет? А мелкое дворянство? Ужас, ужас и ужас!"

""Что скажет полиция?" – повторяет Ф. Кривин и продолжает: – Этот красноречивый вопрос содержит в себе ответ на многие вопросы. Он свидетельствует не только о нелегкой судьбе писателя, вынужденного за каждой фразой оглядываться на полицию, но и о признании огромной роли литературы, на усмирение которой мобилизованы самые мощные государственные учреждения.

Трушко Халявский мог бы напомнить своему автору весьма ироническое и, признаться, довольно смешное описание подвигов братьев Халявских: "Петрусь <…> одушевленный храбростью и неустрашимостью, пустился бежать что есть духу. Почтенный наставник, разжигаемый тем же духом мужества, бежал вместе с ним. Павлусь тоже пустился было по следам храбрых, но, как был слабосилен <…> не мог никак бежать за героями".

Трушко мог бы напомнить автору это место, он мог бы спросить словами своего современника, почтенного человека, осмеянного другим автором, из нынешних, молодых: "Чему смеетесь, Григорий Федорович? Не над собой ли смеетесь? Разве для того вы подняли меч, чтобы бежать с этим поднятым мечом от врага, и даже не от врага, а от своего же собственного романа?""

Так мог бы спросить Трушко Халявский, но "не спросит, потому что минувший век таких вопросов не задает. Такие вопросы задает будущий век, спрашивая с писателя по всей строгости. Но, осудив писателя за проявленное малодушие, он не забудет и величия его души, и величия его дела, и всего, что может служить не минувшим, а будущим векам".

Продолжая кривинское противопоставление содержащихся в романе наблюдений и суждений тому объективному смыслу, который оно приобретало, можно обратиться и к другому материалу. Когда Квитка многократно утверждает, что, "сравнивая прошедшее с давно прошедшим, а настоящее со всем вообще прошедшим, увидел большую разницу", а разница, в действительности, совсем не большая, когда писатель, восхваляя минувший век, по существу обличает его этим восхвалением, это, видимо, входило в авторский замысел.

Но обратим внимание на то, что в "Пане Халявском" нет ни одного положительного героя: не увидел Квитка луча света в темном царстве! Жуковский явно ориентировал его на иное, "советовал поместить и развить все это в романе, украсив и наполнив сценами из губернских обществ". "Украсив"! Конечно, имелось в виду и наличие достойных подражания лиц, и соответствующих ситуаций.

Квитка, разумеется, уловил отличия рекомендаций Жуковского от реализации их в "Халявском" и свою позицию объяснил так: "Тут я уцепился за прежнюю мою мысль: добродетельных людей, честных чиновников и вообще исполняющих свое дело к чему описывать? В порядке идущие времена года, постепенное их изменение, польза, ими приносимая, как бы ни было все это описано, – не займет нас, потому что мы сами все видим. Но ураганы, вырывки из порядка и все необыкновенности – это должно описывать".

Это писалось Плетневу, близкому другу, так что искренность этих рассуждений не может быть подвержена сомнению. Получалось, что добродетельный губернатор в "Козырь-девке", решительно вмешавшийся в ход дела и поставивший все на свои места, – это явление столь же закономерное, как смена времен года и польза ею приносимая, а все предшествующие действия целой череды административных и судебных чиновников, едва не погубивших невинного человека, – это вроде непредвидимые катаклизмы, "вырывки из порядка", "необыкновенности".

Может быть, Квитке субъективно и хотелось, чтобы картины, нарисованные им в "Пане Халявском", тоже воспринимались как необыкновенности и вырывки из порядка. Но писатель-реалист, уже возвысившийся до сатиры гоголевского толка, взял в нем верх. Не оказалось места для добродетельных людей и восхищения приносимой ими пользой. Квитка пошел против собственных установок и пошел к правде.

Глава четвертая
Похождения Столбикова

Если справедливо утверждение древних, что книги имеют свою судьбу, то нельзя не признать, что ни одной книге Квитки не выпала такая богатая перипетиями и запутанная судьба, как той, которая в конце концов была издана под названием "Жизнь и похождения Петра Степанова сына Столбикова, помещика в трех наместничествах. Рукопись XVIII века". От первых дошедших до нас упоминаний о замысле этого произведения до его издания прошло восемь лет. За это время были созданы три редакции романа, из которых лишь последняя вышла в свет. От первой редакции до нас не дошло практически ничего, от второй – несколько отрывков.

Как известно, во второй половине 1820-х гг. писатель был поглощен драматургией, но когда решил обратиться к прозе, то это очень скоро вылилось в обращение к большой эпической форме. Отзвук этих размышлений слышится в письме к Погодину от 2 июля 1832 г.: "…Много есть предметов, за которые хотелось бы приняться, но должность отвлекает. Много еще есть такого, о чем бы надобно возопить перед правительством". Что это были за предметы, можно только предполагать, но очевидно, что изначально созревало стремление представить их в оппозиционном, обличительном, возможно, сатирическом аспекте.

Спустя полтора года Квитка отправляет Погодину начало романа с очень эмоциональным письмом, свидетельствующим о горячей заинтересованности судьбой этого произведения и приемом, который ему суждено встретить. "Исповедуюся и каюся! Дерзнул аз, окаянный, обивать целое книжище! Без путеводителя, советника и наставника плохо, хотя мыслишка и есть, но обработать ее свыше сил моих. Если имеете терпение, взгляните строгим оком на рукопись, которую вам доставит А. В. Глазунов, это – "Жизнь и похождения Петра Пустолобова. Рукопись XVIII в.". Умоляю Вас, скажите беспристрастный суд Ваш: пускать ли этого молодчика в белый свет? Ласково ли примут его родственники? Сам вижу и знаю, что слог, хотя и отвечает времени, в которое писано, но все-таки должен быть не так шероховат, тяжел и неудобен. <…> Итак, рассмотрев и посудив о моем Петруше, скажите чистосердечно: годится ли он явиться в число добрых людей по цели и стоит ли она того, чтобы озаботить кого выправкою и начисткою слога и на каком условии, ибо всякий труд требует времени, а время должно быть вознаграждаемо. Мой же чудак как начал свою жизнь от рождения – и довел ее со всею подробностию до старости!!. Ни больше ни меньше, наберется ее книжек восемь!!! От Вашего – и еще кому угодно будет показать – суда зависит участь этого хватика, имеющего многочисленную родню, как сами увидите; ежели оно что-нибудь похоже на путное, тогда можно одолжить меня помещением и в "Телескопе" отрывков, и я по сему сигналу вышлю и вторую книжку, которая уже готова, а судя по ходу дела, не поленюся и последующие поставлять. Только и испрашиваю суда, суда строгого, нелицеприятного и приговора решительного, и все относительно к цели и расположению, а в очистке помогите".

Здесь многое значимо и заслуживает внимания: и взволнованный тон, выразившийся и в наличии повторений, и в обилии восклицательных знаков, и – что, может быть, особенно важно – сосредоточение внимания на цели, поставленной перед произведением. Незадолго до смерти, уже после издания обоих романов Квитка написал статью, которая была в 1849 г. опубликована И. Ю. Бецким в "Москвитянине" под заглавием "Г. Ф. Квитка о своих сочинениях" и с примечанием: "Из оставшихся бумаг".

В ней настойчиво проводится мысль: "Не только мы, но и отличнейшие писатели не равны в своих сочинениях. Пишется, что Бог на мысль послал, была бы цель нравственная, назидательная, а без этого как красно ни пиши, все вздор, хоть брось. Пиши о людях, видимых тобою, а не вымышляй характеров небывалых, странных, диких, ужасных… <…> Пишите собственное, не отыскивайте стародавних, чужеземных брошюрок для обработки их по-своему и выдачи за свое, будто уже читающие так темны, что не отыщут и не разгадают, не поймут, что это только перевод с вашим украшением".

И, прилагая этот принцип ко всему им сочиненному, Квитка в первую очередь думал о "Столбикове". Далее он говорит: "Так в "Столбикове", "Халявском", в каждой моей повести, где расчеты сзади (?) не входят, я старался показать цель, для чего и почему пишу; удалось ли, не мое дело судить. Сравнивал Столбикова с Совестдралом и другими известными Гг. издателям Рус.<ского> Вестника похождениями, потому что и Столбикова похождения?.. Ох, Господи Боже мой! А на цель-то вы, Гг., и не взглянули?"

Очевидно, что именно убеждение в нравственности и назидательности цели "Столбикова", в том, что он писал о людях, видимых им, а не "вымышлял небывалых характеров", стимулировало страстное стремление продолжать работу над вещью и "поставлять" последующие части. Не оставим без внимания и исполненные симпатии и даже ласки упоминания о главном герое: "мой Петруша", "мой чудак", "хватик", "мой малютка". Впоследствии и после превращения Пустолобова в Столбикова мы уже таких нежностей не услышим. Напротив, появится такая, например, характеристика: "Он простачок, не получивший образования, чуднό мыслит, будто понимает дело, но превратно от общих разумений".

Несомненно, на решение Квитки обратиться к жанру нравоописательного романа повлияли те попытки, которые к тому времени уже предпринимались в литературе, прежде всего привлекший к себе большое внимание роман В. Нарежного "Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова". Нарежный, как и позднее Квитка, тоже считал, что есть многое, о чем "надобно возопить перед правительством", и нарисованная им картина самоуправства и развращенности дворянства перерастала в приговор всему тогдашнему общественному строю.

Известно, с какими цензурными препонами и противодействием властей пришлось столкнуться этому произведению. Хотя еще до официального представления в цензуру автор сделал ряд купюр и внес изменения эзоповского характера, министр народного просвещения А. К. Разумовский нашел в вышедших трех частях "многие предосудительные и соблазнительные места", на четвертой части печатание было остановлено, а первые три выпущенные весной 1814 г. – запрещены к продаже. Цензоров категорически не устраивало, что все без исключения лица дворянского и высшего сословия описаны самыми черными красками, а многие из простолюдинов предстают честными и трудолюбивыми людьми. Впервые подлинный текст "Российского Жилблаза" был издан лишь в 1938 г.

Другим произведением, повлиявшим на творческие планы Квитки, был нашумевший роман Ф. В. Булгарина "Иван Выжигин", отрывки из этого произведения печатались уже в 1825–1827 гг. в журнале "Северный архив" под названием "Иван Выжигин, или Русский Жилблаз", а его отдельное издание появилось в 1829 г. с несколько измененным названием "Иван Выжигин. Нравственно-сатирический роман". Откровенно реакционная тенденциозность этого произведения была Квитке совершенно понятна и глубоко чужда.

Уже в письме к Погодину от 10 июня 1831 г. он посмеивается и над пародийным сообщением в "Молве" о якобы предстоящей подписке на трехтомные "записки Выжимкиной", и над жалобами книгопродавца: "У меня собрано в моем кабинете все семейство Выжигиных: старик Иван и дети его Петр, Игнаша и Степан; хотелось бы и родственницу их иметь, так вот и нет!"

А десять дней спустя он в письме к С. Т. Аксакову недвусмысленно высказал собственное отношение к булгаринскому роману: "Не надо никому "Петра Выжигина"! Я от книгопродавца взял 5 экземпляров в деньгах и теперь ни за половину не могу сбыть. Так преходит слава мира сего! Или правильнее сказать: встретили ("Ивана Выжигина") по платью или по имени сочинителя, а провожают по уму. Не раз уже дети страдают за глупость отцов, а еще более, когда и сын весь в отца". По справедливому заключению С. Д. Зубкова, "неудовлетворенность первой попыткой романтизированного изложения, успешный опыт продолжения в новых условиях сатирических традиций прошлого века, пример Нарежного, намерение "возопить пред правительством" о господствующем "зле", стремление противодействовать булгаринской попытке преуменьшить это "зло", полностью отнести его на счет отдельных людей, превратить сатиру в "благонамеренную", и посвятить ее "усовершенствованию нравственности", ибо "все дурное происходит от недостатков нравственного воспитания", а "всем хорошим люди обязаны вере и просвещению", – все это вместе взятое и подвигнуло, видимо, Квитку "обивать целое книжище" о Пустолобове".

Назад Дальше