Семен молча слез с полатей. Молча бросил на лавку книгу. Не знал он, что и говорить, как поступить ему надо, потому и молчал.
- Что не лежится? - спросила Анна, заподозрив недоброе.
- Это видела? - указал он на книгу, которая лежала на скамье.
Анна побледнела. Со страхом смотрела то на книгу, то на мужа.
- А ну, кликни поганца. Где он?
Ни на дворе, ни за калиткой сына не было. В душе Анна была рада, что не нашла его, и медлила возвращаться в избу: так-то лучше, меньше шуму будет. Но тут Терентий объявился, с сеновала спрыгнул.
- Отец кличет. Книгу на полатях нашел,- сказала она, не зная, как и быть теперь, оборонить как. Потом, решив что-то, посоветовала: - Ты уж за мной иди. Может, двоих-то не тронет.
Трудно им было переступить порог, а надо. Переступили и остановились.
- Зачем книга тут лежала? - сурово спросил отец, однако с места не тронулся.
- Читал... - почти шепотом признался Терентий.
- Твоя?
- Нет, чужая, дали мне...
Отец достал рукой сына, взял за грудки и швырнул на полати.
- Сиди там и никуда не выходи, покуда не вернусь.
Он решил к дедушке Омельяну сходить. Что-то скажет наставник общины?
Дедушка Омельяи полистал книгу, зачем-то похлопал ее ладонью,- Семену показалось, будто побил ее. Значит, греховная.
- Скажи, дедушка Омельян, что с сыном делать? Не уберег я, грамоту он познал.
И сказал белобородый старец:
- Не гневайся на сына, Семен Абрамович. Что сын грамоту познал - не грех. Главное - к чему он ее приложит: к добру или злу. Так что лучше не мешай ему. А чтобы к добру была грамота, надо к делу Тереху приноравливать.
Упал камень с души у Семена.
- И за книгу не брани,- продолжал старец. А раз уж он читать так любит, ты псалтырь ему купи.
- А эту куда ж девать? - спросил Семей, указав на книгу.
- Куда же ее девать - домой снеси. Если не его она, то отдаст, у кого взял. Не годится чужим добром распоряжаться.
Семен, глубоко верующий человек, относился к наставнику, как послушное малое дитя: что сказано, то и делать будет. Хоть и не хотел отдавать сыну книгу- изорвать бы ее в клочья,- однако отдал и велел тут же унести ее из дому, вернуть тому, у кого взял. Хотел пригрозить, чтобы никаких книг в дом больше не носил, но промолчал: хуже будет, если не послушает сын его наказа. А что тот ослушается, в этом он уже и не сомневался. Понял, что не отвадить ему теперь сына от чтения, по глазенкам Терехи догадался - уловил в них не только страх, но и отчаянную жалость, с какой тот смотрел на книгу, оказавшуюся в руках отца.
Приноравливать к крестьянскому делу - значило впрягать в работу. То, что Терентий делал до этих пор, было пусть и не баловством, однако и не обязанностью: при случае коню корм задать или корову на поскотину отогнать, воды из колодца принести или тяпкой на огороде бурьян выполоть. Да и не главная эта работа. Главная - в поле. Бывало, что Терентий охотно и там отцу помогал, однако одно дело помогать, другое - самому с утра до вечера боронить или пахать.
Семена радовало, что и к этому главному делу не надо было ни понуждать сына, ни неволить. Он шел к нему с малых лет. Когда-то для забавы отец смастерил ему плужок - лемех не больше детской ладошки,- которым и забавлялся Тереша с ребятишками: где-нибудь на припеке, куда не залетал ветер, грядки перепахивали. Кто постарше, тот плугом землю ворошил - был пахарем, другой засевал из лукошка, мать старое решето давала, третий тут же боронил такой же крохотной боронкой, а то и пальцами, будто грабельками.
Не попадали тогда в деревню лишь забавные игрушки, не покупал такие мужик на базаре, не ценились они и детворой - пустое. Норовили иметь такие, чтобы "работать" можно, делать отцовское дело.
Игры такие рождали у ребят страстное желание повзрослеть скорее, чтобы можно было запрячь настоящую лошадку и выехать с отцом в поле на пахоту, бороньбу или жатву. Выехать не для того, чтобы за конем в часы отдыха присмотреть или за водой на ключ сбегать, когда отец от жажды изомлеет,- для такой подмоги отец брал сына и раньше. Выехать, чтобы самому боронить, пахать или косить - вот о чем страстно мечтал каждый паренек.
А желание, чтобы оно счастьем стало, должно вовремя сбыться. Ни раньше, ни позже. Раньше сбудется - человек утомиться может, не справится с делом, тяжесть испугает и погасит неокрепшее желание его. Допусти до дела позже срока, когда желанием перетомится, когда лень примется нежить душу и тело, то и не жди тогда старания: человек будет через пень-колоду все делать, лишь бы день до вечера, неведома ему будет радость труда.
Придерживал отец и Терентия. Придерживал, однако учил между делом. А учил так: "Подмогни-ка мне, сынок... Хорошо, молодец". В другой раз скажет: "Поделай-ка, пока отдохну я". Видит, есть и сноровка, и старание, можно и к самостоятельному делу приставлять: "Садись-ка на лошадь, боронить будешь, а я жнивье под овес пахать поеду". И добавил, чтобы сыну ясно было, что не на час остается, а до окончания дела: "Борони, пока семена не заделаешь. Может, шестнадцать, а может, и двадцать следов надо будет сделать".
Вот зачем отец обе лошади запряг (вторая лошадь- от Лысухи приплод). Вот зачем на одну телегу борону положил и мешок пшенички, а на другую сабан. Вот почему одну лошадь выпряг, а другую выпрягать не велел, когда насыпал в лукошко зерна, приладил его на грудь и бережной рукой, по горстке, пошел засевать нивку. Шагнет левой ногой, опишет правой рукой полукруг, и таким же полукругом летит из горстки зерно, по земле рассыпаясь, в трещинки западая.
Нивка невелика, засеял быстро, сказал сыну: "Бо-рони..."-посмотрел, как тот правит лошадью, и, убедившись, что дело это он и без него сделает, поехал на другое поле.
Физических усилий на бороньбе от человека не требуется: сиди верхом на коне да смотри, чтобы вся земля была бороной потревожена. Но старания надо много. И терпения: не один, а шестнадцать заходов по одному месту надо сделать, чтобы все зерна прикрыть земелькою. А борона - рама из деревянных брусьев с железными зубьями - прыгает, не хочет царапать сухую землю, надо приноровиться, к полю присмотреться, выбрать такой ход, чтобы борона меньше прыгала, чтобы всеми двадцатью зубьями рыхлила потрескавшуюся твердую корку.
Так уж в здешних местах повелось издавна - выходили сеять, когда корка на почве подсохнет и растрескается: чем больше трещин, тем лучше, тогда семена западут в них, лягут на ту глубину, где влага есть, где их бороной можно заделать. Однако, чтобы взрыхлить эту корку, требовалось много раз бороной проходить но одному следу.
И все же не эта работа утомляла человека и коня - надсаживались на пахоте. Много сил и сноровки требуется вставшему к сабану - громоздкому неустойчивому, тяжелому деревянному сооружению, поставленному на два деревянных колеса, снятых с тележного передка. Смотри да смотри, держи в руках крепче, чтобы лемех в сторону от борозды не уходил и в борозду не соскальзывал, чтобы лишку не заглубился и наружу не выскочил.
Мучились, уставали на пахоте мужики. Надрывались и тощали кони - к концу пахоты ни в какую упряжь, ни в какую работу уже не годились. Отдых нужен был и хороший фураж. Мужики тоже несколько недель ни за что не брались - все силы на пахоте и севе оставлены. Однако впереди опять была пахота - на паровом поле. И успеть надо до сенокоса - тоже работа не легче.
Вот в этот круг извечных, будничных и трудных крестьянских дел и вступал Терентий. Вступал охотно, со сладостным нетерпением. Радостью полнилось его сердчишко, когда старался взять прокос пошире и когда старание это увенчивалось успехом: "Как у отца!" И чем лучше получалось, тем больше гордился: "И здесь за большого управляюсь!"
Босыми ногами ступал он по земле, а она, теплая и ласковая, ровным пластом отваливалась и отваливалась в сторону, оборачивалась влажной чернотой, от которой исходило над полем и колебалось марево. Земля дышала, и дыхание это кружило ему голову и волновало.
И не было ему сейчас дела до того, что на полях далекой заокеанской Америки, как о том рассказывал "Всеобщий русский календарь", уже внедрялся электрический многолемешный плуг. Что ж, может быть, и правильно пишут, что настанет время, когда и наши поля начнут бороздить такие плуги, а кормилица-соха станет в музее рядом с суковатой палкой, которой ковыряли землю пещерные люди. Однако Терентию и без этих новшеств было хорошо.
Он принимал эстафету от дедов и прадедов своих.
И деды и прадеды его ворошили землю такой же деревянной бороной и таким же сабаном и шли так же - ступая босыми ногами во влажную прохладу борозды, так же понукали, погоняли худую лошаденку. Начало той борозды, сохой проложенной, не рассмотреть уже за далью времени. В безвестье канули первые оратаи, начинавшие бесконечную, как жизнь, борозду. И те, кто продолжил ее, кто повел ее в степи половецкие, за Оку и Волгу, а потом и за Урал. Их место другие заступали - и опять ложились чьи-то руки на деревянный рогаль. И опять, хотя уже шло второе десятилетие двадцатого столетия, бородатый мужик в холщовой рубахе до колен все так же согбенно плелся за сохой. Таким его и запечатлел художник на обложке сельского календаря. Запечатлел в тот момент, когда босой крестьянин остановился, чтобы самому передохнуть и усталой лошаденке сил набраться, чтобы жеребенок-сосунок мог покормиться - он рядом, ходит неотступно за матерью, в соху впряженной.
По краям обложки художник разместил все орудия крестьянского труда: коса тут и серп, лопата и цеп, деревянные грабли и вилы да деревянная борона. Кажется, сам мужик, задавленный нуждой, приготовил весь свой наличный инвентарь, надеясь одолеть им стихийные силы природы.
Нравились такие картинки Терентию. Нравились красочностью и похожестью своей: он видел вокруг себя такие же перелески, и нивки, и лошадь с жеребенком,- вокруг Лысухи тоже крутился жеребенок.
Поскрипывал сабан, шел, налегая на рогаль и держа вожжи, молодой Терентий - еще мальчишка, пятнадцать исполнилось, на стригунка-жеребчика похож, однако и на мужика, который на картинке нарисован: в таких же холщовых портах и рубахе, крашенных луковой шелухой. Шел, покоряясь сладостному зову земли, сливаясь с живым миром природы. И на душе у него делалось сладостно и томительно то ли от усталости, то ли от любопытства к тому, что он делает,- земельку для семян готовит, чтобы семенам в этой мягкой постельке хорошо было. Пройдет неделя всего, и из земли проклюнутся нежные шильца, зазеленеет поле всходами, потом колос пшеничка выбросит, зацветет, зерно зародится н начнет наливаться. Все эти таинства будут свершаться уже без его, Терентия, усилий, но это он возделал ниву и высеял в пашню зерно. Высеял и спросил отца:
- А почему земля хлеб родит?
- Так ей богом велено,- ответил отец, никогда не задумывавшийся над этим вопросом.
- А почему не всякий год хорошо родит?
- Как бог захочет, так и будет.
С тревожной надеждой встречал крестьянин каждую весну. Тревожился и тот, кто только-только входил в круг забот и кто уже потерял счет веснам. Тревожило и заботило не только то, как он нынче управится с делами, но и благосклонна ли к нему будет матушка-природа: прольется ли тучка дождичком на его ниву или мимо пройдет, подразнив, солнышком в меру обогреет или засушит посевы жарой, а не жарой, так холодами и затяжными дождями погубит, погубит весь тяжкий и долгий труд его, обречет на голод.
Чаще мучила, разоряла засуха. С горечью вспоминали мальцевские мужики давние-предавние времена, когда с десятины, как о том деды рассказывали, и по сто пятьдесят пудов намолачивали. Да и на их памяти было, что по сто пудов десятина родила. А теперь благодари бога, если шестьдесят намолотишь.
Одни на гнев божий ссылались, другие объясняли тем, что, когда прадеды сюда пришли, земля была новая, сильная, потому и давала за сто пудов. Теперь же износилась, устала, выпахалась, вот и родит все хуже и хуже.
Терентий не вступал в эти разговоры - не полагалось безусому парнишке встревать в мужицкие дела,- слушал и думал:
"Вот когда настанет конец свету... перестанет родить земля - и изведутся, перемрут люди..."
Высказал эту жуткую мысль свою отцу:
- Что же дальше-то будет? Значит, придет время, когда земля совсем перестанет родить? Как тогда люди будут жить?
- Не знаю, сынок,- с тяжким вздохом выговорил отец. - Одним утешаюсь: даст бог, не доживу я до этого страшного времени.
Скоро он вспомнит этот разговор и скажет Терентию:
- Вот и дожил...
Страшная беда надвигалась пыльной мглой. От жары поблекли, пожелтели, съежились хлеба, только что заколосившиеся, усыхали травы на лугах - аж шелестели под ногами. С надеждой смотрели на небо мужики - дождика, дождика бы. Не ожить уже хлебам, но хоть животина мучиться не будет, хоть какая травка отрастет. А пыльная мгла только сгущалась, ни в июне дождя не было, ни в июле - земля глубокими трещинами пошла, нога проваливалась в эти страшные щели.
Все, нечем будет ни самим кормиться, ни животину кормить.
И потянулись в город на базар - у кого лошаденка за подводой шла понуро, у кого коровенка - одни мослы, кожей обтянутые, торчали. Однако много ли выручишь за такую худобу да в такой год, когда скот продавать все кинулись? За полцены бы сбыть, и то считай, что повезло. Но такая продажа не спасала, все же надо было отправляться в поисках работы, а может быть, и в поисках куска хлеба. Тысячи неимущих крестьян покидали родные места, растекались по России.
Свел на базар лошадь и Семен Мальцев - только-только начал обзаводиться, крепнуть... Да еще надо думать, как оставшуюся продержать, чтобы весной в упряжи не шаталась. Как самим продержаться?.. Ни картошки не хватит, ни хлеба. Высеяли по двадцать пудов на десятину, а намолотили с трех десятин по сорок, да и те пока еще не веяли, с половой.
- Все от бога, сынок, и за то надо благодарить его, что не совсем без хлебушка оставил, крепился отец.
Благодари не благодари, а сто двадцать пудов всего. Половину, как ни хитри, ну, чуть меньше, на семена надо отсыпать, если жить еще собираешься. И, чтобы до весны дотянуть, на еду надо бы иметь сто пудиков. А где их взять? Как ни прижимай хлебушко, хоть впроголодь живи, все равно не дотянуть до весны, до травы-лебеды.
Пошел Семен по дворам, по хозяевам, у кого больше запашной земли (так они и не согласились на передел). Пошел узнать: не продадут ли хлебушка. Вернулся мрачный. Остановился в дверях - дубленая шубенка на нем вся в заплатах, живого места на ней не осталось.
- Дороговато просят, вдвое дороже прошлогоднего.
Тут и спросил сын отца:
- А они какой веры?
Догадался отец, к чему клонит Терентий, ответил:
- И за то спасибо, что продать согласны. Иначе по весне под окнами ходить с сумой будем. Просить "Христа ради". - Его больше цены страшило разорение, уже коснувшееся многих маломощных хозяев. Да и знал-понимал, как в пословице говорится, что наг поле перейдет, а вот голоден - ни с места.
Все, к кому ходил Семен, были людьми набожными, примером служили. Однако, выходит, только в молитвах они праведные, а живут-то вон как - лишние наделы держат, другим не отдают. Не грех ли это, не против совести ли это? Теперь цену вон какую заломили. Хорошо ли на беде наживаться? Однако наживаются - и ничего им не делается.
Не первый раз размышлял так Терентий. И с каждым разом ему все меньше и меньше хотелось читать на клиросе. Он читает, а они молятся усердно. Лгут, казалось ему теперь, а не молятся. А сам он разве с прежней верой псалмы читает? Да и что они ему теперь, когда отец перестал за книги браниться, и он теперь и в школе берет, и в городе покупает, и газету "Сельский вестник" отец разрешил выписать, чем оба они сильно удивили односельчан, не знавших подобной нужды. Да и во всей волости, почтарь сказывал, не было еще такого, чтобы мужик газету выписывал.
Его манил реальный мир, мир знаний, а не веры. И на этот мир он смотрел во все глаза. Смотрел с любопытством, восхищением и тревогой: "Неужели и правда, когда нибудь земля вовсе перестанет родить?.." Эта тревога будет жить в нем отныне всегда, пока сам же не ответит на вопрос, мучивший не одно поколение землепашцев и ученых.
Шел голодный 1911 год, опять унесший в деревнях многих детишек, подобрал стариков, подточил силы молодых. В семье Мальцевых никого не тронул, однако отец заметно осунулся за зиму, ссутулился и телом опал. Поугловатей сделался и Терентий.
Все чаше он читал грустные, как горе, четверостишия Ивана Никитина:
Не дозрела моя колосистая рожь,
Крупным градом до корня побитая!
Уж когда же ты, радость, на двор мой взойдешь?
Ох, беда ты моя непокрытая!
В тот год вся прогрессивная Россия отмечала пятидесятилетие со дня смерти народного поэта, и "Всеобщий русский календарь", который читал и перечитывал Терентий, посвятил Ивану Никитину, певцу обездоленной судьбы простого человека, несколько страниц. Здесь же была и другая статья, посвященная памяти литературного критика Н. А. Добролюбова, тоже умершего пять десятилетий назад. Терентий прочитал ее, но понял лишь одно - жил на свете хороший, честный и умный человек, который хотел, чтобы людям жилось лучше. Однако и это понять в раннем детстве тоже немало. Добро, посеянное в детской душе, не дает прорасти злу.
Терентий уже знал и таил это в себе как грешное открытие: хлеб растет вовсе не от бога, а от воздуха, от света, от теплоты и влаги. И тем лучше растет, чем догадливее пахарь на время посева. А это уже дело ума человеческого: у ленивого и глупого хуже, у трудолюбивого и смышленого чудеса творятся.
Эти мысли он вычитал в книге, которая называлась "Куль хлеба и его похождения".
Глава вторая
1
Кончалась относительно спокойная полоса российской истории. Уже начали погромыхивать первые раскаты грома, которые, нарастая, потрясут человечество. Начинался новый революционный подъем.
Он зрел по всей России, в крупных ее промышленных центрах, в губернских и уездных городах.
В октябре голодного одиннадцатого года заволновались рабочие Шадринска. Забастовка охватила более двух тысяч человек, участвовавших в прокладке железной дороги Шадринск - Синарская. Именно сюда, на дорогу, выгнал голод многих неимущих и разорившихся мужиков со всех деревень Зауралья. Сюда, на дорогу, которая прокладывалась хоть и в стороне от деревни Мальцево, но и не в дальних далях, а верстах в двенадцати, ездили и те, кто не решился оставить свое хозяйство надолго, однако не мог отказать себе подработать хоть какую деньгу. Возвращались они домой, навидавшись всего и всякого наслушавшись.
Исподволь рушилась ограниченность того мира, пределы которого еще недавно редко кто перешагивал за всю свою жизнь и который представлялся вечным и незыблемым.