Часть пятая
Держись крепче!
Кто увидит дым голубоватый,
поднимающийся над водой,
тот пойдет дорогою проклятой -
звонкою дорогою морской.
Э. Багрицкий
Вот они – качаются возле пирсов, подсасывая в свои днища пресную воду и тягучий мазут. У них узкие и хищные корпуса, расшатанные от вибраций на высоком форсаже, вмятины в бортах от штормов и бомбежек. Иногда они, обледенелые, плывут в океане, словно ожившие айсберги, и под грузом ледяных сосулек лопаются тонкие антенны. Их покатые палубы мелко вздрагивают от работы турбин, а теплые массы воздуха перемещаются над ними слоями.
Это и есть эсминцы – корабли моей любви!
С трепетом я ступил на палубу "Грозящего".
* * *
Первое ощущение – все заняты, и никому нет до тебя дела. Второе впечатление – все здесь не так, как в книжках пишут. Не так думалось. Не так и мечталось. Отполированная сталь палубы, кое-где прохваченная ржавью, залита мазутом. Холодно, но редко встретишь матроса в бушлате. Команда в робах, и подолы голландок почти до колен. У многих в зубах или в карманах – отвертки. По трапам скачут обезьянами, почти не касаясь руками поручней. А трапы – как стена, чуть ли не вертикальны. Тра-та-та-та! – и уже взлетел наверх. Тру-ту-ту-ту! – и уже он внизу…
Поигрывая цепочкой дудки, ко мне подошел рассыльный.
– В первую палубу, – сказал он мне.
Вот еще новость. Сколько существует отсеков, столько и палуб. По сути дела, любое помещение на корабле – это и есть палуба. Моряки, спускаясь в кубрик, говорят: "Я хожу в палубу", – и называют ее номер.
Держа в руке вещевой мешок, я шагал по рельсам минной дорожки. За мною увязался лохматый щенок и нюхал мои узкие брюки. На трапе, ведущем на полубак, щенуля отстал. Идти было скользко. Я выбрался в самый нос эсминца, а там – люк. Стал я спускаться по крутизне спиною вперед, меня шлепнули снизу:
– Корова! Кто же раком по трапам ползает? Лицом надо…
Кубарем я скатился вниз, уронив мешок, а мне сказали:
– Собери свой скелет. Раскидался тут мослами!
Я попал в тамбур люка, откуда вела дверь в баталерку, словно в магазин: возле весов с гирями стоял человек в белом халате и напряженно резал ножом крепкое замерзшее масло.
– А где здесь первая палуба? – спросил я его.
– Ниже. Или не видишь люка?
Глянул я в круглый люк, а там полно картошки…
– Это провизионка. А ты лезь в квадратный.
Через квадратный люк я наконец-то угодил в кубрик, который должен стать моим домом. В трубах парового отопления посвистывал пар. Вдоль бортов, обитых пластинами пробки, стояли рундуки, а над ними висели старшинские койки, закинутые на цепях к переборке. Чисто и прохладно. Один матрос разговаривал по телефону.
– Это ты – юнга? – спросил он, втыкая трубку в щелкнувший замок. – Звонил штурман. Бросай хурду и ступай к нему в каюту.
Я швырнул на рундук вещи и повернул обратно к трапу.
– Куда ты? Вот здесь ближе будет…
Матрос откинул в переборке горловину лаза – чуть пошире иллюминатора, и я просунулся в него головою вперед. При этом мои руки уперлись в линолеум палубы второго кубрика, и там меня оборжали комендоры:
– Смотри! Какой-то чудик появился…
Теперь я мог ползти лишь на руках, как это делают ползунки. Моя корма застряла в первом кубрике, и там товарищи не растерялись. Схватили меня за штаны и втянули обратно.
– Олух! – было заявлено мне. – Нас тут живет тридцать четыре боевых номера. Если каждый номер будет так вылезать по боевой тревоге, то немцы нас сразу потопят, и правильно сделают… Вот смотри, как надо выскакивать!
Подпрыгнув, матрос ухватился за край стандартной койки, висевшей над лазом, и – не головой, а ногами вперед! – так и въехал в воронку горловины, только пузырем взвилась на нем рубаха. Ну, до этого мне еще далеко…
Я прошел через два кубрика и по трапу выбрался опять под полубак. Стало понятно размещение главных носовых отсеков. Рассыльный открыл передо мною массивную бронированную дверь кают-компании и сказал кратко:
– Вторая направо. Штурман Присяжнюк. Ноги вытри.
Красная дорожка ковра уводила в тишь офицерского общежития, откуда слышались звуки рояля. Коридор кончился. Вот и штурманская каюта. Штурман Присяжнюк сказал мне:
– Принято всем представляться командиру. Пошли.
Из коридора кают-компании – еще трап, ведущий в салон. А там ковер лежит уже попышнее. Четыре двери отделаны искусной инкрустацией по дереву на тему русских народных сказок. Здесь живут матрос-шифровальщик, замполит, командир и его помощник. Присяжнюк провел меня в салон, уселся в кресло, взял себе папиросу.
– Вот он! – сказал кому-то, закуривая и щурясь от дыма.
Салон делила пополам штора ярко-синего бархата, по бокам от нее висели бронзовые канделябры. Штора вдруг откинулась, словно занавес в театре, и передо мною предстал командир эсминца. Я ожидал увидеть громилу, поросшего волосами, с кулаками, как две тыквы. Но увидел я капитана третьего ранга чуть повыше меня ростом: круглолицый и румяный, как мальчик, с реденькими светлыми волосами, он потер свои пухлые ручонки и сказал весело:
– С юнгами еще не служил. Сначала расскажи о себе.
Офицеры выслушали меня. Легкими намеками пытались выяснить глубину моих знаний. Быстро нащупали дно, и тут командир насторожился:
– А что за чепуха у тебя на голове?
– Бантик, – говорю.
– Какой идиот это придумал? Еще чего не хватало, чтобы в моей команде люди с бантиками ходили… Снять!
– Есть снять! – обрадовался я.
– Выдайте ему обыкновенную ленточку. – Присяжнюк кивнул. – И пусть мальчишка постажируется у Курядова, а потом посмотрим… Завтра, – сказал мне, – ты получишь боевой номер и тебя включат в расписания. Чтобы ты знал, где находиться по тревогам – боевым, водяным и пожарным, при авралах и приборках.
Из салона мы вышли вместе со штурманом. Он подтолкнул меня к командирскому трапу, который выводил офицеров на мостик:
– Старшина рулевых Курядов там…
Еще три трапа, и я наконец мог обозреть свой эсминец с высоты мостика. Вахтенный сигнальщик стоял в большом тулупе.
– Тебе сколько лет? – спросил он меня.
– Пятнадцать.
– У-у-у, – провыл сигнальщик и поднял воротник тулупа.
Продувало на мостике здорово. Старшина Курядов, мой непосредственный начальник, был одет в ватник, а на его ногах – громадные валенки в красных галошах. Был он местный – из поморов с Кольского берега, говорил мало и тихо, словно стеснялся меня. Первое, что я заметил в ходовой рубке, – отсутствие даже намека на штурвал. На двух тумбах стояли манипуляторы, а перед ними – два табло тахометров (дающих число оборотов двух турбин) и датчики отклонений руля. Курядов позволил положить манипуляторы на борт, где-то в корме, повинуясь мне, завыли моторы, отклоняя руль, и стрелки – тик-тик-тик! – быстро побежали по градусной шкале счетчика.
– Ловко! – сказал я и посмотрел перед собой в смотровое окно по курсу. – А разве здесь "дворника" не бывает, как в машинах?
– И не нужно, – ответил старшина.
– А море-то – брызги, ветер!
– На походе окно всегда открыто, рулевой глядит по курсу не через стекло, а прямо через брызги.
– Так намокнешь весь!
– Ну и что с того? – ответил Курядов равнодушно.
Осмотрев рубку, я щелкнул по стеклу репитера.
– Вот он, голубчик… А где же матка гирокомпаса?
Для этого мне опять пришлось спуститься вниз. Из второй палубы на днище эсминца вели два люка. Я полез в один из них, по ошибке угодив в боевой погреб. Как в булочной разложены батоны и буханки, так и здесь покоились на стеллажах пушечные снаряды с разноцветными шапочками на затылках. Только в булочных, конечно, никак не может быть такого порядка и такой идеальной чистоты. Матросы работали возле воздушного лифта. Удивились:
– Смотри, какой-то типчик… Эй, тебе чего здесь надо?
– Я так… посмотреть больше.
– В кино иди смотреть. А отсюда проваливай…
Выбрался я из одного люка, откинул крышку другого. Навстречу мне потекли тонкие шумы и легкое жужжанье, будто я угодил на летнюю полянку, где стоят пчелиные ульи. Да, это был гиропост. На койке, под которой гудел генератор и подвывала помпа, лежал длинный и худущий старшина с усами в стрелку, в чистой робе. Он читал. При виде меня растерялся:
– Ты кто такой? Кто тебе дал право сюда…
Я рассказал, что, как и он, принадлежу к БЧ-I, прислан на эсминец рулевым, а гирокомпасы обожаю с детства. Не гоните, мол, меня, а дайте посмотреть.
Передо мной был старшина Лебедев, опытный аншютист флота, которому суждено было сыграть в моей судьбе немалую роль. Мичман Сайгин на Соловках дал мне начала теории, но только сейчас я увидел гирокомпас в работе.
Пальцем, кажется, некуда ткнуть – все переборки сплошь залиты эмалью приборов, и приборы эти поют, подмигивают, журчат и стрекочут.
– Красотища, – сказал я. – Можно, буду иногда заходить?
– В гости, что ли?
– Хотя бы так.
– Шляться тут нельзя, – ответил Лебедев. – Слишком ответственный пост.
– Я не шляться… я по делу!
– Какое же у тебя тут дело? Твое дело – на мостике.
Но по моим вопросам старшина догадался, что в гироскопической технике я кое-что кумекаю. Я сказал ему, что просто жить не могу без гирокомпаса, и Лебедев отложил книгу – "Всадник без головы".
– Впервые вижу человека, который помирает без гирокомпаса. Ну, если уж так, то… заходи! Не дам помереть…
Эсминец испытал мягкий толчок по корпусу, и я заметил, как под стеклом сдвинулась картушка ("аншютц" мгновенно отреагировал на отклонение корабля в мировом пространстве).
– Кажись, подошла торпедная баржа, – сказал Лебедев, – пришвартовалась к нам. Сейчас с нее возьмем боеголовки торпед.
* * *
В этот день я чувствовал себя среди матросов эсминца, как котенок, попавший в общество усатых тигров. "Грозящий" недавно вышел из ремонта – меняли в котлах прогоревшие трубки. Существовал закон: на время, когда вспыхивают огни электросварки и мечутся искры, основной боезапас с корабля снимается. И вот сейчас к обезглавленным телам торпед, что сонно дремали в трубах аппаратов, должны заново привинтить боеголовку, в каждой из которых по 400 килограммов взрывчатки. Баржа была сплошь загружена боеголовками, которые лежали в густой смазке на днище ее трюма. Боеголовки перегружали, зацепив их гаком за самый носик. На эсминце головки принимали минеры БЧ-III.
Один ухарь-матрос – по фамилии Дрябин – хлопал рукавицей по стальному боку торпеды, облепленному тавотом. Таким же точно жестом хороший хозяин похлопывает свинью-рекордсменку, вылезшую из хлева подышать свежим воздухом и похрюкать.
– Так, так, – кричал Дрябин на кран. – Еще дай слабину!
Я стоял возле, любопытничая, и не сразу понял, что произошло. Последовал страшный удар в палубу (эсминец загудел). Перед глазами у меня, сорвавшись с высоты, стоймя рухнула боеголовка. Замерев на секунду, она стала медленно валиться навзничь. Момент рискованный!
Дрябин рывком подставил богатырскую грудь – и боеголовка своим весом вплющила его между ростовых стоек.
Я подскочил к Дрябину и что было сил стал отводить от его груди полтонны смертоносной тяжести. Ладони мои, скользя, срывались в густой смазке тавота. Набежали еще минеры, высвободили Дрябина из-под груза…
Что сделал Дрябин? Первым делом он схватил разорванный трос от талей и, потрясая им, заорал на баржу:
– За такое дело – трибунал и расстрел вам, собакам! Забирай боеголовку обратно! И акт составим – она уже непригодна…
Потом повернулся ко мне, кладя руку на мой погон.
– "Ю"! – сказал он мне. – Ты первым подскочил. Дрябин таких вещей не забывает. Ходи за мной. Дай пять… вот так!
Стылый тавот намертво склеил наше пожатие. Мы едва расцепили свои ладони. Верткой походкой бывалого миноносника Дрябин уже шагал в корму, а я вприпрыжку уже семенил за ним.
Следом за новым другом я спустился в узкий отсек запчастей БЧ-III, похожий на слесарную кладовую. Дрябин извлек откуда-то прозрачный флакон из-под духов "Белая акация" и сказал мне:
– Дрябин не подведет… Сейчас тяпнем за дружбу!
– А что тут? – спросил я, замирая от страха.
– Этим вот протираем минные прицелы. Линзы у нас чистенькие, а спирт остался.
– Я боюсь, – признался я. – Никогда не пил.
– Чепуха! Теперь ты уже не "Ю", а миноносник…
За неимением посуды Дрябин разбулькал флакон в латунные наконечники из-под фугасных снарядов. Из собственных наблюдений за жизнью я уже знал, что взрослые, выпив, спешат закусывать.
– А чем закусим? – спросил я, стремительно мужая.
Дрябин вытянул из угла отсека закуску – большой резиновый мешок, в котором плескалась какая-то жидкость.
– Запьем вот этим. Вместо пива… Чистейший дистиллят с примесью техноглицерина. Чем плохо? Ну, пей скорее…
Я был еще весь в тавоте и ощущал себя настоящим матросом. Поборов страх, я зашиб в себя весь фугас. Дрябин дал мне запить спирт водою из мешка, тягучей, как ликер, и сладкой.
– Почти лимонад! – сказал я, отдышавшись. – Только не шипит!
– За это не беспокойся, – ответил мне Дрябин, плотно закручивая пробку в мешке. – Валяй к старшине, дыхни на него как следует – и шипение на весь день тебе обеспечено…
Когда я выбрался из отсека, мир уже стал розовым. Мне было весело, и матросы ко мне принюхались:
– Во, сопляк. Успел набраться. Мы сколько лет гремим – и трезвые. А он первый день на эсминцах и уже дернул!
Я спустился в кубрик, положил голову на свой вещмешок и задремал. Вдруг слышу, как от люка с палубы просвистали:
– Юнгу – к замполиту.
– Да он не может. Пьяный валяется…
Из люка донеслось – ответное, со свистком дудки:
– Замполит уже знает! Пускай тащится какой есть…
– Пойду, – сказал я, вставая с рундука.
В каюте замполита стоял Дрябин, отчитываясь:
– Я же не зверь какой! Ежели человек мне добро сделал, так я тоже с ним не как-нибудь, а по-людски. Верно ведь?
– Могли бы, – отвечал замполит минеру, – не поить его спиртом, а выразить юнге свою благодарность.
Дрябин даже удивился:
– Деньгами, что ли, я ему выражу? Я же не зверь… человек! Русский человек… Верно ведь? Ну, и налил ему. Всего-то – вот столько! С гулькин нос. Как матрос матросу. А ежели он сразу с копыт полетел, так зачем тогда на флот подался? Сидел бы дома…
После минера замполит взялся за меня. На бумажке он подсчитал, сколько я, сукин сын, съел и сносил за время службы, во сколько обошлись государству мои педагоги и прочее. Когда он закончил роковой подсчет, я понял, что мне не выбраться из долгов до смерти. Тут я не выдержал и разревелся. Но замполит был мужчина с характером и слез моих вытирать не стал.
– А для чего, ты думаешь, тебя учили? – говорил он. – Чтобы ты, на эсминцы придя, казенный спирт хлебал? Это возмутительно, товарищ юнга… Как ты себя ведешь? Дай адрес отца, мы напишем, что его сын не оправдал доверие Родины и комсомола.
– Нет у меня отца, – ответил я. – Погиб мой папа.
– Тогда адрес матери.
– Мама на кладбище… в Соломбале!
Замполит отбросил карандаш и порвал свои расчеты.
– Послушай, друг! А кто же у тебя есть?
– Бабушка. Она в Ленинграде…
– Ну, бабушку мы беспокоить не станем. Пускай не тужит. А ты должен служить так, чтобы загладил свой проступок… Осознал?
Офицеры не стали раздувать этой истории. Дрябин же был наказан. От тех времен у меня сохранилась его фотография, которую он мне подарил по возвращении с гауптвахты. "Моему лучшему другу на память о героических днях обороны Заполярья от подлых врагов!" – так начертал он на карточке. Дрябин был лучшим минером эсминца, и сейчас его портреты можно видеть в монографиях по истории Северного флота. Фотокорреспондент запечатлел его на крыле торпедного аппарата! Он был человек недалекий, но мужественный и добрый… Под конец войны он ослеп при случайной аварии, и я под руку отводил его в экипаж на оформление демобилизации.
Прощаясь, он меня крепко обнял и заплакал:
– А помнишь, Савка, как мы с тобой… Ох и шипели тогда на нас! Да-а, было времечко – не вернешь. Девять лет жизни – флоту! Все девять на эсминцах. Кусок большой, а?
* * *
Мое дело в этой войне – маленькое, но важное. И я уже вполне дорос до понимания своей великой ответственности. Что я могу сделать для победы, я, конечно, сделаю. Если суждено погибнуть, я погибну. Так я решил сразу! Потому и отношение мое к тому ватнику, который мне выдали, было таким, какое, наверное, испытывали юные рыцари, впервые влезая в боевой панцирь для турнира. Мне выдали теплое белье, стеганые штаны, сапоги для шторма и валенки для мороза. Получил под расписку, как особо ценное снаряжение, и "лягушку" – спасательный жилет, надеваемый вроде парашюта; из нагрудника торчали резиновые трубки с пробками для надувания жилета воздухом. Наконец меня включили в боевое расписание "Грозящего". Кузбасским несмываемым лаком на кармане моей голландки отпечатали мой личный боевой номер из пяти цифр. С этим номером мне воевать! Если меня прибьет волной к берегам Родины, этот номер расскажет, кто я такой, в какой БЧ числился, на каком посту сражался, после чего по спискам флота легко установить мою фамилию. Напишут бабушке: "С прискорбием сообщаем, что юнга С. Огурцов пал смертью храбрых в боях…" Такой же номер был пришит и к кокону моей пробковой койки, которая способна держать человека на воде целых двадцать минут, если, конечно, я правильно ее уложу и свяжу потуже…
Между тем старшина Курядов на меня даже малость обиделся: Огурцова из гиропоста хоть за уши вытаскивай! Старшина Лебедев говорил в оправдание Курядову:
– Ну что ты, Вася! Мальчишка-то интересуется… Не гнать же его. Не просто глазеет, а разбирается…
Лебедев казался мне ужасно умным. Холя свои роскошные усы, он давал точный ответ на любой мой вопрос. Гирокомпас в Школе юнг стоял холодный и неподвижный. А здесь его наполняло тепло напряженной работы, которой он жил, трудясь ради нашей победы. Большая разница! В движении я быстрее понял взаимосвязь деталей, лучше осмыслил электросхему "аншютца". Я даже удивился, когда старшина Лебедев сказал мне, что до службы на флоте он был в Москве видным кондитером – готовил торты для дипломатических приемов в Кремле. От тортов до "аншютца" – расстояние немалое, и я еще больше стал уважать старшину за его знания…
Штурман эсминца Присяжнюк, этот горбоносый чистюля, аккуратный блондин лет тридцати, время от времени звал меня к себе. Давал читать "ПШС", устраивал беглые опросы по теории. Без внимания меня не оставляли… Однажды ближе к вечеру мое имя выкликнули:
– Где здесь юнга? Его "смерш" вызывает…
Честно говоря, у меня ослабли руки и ноги. И хотя заподозрить меня было не в чем, прежняя встреча с особистом на Соловках оставила в душе неприятный след. А тут еще матросы хохочут.
– Ага, попался! – говорят мне. – Сейчас тебя на полубак выведут, к гюйс-штоку привяжут и шарахнут из пятидюймовки прямой наводкой… У нас со шпионами разговор короткий!