Я отправился к "смершу" в гиблом настроении. По кумачовым коврам ступал, как по болоту. Из буфета доносились перезвоны посуды – вестовые готовили офицерам ужин. В кают-компании заводили радиолу, и оттуда неслось по коридору:
Отцвели уж давно хризантемы в саду…
С робостью я постучался в каюту-двухместку: "Смерш" оказался здоровенным дядькой, под потолок ростом, в чине капитана второго ранга. Это я определил по его кителю, который был повешен на спинку стула. А сам он стоял передо мною в сорочке с закатанными рукавами – вот-вот врежет в ухо! Однако встретил он меня, словно лучшего друга.
– А-а-а, – обрадовался. – Входи, входи, юнга… Дай-ка я посмотрю на тебя, на недоросля. – Взял меня за подбородок и заглянул в глаза. – Как живешь? – спросил кратко, но строго.
– Спасибо. Живу. Не помираю.
– А что думаешь?
– О чем?
– Вообще… о жизни, о войне?
– Ничего не думаю, – увильнул я от прямого ответа.
На что мне было заявлено с подкупающей прямотой:
– Так ты, выходит, дурак? Как можно жить в такое время и ничего не думать? Нет уж, ты хоть иногда все-таки задумывайся, – попросил меня "смерш". – Шуточки да хаханьки остались за бортом. Здесь тебе не ансамбль песни и пляски… Жизнь на эсминцах слишком серьезная. За каждый поступок надобно отвечать!
– Есть, – сказал я, вспомнив про злосчастный спирт.
Совсем неожиданно прозвучал вопрос "смерша":
– Бабушке-то писал или еще не собрался?
– Не собрался.
– Напиши! – дружелюбно посоветовал мне "смерш". – Только не пугай ее излишней романтикой. Тебе романтика, а бабке один страх господен. Захочешь фотокарточку ей послать – посылай. Но сфотографируйся обязательно с обнаженной головой.
– А почему так? – спросил я.
Ленточкой своей я гордился, и мне было бы жаль, если бы бабушка не узнала, что ее внук стал "грозящим".
– На ленточке-то название эсминца написано. Военную тайну разгласишь. Я тебе по дружбе советую – башку ничем не покрывай…
Каюта-двухместка, в которой жили "смерш" и парторг эсминца, напоминала купе. Над одной койкой возвышалась другая. Мягкий свет. Электрогрелки. Шкаф. Умывальник.
– Я тебя позвал вот зачем, – сказал кавторанг. – Будешь в нашей двухместке приборку делать…
Я уже пришел в себя, оттаял и признался капитану второго ранга, что поначалу боялся к нему идти. Рассказал, как жучил меня особист на Соловках. "Смерш" эсминца посмеялся и не слишком уважительно отозвался о своем соловецком коллеге. Вечером во второй палубе, где селились комендоры, я наблюдал, как "смерш" забивал козла с матросами. А мичман Холин, старшина минно-торпедной команды, орал на него, как на приятеля:
– Куда ты опять со своим дублем сунулся? Я тебе шестерку скинул, а ты опять с дублем… Соображать надо!
"Смерть шпионам" продулся вконец и по уговору, как проигравший, полез под стол, с трудом пропихиваясь между узеньких ножек, а комендоры при этом грохали по столу кулаками, крича:
– Козел! Козел! Козел!..
Потом я у Курядова своего потихоньку спросил:
– Этот "смерш" небось за нами присматривает?
С невозмутимостью истинного помора старшина отвечал:
– А как же иначе? Такая его должность. За это он и деньги получает. Ты еще до Ваенги не добрался, как он твою биографию изучил и всю твою подноготную знает…
– А какие же тут шпионы? Кого он ловить собирается?
– Тебе этого не понять… Вон на "Разводящем" вскрыли для ремонта кожуха турбин. Потом закрыли. Механику пришло в голову: дай-кось еще разочек проверю. Вскрыли кожуха опять. А там между лопатками лежит винтик. Малюсенький, как булавка. Дай они пар с котлов на турбины – и все, ювелирной работы лопатки полетели бы к черту. Видать, нашелся гад, что винтик туда сунул. С умом действовал! Не открой они кожух снова – эсминец до конца войны околевал бы на приколе.
В кубрик спустился с вахты сигнальщик. Скинул тулуп, сел на рундук, потянул с себя ватные штаны.
– Продрог вконец! А машины-то у нас на подогрев ставят.
– Коли ставят, значит, пойдем, – отозвался Курядов.
Отбой дали за час до полуночи. Впервые в жизни (как многое было тогда для меня "впервые в жизни"!) я вязал к подволоку свою койку. Забраться в этот гамак с палубы никак не мог. Залезал в койку с обеденного стола. Эсминец покачивало у пирса, качался и я, лежа на пробковом матрасе в своей уютной подвесушке.
– Ну, как тебе? – спрашивали матросы. – Небось приятно?
– Замечательно! Будто на дачу приехал…
Курядов как сверхсрочнослужащий лежал на койке с пружинной сеткой.
Он сказал мне:
– Дачники мы только на базе. А на походе – хуже собак бездомных. Где приткнешься – там и ладно. По две недели ватников не снимаем. Сигнальцы, те даже спят в шапках. Разрешается на походе только ослабить ремень. Это ты, браток, еще испытаешь!
Среди ночи я вместе со своей "дачей" сверзился с потолка, трахнувшись затылком о железную палубу. Все в кубрике проснулись, врубили освещение.
Сонные матросы галдели:
– Чего тут? Будто прямое попадание!
– Да это юнга… отбомбился удачно. Койку с вечера плохо пришкертовал, на качке концы ослабли и отдались. Спим, ребята!
Но спать не пришлось. Внутрь отсека, пронизывая команду тревогой, через динамик ворвался голос вахтенного офицера:
– Корабль к походу и бою изготовить. Срочно.
Звонки, звонки, звонки… Колокола громкого боя!
Грохочут трапы, извергая через люки матроса за матросом.
По всему эсминцу лязгают крышки горловин – задраиваемые.
* * *
Офицеры преобразились. Стали медведями – мохнатыми и толстыми, в меховых канадках с капюшонами, на ногах – штормовые сапоги, белые от засохшей соли, а медные застежки на них – зеленые от воздействия морской воды на медь.
Штурман перехватил меня на трапе:
– Слушай, юнга! Юности свойственно соваться куда не надо. Предупреждаю: в море исправлять ошибки некогда, ибо любая из них заканчивается… скверно. Держись крепче!
– Есть – держись крепче!
– Добро, коли понял. Не старайся пробегать под волной. И не такие орлы, как ты, пропадали. С морем не шутят! А по верхней палубе двигайся, заранее рассчитав время прохода волны. Запомни: ты – миноносник, а это весьма рискованная профессия на флоте, где люди вообще привыкли рисковать. Ясно?
Я продрог до костей и все-таки не ушел с полубака, пока эсминец двигался из Ваенги на выход из Кольского залива. Была глухая арктическая ночь, но полярное сияние полыхало вовсю. В этом феерическом свете перемешались все краски радуги, окрашивая угрюмый мир из нежно-зеленого в трагически-бордовый. Навстречу нам, устало рыча выхлопом, прошли с океана три торпедных катера. Откуда-то с берега им мигнул сигнал вызова, и головной катер отстучал в ответ свои короткие позывные.
Скалы вдруг стали круче, они как бы нехотя расступились перед эсминцем, образуя каменный коридор, и форштевень "Грозящего" вдруг подбросило кверху, весь в ослепительном сверкании пены. Вода фосфорилась столь сильно, что побеждала даже мрак ночи. Я глянул на скалы и обомлел. Гигантскими буквами на скалах были начертаны белилами напутствия Родины всем уходящим в море:
СЕВЕРОМОРЕЦ – ОТОМСТИ!
СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ОККУПАНТАМ!
Это была такая наглядная агитация, что пробирала до самых печенок. Политотдел флота отыскал наилучшее место для призыва к победе.
Но это было еще не все. На выходе в океан радисты врубили по жилым отсекам трансляцию, и кубрики заполнило музыкой.
Прощайте, скалистые горы!
На подвиг Отчизна зовет.
Выходим в открытое море -
В суровый и дальний поход…
Сколько уже раз я слыхал эту песню, и никогда она не производила на меня такого сильного впечатления. Душа наполнилась особенным, возвышеным торжеством.
А волны и стонут, и плачут,
И плещут о борт корабля.
Растаял в тумане далеком Рыбачий -
Родимая наша земля.
Я глянул по левому траверзу и в далеком тумане вдруг разглядел узкую полоску Рыбачьего. В этот миг я прощался с родимой землей, давшей мне жизнь, а Родина прощалась со мною, как со своим сыном! Да! Все было точно так, как в песне. У меня с непривычки даже слезы из глаз выжало.
Корабль мой упрямо качает
Крутая морская волна.
Поднимет и снова бросает
В кипящую бездну она.Обратно вернусь я не скоро…
И это правда. Ой, не скоро вернусь я домой!
И меня в жизни часто агитировали – даже тогда, когда я в агитации не нуждался. Первый мой выход в океан на эсминце раз и навсегда определил мои убеждения – двумя словами на скалах, одной песней по корабельной трансляции…
Так я вышел в океан моей юности!
* * *
Я попал на Северный флот в период, когда открывался сезон жестоких предзимних бурь. "Держись крепче!" – внушал я себе. Но как я ни крепился, как ни приказывал себе держаться, хватило меня ненадолго, и сразу за островом Кильдином я подарил морю свой ужин. Оно слопало его, даже не сказав мне "спасибо", и стало ждать, когда я позавтракаю. Это меня сильно огорчило, но я решил не сдаваться и делал все, что положено юнге!
Завтрак был ранний, в шестом часу утра. Кусок хлеба с маслом застревал в горле. Первый кубрик – в самом носу эсминца. Когда "Грозящий" взбирался на верхушку волны – это было еще терпимо; но когда он, мелко вибрируя, начинал оседать в провале волн, – вот тогда… Это была килевая качка. Знатоки утверждали, что к ней привыкаешь, как к лифту. Но мне – не знатоку! – казалось, что я никогда не привыкну. Не слаще и бортовая, когда летаешь от рундука к рундуку, думая только об одном – за что бы тут уцепиться?
Столы на время похода пристегивались со сложенными ножками к подволоку кубрика, мы ходили под столами. Команда ела по углам, сидя на чем придется, а чаще всего – стоя. Сидящие ищут опоры, чтобы не сбросило при крене. Стоящие – хватаются за что попало, чтобы удержаться на ногах. В одной руке кружка, в другой – еда. Ели на походе мало и небрежно. Мне сказали:
– Корсаков отбачковал, сегодня новое дежурство. Заступай, юнга, бачковать. Принесешь с камбуза… посудку помоешь.
– Ладно, – ответил я, но предстоящее общение с пищей никак не улучшило моего настроения; подле питьевого лагуна стояла у нас бутылка с клюквенным экстрактом – таким кислым, что, как говорили шутники, им можно было исправлять косоглазие, – и я обильно уснащал свой чай экстрактом, дабы заглушить в себе муторность качки…
И вдруг как поддаст! Видать, обнажилось днище эсминца. Повиснув над волной, корабль с размаху шлепнулся килем в разъятую под ним бездну. У меня и кружку из рук выбило, я кувырнулся в сторону. Палуба встала почти вертикально. "Грозящий" теперь гремел, лежа бортом на воде. Океан показал мне свои когти. Лебедев ободрил меня, как умел:
– Держись крепче! Все укачиваются. Даже техника барахлить начинает. Так вздернуло, что схожу посмотреть – как там гирокомпас.
По отсекам всю ночь трезвонили звонки: одна смена сдавала вахту, другая ее принимала. Смены наружных постов спускались вниз, мокрые, хоть выжимай, внутренние избегали соваться наверх, чтобы не вымокнуть. Только успеют люди обсохнуть – звонки, звонки, звонки: пошел снова наверх! С тихим ужасом я наблюдал, как вода появилась в жилой палубе. Сначала она резвилась на линолеуме мелкими ручейками, потом стала всплескивать. И вот уже вода в кубрике гуляет, как ей хочется, – нам по щиколотку. Обмывает трубы парового отопления. Яростно шипит, встречаясь с раскаленным металлом, и отбегает на другой борт, где ее встречают такие же раскаленные трубы. Пшшшш… и пар столбом! Наш кубрик стал медленно наполняться кислым зловонием холодного пара. В этом неприятном тумане плавали фигуры людей и часто громыхали звонки. Поджав ноги, я сидел на рундуке и думал: "Вот она, морская жизнь, без прикрас… Это тебе не в кино!"
– Привыкай! – говорили мне матросы. – Мы же миноносники. Борта у нас слабые. Заклепки на волне вышибает. Шпангоуты мнутся. Оттого и вода… черт ее знает, откуда она берется!
С мостика по трансляции передали:
– Мороз и ветер усиливаются. Началось обледенение. Леера в районе торпедных аппаратов срублены. Держитесь крепче!
– Как это срублены? – спросил я.
– А вот пойдешь с бачком на камбуз – сам увидишь. Не топором же их срубают – просто убирают леера палубы, чтобы, случись противник, они не помешали торпедному залпу…
В обед я взял медный бачок и побежал за пищей для рулевых и штурманских электриков. Камбуз был размещен ближе к корме. От самого полубака до юта тянулись вдоль палубы минные рельсы – корабельная узкоколейка. Но сейчас эти рельсы, дающие упор ногам, уже плотно забило пористым и соленым льдом. Палуба торчала ледяным горбылем. А возле торпедных аппаратов лееров действительно не было. Можешь нырять за борт. Правда, кое-какая страховка все же имелась. Вдоль всей палубы тянулся стальной тросик. На нем – висячие кожаные петли, вроде тех, что бывают в трамваях – чтобы держалась публика. Я сунул руку в такую петлю, напором ветра меня в секунду, как на коньках, домчало до цели. Дверь камбуза раскрыта – прямо на океан. В дверях стоит кок. Плеснет бачковому половник супу в бачок и смотрит – как волна? Если она идет, кок закроет дверь. Волна минует – кок опять смотрит: кто следующий? Он набухал мне полный бачок, и я вдруг понял, что отныне у меня обе руки заняты и держаться на палубе могу только за чистый воздух.
Обжигая руки супом, я побежал обратно. Мимо первого торпедного аппарата меня пронесло как пушинку. Клокочущая бездна лишь издали погрозила мне хищно загнутым крючком гребня: "Я тебя, молокососа!" Вот и второй аппарат. Еще метров десять пути, не огражденного леерами, и можно считать, что я дома. Эсминец вдруг повалило в резком крене. Полундра! Прямым ходом, не выпуская, однако, бачка, я так и побежал… в море! Остановился на самом планшире борта и даже заглянул туда, откуда люди не возвращаются. На мое счастье, следующая волна швырнула эсминец на другой борт. Меня вместе с бачком отшибло спиной к аппарату. Хрястнулся. Но бачок не выпустил. Сжавшись в кресле наводчика, на аппарате сидел Дрябин. Он, недолго думая, хватил меня кулаком по затылку:
– Не раззевывайся, салажня худая! Беги скорей!
Через минуту, мокрый до нитки, потеряв казенную шапку, я поставил бачок с супом перед рулевыми. Проделав еще целый ряд сложных акробатических упражнений, я все-таки вылил первую чумичку с супом на голову своего старшины Курядова, после чего прямо из бачка стал плескать суп в миски.
– Ешьте, – говорил я, – а мне чего-то не хочется…
Я забыл сказать, что у Лебедева подчиненный тоже аншютист, некий Иван Васильевич Иванов. Моя бабушка, из псковских крестьян, родом была из того же Дедовичского района, из которого Иванов был призван на флот. Несмотря на близкое землячество, наши отношения назвать теплыми было никак нельзя. Иванов подозревал, что я суюсь в гиропост из каких-то тайных карьеристских вожделений. К тому же он считал, что юнга недостоин завязывать ему шнурки на ботинках.
Вот и сейчас все хлебали себе супчик и помалкивали, а Иванов попробовал его с ложки и вдруг заявил:
– Чего-то суп не такой сегодня. Жидкий и холодный.
Пришлось мне сознаться, что полбачка супу при крене я выплеснул за борт. А море тут же щедро долило его снова до самых краев.
– Хотите, я снова сбегаю? Тут недалеко…
Лебедев глянул на Иванова и отпечатал твердо:
– Леера срублены. Шкафут обледенел. Не надо!
Рисовую кашу с колбасой я принес уже без аварии. В этом случае бачок можно было держать одной рукой, а другой – самому держаться. Помыть посуду – ерунда. Покидая кубрик, Курядов сказал мне:
– Ты выспись. Сегодня тебя на руль ставить будем…
Иллюминаторы в море задраены намертво. Дневного света не увидишь. А чтобы подвахта отдыхала, освещение вырублено, горят только синие ночные лампы. В этом синем мертвенном свете через лаз, вижу, ползет к нам шифровальщик. Вот человек! Живет в салоне, по коврам ходит, спит на перине, а за едой к нам бегает. Он на ощупь растолкал меня:
– Эй, юнга! Шамовка осталась? Или все свинтили?
Я кивнул ему на шкафчик возле лагуна, там лежали про запас хлеб с маслом и сахар. Потом спрашиваю шифровальщика:
– Эсминец-то наш куда нарезает?
– А какое твое дело? – ответил он мне, жуя.
– Но ты-то ведь знаешь, куда идем?
– Еще бы не знать! Я да командир. Знаем. А ты валяйся.
Кажется, валяться – это единственное, на что я был способен. Качка вконец измотала меня.
Но вот щелкнул динамик, в палубу ворвался шум моря, слышный с мостика, в треске и свисте возникли голоса сигнальщиков, и вахтенный офицер вдруг объявил:
– Юнга Эс Огурцов, заступить на ходовую вахту.