Остроумный Основьяненко - Леонид Фризман 17 стр.


К концу 1833 г. были готовы уже две первые книги романа, но 2 июня 1834 г. его автор сообщил Погодину: "Опечалил меня очень г. Глазунов: известил меня, что "рукопись под заглавием Жизнь Пустолобова запрещена до того, что и не возвратят ее из комитета, а только выдадут свидетельство. <…> Согласен, что некоторые выражения и намеки на класс людей – впрочем, везде дозволяемые – требуют смягчения, не более, но за что же такие гонения?"

Квитка явно недооценивал серьезность сложившейся ситуации. Он просил Погодина самому "пробежать" рукопись и сказать что-то в наставление ее автору. Он рассказывал, какой обширный у него план, что он располагал "вместить все, что по провинциях ведется", повторял, что не знает, что найдено вредного, рассчитывал, что Погодин "осветит его понятие" и тем поможет спасти книгу. Но это было уже невозможно.

В донесении, которое цензор А. Болдырев направил Московскому цензурному комитету, говорилось: "По препоручению оного комитета рассматривал я рукопись: Жизнь и похождения Петра Пустолобова, помещика в разных наместничествах; и хотя § 14-м Ценсурного Устава дозволяется пропускать сочинения, в коих под общими чертами осмеиваются пороки и слабости, свойственные людям в различных возрастах, званиях и обстоятельствах жизни; но как в сем сочинении изображаются предосудительные и противозаконные действия предводителей, опекунов, исправника, земских и других чиновников, Правительством определяемых, то я не решаюсь одобрить оную рукопись к напечатанию, а представляю на суждение и решение Комитета".

Но и Комитет не стал брать решение на себя, а передал дело на усмотрение Главного цензурного управления, член которого, действительный статский советник О. Мордвинов, которому было поручено ознакомиться с романом, нашел, что "сие сочинение" "наполнено изображениями злоупотреблений властей разными чиновниками и может производить на читателей неблагоприятное для правительства впечатление". В результате было решено "не дозволять вышеозначенной рукописи к напечатанию".

Возмущаясь наложенным запретом, Квитка, однако, в том же письме признает, что описываемые в нем события "обнаруживают злоухищрения корыстолюбивых людей, прикрывающихся законом, от давности времени и изменившихся обстоятельств оказывающимся в теперешнее время слабым и недостаточным, и к поправлению или к изменению которого был и мой глас взят в рассуждение, а тут выставлено все в примерах, и старые ежедневно мы видим, от них терпим – и потому не должны бы молчать".

Этот запрет вынудил Квитку надолго прервать работу над романом, к которой он вернулся лишь в конце 1837 – начале 1838 г. под влиянием общения с Жуковским, побывавшим в Харькове 11–12 октября 1837 г. По сообщению биографа Квитки, "Жуковский в проезд свой через Харьков заметил Основьяненко, ободрил его советом – писать и писать более, выбирая сюжеты из окружающей его жизни".

Возвращаясь в письме к Плетневу от 26 апреля 1839 г. к пережитым событиям, Квитка вспоминает, как "приступил к описанию жизни Пустолобова", как написал "сей сказки" "первую часть и послал в Москву. Там на меня сильно напали, но когда Василий Андреевич обнадежил меня, что они говорят пустяки, то я и принялся писать и нагородил (при всем желании ускромить себя) шесть частей".

Но полученный опыт его многому научил. Если в письме Погодину он не уставал повторять: "Не знаю, что там найдено такое страшное!", "Не знаю, что найдено вредного", то теперь нападки на его роман для него не только предсказуемы, но и неизбежны: "…Я тотчас сообразил, что по выходе этой книги все опекуны, судьи, содержатели пансионов, предводители и все описанные мною по именованиям лица, все восстанут на меня. <…> Вы видите и знаете: как я изъясняюсь и пишу, так изложена без дальнейшего старания вся повесть. Какое богатое поле ругателям-журналистам!" Как мы увидим, жизнь в полной мере подтвердила эти опасения.

Не был Квитка уверен и в том, удастся ли второй редакции "Пустолобова" благополучно миновать цензуру. 19 апреля 1838 г. он сообщал И. Т. Лысенкову, что ждет извещения от цензора П. Корсакова о судьбе первой части романа. "…Если она не подвергнется запрещению, тогда приступлю к печати. Я написал между тем и вторую часть. Две эти части могут пока выйти, а затем поспеют и другие. Но об этом после".

В конце концов первая часть романа была "одобрена", но что-то крамольное Комитет в ней все-таки усмотрел, поэтому автору было предложено впредь остерегаться "представлять на посмешище читателю губернаторов, генерал-губернаторов и сенаторов", а также "оскорблять шутливыми эпиграммами бородатый люд, самый раздражительный в раздражительном нашем мире".

Предвидение Квитки, что его роман встретит враждебный прием полностью оправдалось: письма, которые он писал Плетневу в апреле 1839 г., переполнены жалобами по этому поводу. "Насмешки во всеуслышание, домашние упреки (если не более) – это будет моею наградою! – иронически восклицал он. – А мне бы хотелось умереть покойно, чего лишусь, если самое прямое, благородное мое стремление показать, отчего у нас зло, будет осмеяно и преследуемо. Самоуверенность не в состоянии разогнать всех мрачных мыслей". Он предвидел, что "здешние домашние, ежечасно встречающиеся опекуны, дворяне, судьи, предводители, полицейские, советники, казначеи, содержатели пансионов и все поименованные характеры, коих лица, носящие звания сии, примут на себя, и я от них нигде покоя не найду".

Едва выпуск альманаха "Новогодник", напечатавшего крошечный отрывок из еще незаконченного произведения, дошел до Харькова, как эти предчувствия оправдались: "Все спрашивают меня: на кого я метил? Не на того ли, не на другого ли? <…> А полиция что скажет? А мелкое дворянство? Ужас, ужас и ужас!" К подобным опасениям он возвращается вновь и вновь: "…Выйдет "Столбиков" – и вся ученая, губернская, чиновная, дворянская братия, здраво мыслящая, восстанет на меня и восстанет ужасно. Каждый из всех сих сословий, не входя ни в какие рассуждения, а о цели сочинения они и понять не могут, все восстанут против меня, начнут догадываться, на кого я метил, не похоже – они станут натягивать".

Уже не стремление сделать роман приемлемым для цензуры, а страх перед "общественным" неприятием произведения и, по-видимому, "дружеские" советы осторожного Плетнева побуждали Квитку к переделкам его детища. Они вылились в значительные сокращения его текста: первая редакция задумывалась в восьми книгах, вторая состояла уже из шести, а последняя, которая и вышла в свет, – только из трех. При этом, несомненно, притуплялась сатирическая направленность романа, но дошедший до нас материал не позволяет установить подлинную меру этого процесса. Конечно, очень значим сам факт, что выразительный, обращающий на себя внимание самой фамилией "Пустолобов" был переименован в ординарного "Столбикова", чем автор снижал типичность, универсальность, распространенность "пустолобовщины" как социального явления.

Квитка словно приглушал язвительность своей иронии. Первая глава, которая раньше называлась "Глава первая, в которой со всей достоверностию описывается о знаменитом происхождении древнего, благородного рода Пустолобовых и как я остался сиротою", была озаглавлена: "Глава первая о том, как я родился и как остался сиротою". Отброшено было и "Предуведомление", открывавшее вторую редакцию и акцентировавшее два момента: достоверность изображения: "Уверяю Вас, что я ничего не прибавил и не преувеличил; все было так, как я рассказываю, – и дело с концом" – и цель, к которой стремился автор: "Не полезнее ли рассмотреть прежде всего, "для чего написано", а ка5к написано – об этом всякий из Пустолобовых скажет свое мнение; итак, если написано для пользы, то… и довольно".

Был момент – переживаемое им состояние Квитка подробно объяснял Плетневу в письме от 1 февраля 1841 г., – когда он было решил ""Столбикова" вовсе не выпускать и скрыть его от света". Плетневу, однако, удалось его переубедить. Первый номер "Современника" за 1841 г. был почти полностью посвящен Квитке, в числе прочих произведений которого были напечатаны пять глав "Столбикова" с редакционным предисловием, в котором, в частности, говорилось:

"До сих пор читатели "Современника" в каждом № находили Повести г. Основьяненка. Их красоты неподдельные – истина жизни, разнообразие и верность в характерах действующих лиц, изумительная точность в очерках нравов, неистощимый запас благодарной и остроумной веселости, неподражаемый юмор, глубокие черты трогательной чувствительности, дух и направление чистой, возвышенной нравственности, оригинальный, самым положением и природою лиц определяемый слог – все постепенно содействовало, что автор возбудил всеобщий энтузиазм к своим произведениям. Справедливость требует сказать, что он в своем роде лучший писатель нашего времени. В новом своем романе "Жизнь и похождения Петра Степанова сына Столбикова" (из которого получили мы для напечатания в "Современнике" несколько глав, является он с новыми совершенствами. Роман – обширное поле для великого таланта. Это полная жизнь в ее поэтическом шествии, с бесчисленными отношениями, переворотами, эпизодами, это взгляд на горизонт обширный, где нация в определенную эпоху возникает в ярком свете с своими особенностями нравов, ума и невежества, пороков и доблестей, предрассудков и знаний".

Это ли повлияло на Квитку или что-то другое, но решение свое он изменил между 5 и 8 февраля. Если 5-го, перечитав статью Сенковского и видя "его злость и готовность язвить меня на каждом шагу, при всяком удобном случае", он повторяет просьбу "о прекращении печатания не только "Столбикова", но и всего вообще", то 8-го не только делится размышлениями о том, как может быть принят его роман, но и обсуждает поправки, вносимые в текст.

Еще более твердо и решительно, в деловой тональности звучит его голос в письме от 1 марта: "Итак, отвергнув все мучащие меня грезы и беспокойства, становлюсь на прежнюю точку. В "Столбикове" главу, которая и в теперешнем спокойном духе кажется мне неприличною, переделаю и с следующею почтою вышлю к вам для продолжения печатания. Поручите г. Фишеру выслать мне скорее третью часть – хочется пересмотреть ее по предмету выборов и, кажется, нужно будет новое что включить. Необходимо также и 1-ю просмотреть, не вкралось ли что, могущее беспокоить меня при выходе в свет, пусть все это поспешит прислать, я не задержу и вышлю обратно". А в письме от 15 марта воинственно восклицает: "Не боюсь Сенковского!" и делится намерением высмеять своего недоброжелателя в одной из готовящихся публикаций.

Многострадальная история романа завершилась в 1841 г. Он вышел в свет тремя отдельными частями с посвящением: "Его превосходительству Василию Андреевичу Жуковскому". Интересно отметить, что Квитка и сейчас дорожил тем, что он собирался сказать в неосуществленном "Предуведомлении". 15 марта 1841 г. он писал Плетневу: "Располагал было в примечании сказать, что это не выдумка, но полагаю, что не следует этого тут же в книге объяснять. Не найдете ли приличным объяснить в Вашем "Современнике" при выходе "Столбикова", что это истинное происшествие, без всяких украшений и преувеличений".

В первой части романа автор описывает детство и отрочество своего героя, проводит его через годы опекунства, период пребывания в пансионе проходимца Шевалье де Филу, службу в мушкетерском полку. Уже здесь определяется своеобразное соотношение писателя с повествователем. Если излияния Фалалея Повинухина, а в большинстве случаев и Трушка Халявского служили саморазоблачению и дискредитации этих персонажей, то с Петрушей Столбиковым дело обстоит иначе и сложнее. Он, конечно, не alter ego автора, но он, несомненно, одарен известной мерой авторской симпатии, и его оценки и суждения в значительно большей степени отражают позицию самого Квитки. Обличительный пафос романа сосредоточен на обстоятельствах, условиях, в которых формируется и действует герой, и в определенной степени он сам выступает как жертва окружающей его среды.

Он трогателен, когда предается воспоминаниям о рано умершей матери, о том, как она приучала его к чтению и кормила сладостями, когда "хорошо проговаривал" выученные стихи; "после каждого учения она ласкала меня, называла "умницею" (подобного названия я уже во всю жизнь свою, даже от жены моей, не слыхивал), и когда приходил к ним священник наш, матушка всегда хвалилась ему, что я учусь хорошо". И скончалась она, прижав его к себе.

"Вот тут-то пошла суматоха!.. Вскоре прискакал к нам в дом какой-то господин в красном мундире, и, несмотря на то, что тело матушки лежало в зале на столе и при нем читали молитвы, он тут же кричал на матушкиных людей, как на собственных, рассылал их по разным местам; ходя по дому, курил трубку, как будто у себя; отпирал комоды, шкафы, ящики и, из них выбирая кое-что, клал в карманы и прятал в свою шкатулку, а потом принялся все без разбору печатать, крича: "Что еще печатать? Говорите". Испугавшись, чтобы он и меня не запечатал, я уходил и прятался от него; но – спасибо ему! – он хотя и видел меня, но не спрашивал обо мне и не обращал ни малейшего на меня внимания. Сам же он много занимал меня как суетою при распоряжениях, так и потом, когда спросил бутылку рому, выкушал его с чаем и тут же в зале, при теле матушкином, свалившись, уснул и так храпел, что я, несмотря на увещевания дядьки моего, хохотал от всего сердца".

Так (на второй странице романа!) описано первое в жизни соприкосновение Петруши с представителем власти, и оно буквально насыщено значимыми и выразительными деталями. Прежде всего "красный мундир", который будет в дальнейшем поминаться неоднократно. "Какой-то господин" – мы имени его не узнаем, но красный мундир означает его принадлежность к власти. И благодаря многократному акцентированию внимания на этом признаке внешнего облика, носители красных мундиров воспринимаются не как конкретные злодеи, а как массовое явление, характерное для общества и освященное его устоями. И в пансионе мусье Филу верховное наблюдение осуществляется чиновником "в красном наместническом мундире". Писатель сознательно стремится представить "все, что по провинциям ведется, все, что прикрыто красным, наместническим еще, мундиром".

А бессердечие носителя этого мундира, проявляемое, когда тело матушки еще лежало на столе, и откровенное воровство, когда он отпирал комоды и шкафы и, "выбирая кое-что", присваивал это, а потом "выкушал" с чаем бутылку рома и все это, вновь подчеркивает Квитка, "при теле матушкином". А проснувшись, "принимается за распоряжения", сменив при этом ром на водку.

Затем собираются "почтеннейшие гости" (эти слова Квитка выделяет ироническим курсивом). Знакомые матушкины вели себя как нормальные люди: приезжали к церкви, прощались с покойницей и уходили, не забыв при этом приласкать осиротевшего "бедного Петю". Что же касается гостей "почтеннейших", то они демонстрируют свой лицемерный животный облик. "Равнодушные при погребении, гости наши (курсив Квитки! – Л. Ф.), возвратясь домой, оказались совсем другие. Тут ожидал их огромный завтрак, на который все бросились с жадностью. Загремели тарелки, зазвенели рюмки, стаканы, ложки, ножи, зашевелились рты, зачавкали челюсти… ужас! Три раза снова подавали такой же завтрак, и опоражниваемые штофы с водкою и бутылки с наливками заменяемы были полными".

Никто и не вспомнил об осиротевшем ребенке, а когда он вышел к обеду, то уже все места были заняты гостями, которые вскоре захрапели на стульях, а то и падали со стульев и спали под столом, повторяя при этом, как они "славно помянули" усопшую, даже имя которой толком не могли вспомнить. А "красный господин" тут как тут: "хотя сам крепко шатался и с трудом говорил", но продолжал таскать чужое добро: весело смотрел "на своего человека, укладывающего наши ложки и ножи в свой ящик".

Мы пересказали неполно и отрывочно лишь содержание первой пятистраничной главы, но и она дает некоторое начальное представление о манере авторского повествования, о зоркости, с которой изображаются в романе характеры, детали быта, самоуправство "сильных мира сего", и мы уже способны оценить пророчество, которое в конце этой главы Квитка вкладывает в уста представительницы народных низов – няни героя произведения: "Управился исправник! <…> Да это тебе, батюшка, Петр Степанович, еще цветочки: после будут и ягодки!"

Вообще с самого начала обращает на себя внимание, что дворовая челядь описана с симпатией, и в ее обращениях к сироте постоянно присутствуют ласкательные наименования: "голубчик", "сынок", "батюшка", но совсем иначе изображены представители власти. Исправник называет Петрушу не иначе, как "мальчишка" и "щенок", а сброд, собравшийся, чтобы повеселиться на поминках, – "почтеннейшими", "дядюшками", "кумушками".

Назад Дальше