* * *
Оторвал я голову от рундука и тут же опустил ее снова. Кажется, не встать. В старом флоте таких, как я, били цепочкой. Лупцевали до тех пор, пока в острой боли человек не забывал о мучениях качки. Тогда он вставал и шел на вахту. Это жестоко, но другого выхода не было, ибо флот балласта не терпит. Каждый должен делать свое дело. А я встать не мог. Выходит, все мечты – за борт?
Неумолимая трансляция повторила:
– Юнга Эс Огурцов, тебя ждут на мостике.
Я встал. Все дрожало и тряслось вокруг меня – в грохоте, в тумане. Пошел к трапу. Вот оно, море! В полном мраке неслись надо мною черные туши волн, среди которых совсем затерялся "Грозящий", казавшийся посреди стихии маленьким и хрупким. На срезе полубака торчали дула зенитных эрликонов. На их круглых барбетах, с ног до головы опутанные проводами телефонов, сидели зенитчики и медленно покрывались льдом. Сквозь рев ветра я расслышал, как они мне крикнули:
– …рожно… тра-апе-е… олна-а… моет!
Это был самый опасный трап на эсминце – в том месте, которое часто мыла волна. Но его не миновать, если хочешь попасть на мостик. Я все-таки угодил под накат, и как меня не сорвало тогда с трапа – до сих пор не понимаю. С горечью моря во рту, мгновенно прознобленный ветром, я миновал еще четыре трапа и выбрался на платформу мостика. Вот где качало! Внизу-то – шуточки, детский лепет. Амплитуда колебаний мостика была гораздо шире, нежели в низах корабля. Под забрызганным стеклом бесновато гуляла стрелка кренометра. Дойдет до упора и онемеет там, словно застряла. Сильный крен! Возле визира со светофильтрами, проглядывая перед собой мрак и ненастье ночи, согнулся вахтенный офицер. По крыльям мостика цеплялись, чтобы не упорхнуть за борт, сигнальщики. С высоты мостика эсминец был похож на узкое длинное веретено, пронзающее бешеный хаос воды и холода. Сверху особенно заметно, как его стальной корпус прогибается на волне, словно клинок, – согнешь его, но не сломаешь…
Я шагнул в ходовую рубку и только здесь обнаружил свет: от картушки репитера исходило слабое сияние. Под маскировочным колпаком зябко вздрагивала черта нашего курса. Курядов стоял за манипуляторами, а в углу рубки были свалены какие-то тулупы. Порывом крена меня так и швырнуло на эту гору овчин. А из груды тулупов раздался сонный голос командира эсминца:
– Что вы там… Или ноги уже не держат?
Курядов цыкнул на меня:
– Дай поспать человеку. – После чего уступил мне манипуляторы. – Забирай у меня эсминец, – сказал он. – Сдаю курс в девяносто два градуса. Волна лупит нас в правую скулу… Учти это!
Руками в варежках я обхватил рукояти и вахту принял:
– Есть девяносто два. Есть по правой скуле… учту.
Старшина из рубки не ушел, поправляя мои движения:
– Если станешь психовать, это сразу отразится на курсе. Эсминец – дама очень нервная и начнет "рыскать"…
Что я видел сейчас? Передо мною качался затемненный экран ночи, на котором стихия прокручивала один и тот же бесконечный фильм. На фоне черноты и гула волн иногда вырисовывался острый нож полубака эсминца, который упрямо резал волну. Два баковых орудия прижали свои стволы к самой палубе.
– Приучи себя, – говорил Курядов. – Взгляд на картушку, взгляд по курсу. Это необходимо. Можешь заметить то, что прохлопают сигнальцы. Например, мину! Тогда быстро отработай манипуляторами до отказа, эсминец выпишет резкую кривую, после чего докладывай о мине. Но сначала исполни маневр. Ответственность на тебе.
– А командир, – спросил я, – он всегда так?
– Да. Измотан. На походе с мостика не слезает. Сюда и кормежку носят. Офицеры, те, правда, на часок в каюту заглядывают. Так что нам, матросам, совсем барская жизнь…
Рядом со старшиной мне было спокойно. Поверх моей варежки он клал свою громадную рукавицу на собачьем меху.
– Вот так… левым мотором… чуток подвинем.
В желтом свете репитера уверенно дрожала отметка – 92.
– Ну и ладно, – вздохнул старшина. – Справишься один?
– Конечно, – ответил я. – Мы же все это изучали.
Покидая ходовую рубку, старшина сказал:
– В случае чего пихни ногой командира, чтобы вскочил.
Я вытаращил глаза. Как это я, юнга Огурцов, буду пихать ногой командира, который носит звание капитана третьего ранга?
– Он не обидится. Сам просит рулевых об этом…
Старшина ушел, а я остался наедине с кораблем. Я и эсминец. Эсминец и я. Больше никого. Только возле моих ног спит командир "Грозящего".
В матовом свете легко повернулась картушка репитера – курс стал в 99 градусов. Я качнул манипуляторы в сторону, выправляя погрешность курса, но "Грозящий" меня не послушался. Под индексом курса теперь лихорадочно дрожала отметка 102… Мама дорогая! Что я натворил! Я налег на манипуляторы до предела. Ровным стучанием, словно метроном, датчик отбил мне отклонение руля. А картушка репитера поехала назад: 100… 97… 95… 92! Вот сейчас надо удержать эсминец на последней отметке. Но картушка плыла уже дальше, и я почти в панике отсчитывал: 90… 88… 85… Моя ошибка курса склонилась в другую сторону. В промерзлой коробке стальной рубки мне стало жарко, как в бане. Ведь такие же репитеры выведены напоказ в штурманской рубке, перед вахтенным офицером. А в гиропосту старшина Лебедев по матке может видеть, что я запорол эсминец в ужасном рыскании…
Неожиданно зашевелились вороха мохнатых тулупов, будто в рубке проснулся какой-то зверюга, и прозвучал из них голос командира:
– Ну что, юнга? Видать, загробил нам курс?
В оправдание не станешь ведь доказывать, что был отличником учебы. Изо всех сил я ложился грудью на манипуляторы, выправляя эсминец.
– Куда ты их давишь? – Разрыв тулупы, командир встал рядом со мной. – Отработай манипулятором и жди…
Я так и сделал, но "Грозящий" упорно резал ночную слякоть и хляби океана, не желая повиноваться слабому отклонению руля. Вдруг он дрогнул и плавно пришел на нужную отметку курса. Рядом с моей варежкой работала на манипуляторе кожаная перчатка капитана третьего ранга.
– Теперь задержи его! – учил он меня. – Вот так… Ты относишься к рулю, как к врагу своему, и давишь его, давишь. А ты верь, что руль свое дело сделает. Вот на этих рысканиях уже пережгли в котлах зазря много мазута. От рулевого же зависит и экономия топлива. Танкеры гибнут, доставляя нам этот мазут…
Через два часа меня сменил опытный рулевой Корсаков. С мостика я спустился в штурманскую рубку, где Присяжнюк почти лежал грудью на картах, работая с линейкой и транспортиром над прокладкой. Тяжелые магниты, разложенные по краям карт, плотно прижимали их к столу, – никакой сквозняк не сорвет. Я попросил разрешения глянуть на ленту курсографа.
– Смотри, смотри, – ответил он мне недовольно.
Под стеклом курсографа двигалась бумажная лента, разбитая на градусную сетку, а перышко самописца выводило по ней линию курса.
Я как глянул на время своей вахты – так и онемел. Автомат зарегистрировал линию моей вахты неровными скачками, вроде кардиограммы человека с больным сердцем. Присяжнюк сказал:
– Плохо ты вел эсминец. Прямо-таки бездарно.
Он переждал крен и рывком шагнул к курсографу.
– А теперь полюбуйся, как ведет корабль Курядов.
Это была идеальная линия, словно натянули струну. У меня же будто пьяный пытался перейти улицу, и его куролесило зигзагами.
– Простите, – сказал, испытывая неловкость. – Я старался…
В рубке заработал радиопеленгатор. Маяк Цып-Наволок сообщал в океан свои позывные, и в сумятицу ворвалось знакомое: "Расцветали яблони и груши, поплыли туманы…" Присяжнюк, выждав момент при крене, кинулся к верньеру настройки, говоря мне:
– Тебя никто не обвиняет. Все так начинали. Один хуже, другой лучше. У любого корабля собственный характер. Надо изучить повадки эсминца. Знать, как он слушается руля. Не отчаивайся! Месяца через три будешь вести точно.
Штурман запеленговал еще один радиомаяк, который всю ночь напролет давал кораблям Утесова: "Как много девушек хороших, как много ласковых имен…" Над столом штурмана висел списочек популярных песен, напротив каждой песни обозначено, какой маяк эту песню транслирует. Скоро на карте протянулись две линии. Присяжнюк сел, довольный, на откидной стульчик. Дымящей папиросой он указал мне то место, где линии пеленгов пересеклись:
– Сейчас мы находимся здесь. Скоро, юнга, придем…
И я увидел, что мы подходим к Новой Земле. Странная штука – жизнь. Сидишь в школе и зубришь по географии, что есть такая земля. Она-то есть, но тебе до нее нет никакого дела. А потом судьба хватает тебя за шкирку, дает пинка – и ты летишь к Новой Земле! Дело сразу появилось…
* * *
В полдень на короткий срок обозначился неясный просвет. Вот тогда, в этот просветленный промежуток времени, эсминец втянулся в дикую бухту, огражденную заснеженными скалами. Из тумана выступили безлюдье, отрешенность и запустение унылого мира. А посреди бухты, словно пришелец из другого мироздания, стоял гигантский сухогруз. Тысяч так на десять-двенадцать тонн водоизмещения. Он приплыл сюда под флагом Панамы, которая входила в антигитлеровскую коалицию держав. Не знаю, чем он был загружен, но хорошо помню, что на палубе корабля стояли, подобрав сверкающие локти, четыре больших паровоза.
Качка кончилась.
Замполит с парторгом стали обходить жилые отсеки эсминца.
– "Панамец" отбился от каравана. Сумел избегнуть атак немецких подлодок и авиации. Забрался в эту дыру и считает, что грузы в СССР уже доставлены, а их изба с краю. Порт же назначения – Архангельск! Мы его отконвоируем до Иоканги, откуда он пойдет дальше по маршруту в эскорте беломорских тральщиков. А мы в Иоканге свяжемся со штабом и получим новое задание. Заодно с танкера "Юкагир" подсосем немножко мазута, чтобы чувствовать себя уверенней…
Бухту продувало свирепым сквозняком, который срывался на воду с высоких гор. Наш командир решил завести "Грозящий" под высоченный борт транспорта, державшегося за грунт двумя якорями. На малых оборотах мы заходили под корму "панамца". Я видел, как с нашего полубака матросы подавали концы, забрасывая их кверху. Но каждый раз подскакивал какой-то негр – хохочущий! – и ногой в ярко-желтом ботинке сбрасывал швартовы обратно.
Положение у нас было скверное. Отжимной ветер тут же отгонял "Грозящий" на камни, где можно покорежить винты, и командиру приходилось заново отрабатывать опасный маневр. Над полубаком эсминца висела густая брань: наши дадут концы – негр их сбросит. Наконец это издевательство надоело. Командир взял самый большой рупор – "чертыхальник" и выругал сухогруз по-английски, используя при этом выражения, понятные во всем мире. Сразу явился на корме какой-то молодой джентльмен, в сером костюме, при галстуке бабочкой. Меня поразило, что этот господин не дал негру в ухо, а своими нежными руками не погнушался принять от нас ржавые, грязные тросы. Умелыми движениями он сделал "восьмерку" на своих кнехтах. Затем, увидев, что его идеальный пиджак испачкан, он его снял и, не глядя, швырнул за борт. Смахнув с губы сигарету, джентльмен удалился в каюту. А негр облокотился на поручни и поплевывал вниз… Вся эта поразительная сцена так врезалась в мою память, что явственно встает перед глазами и сейчас! Командир со штурманом сразу поднялись на "панамца". Там они, видать, крепко нажали на капитана, и буквально через полчаса сухогруз с паровозами на палубе потянулся в море.
Наша задача – чтобы его не потопили! Охраняя транспорт от подводных атак, мы берегли и себя. Конвойная служба всегда скучновата. Но ослабить напряжение ни на минуту нельзя. Все спокойно, но ты ведь никогда не знаешь, что произойдет в следующий момент.
Переход до Иоканги тянулся долго. Сколько ни приказывали с нашего мостика увеличить скорость, "панамец", словно глухой, шел на восьми узлах. Я слышал, как командир сказал:
– У него же турбины. Двенадцать узлов смело дать может…
Нам эта волокита надоела. Среди ночи я услышал взрывы, С кормы сбросили глубинные бомбы. Неужели атака?
– Нарочно парочку сбросили, – объяснил мне Курядов, – чтобы союзники пошевелились…
Счетчик лага застучал и отметил скорость в тринадцать узлов. Как видно, страх перед подводными лодками был силен. Шли дальше. Не могу сказать, что я привык к качке. Она стала для меня обыденной, как и тошнота, как и желание спать. Рулевых на эсминце было трое, и в моих услугах они особенно не нуждались. Но меня все же приучали к рулю, ставя в рубку когда на часок, когда на два.
До самой Иоканги прошли без приключений, если не считать того, что возле Святого Носа мимо нас проскочила немецкая торпеда. Акустики не обнаружили противника под водой: очевидно, лодка притаилась под самым берегом, выжидая удобной цели, и засечь ее приборы не смогли. Торпеда пришлась как раз на мою вахту. Я даже не понял, в чем дело. Вдруг поднялся гам на мостике, сигнальщики в тулупах кричат, а мне – команда:
– Лево на борт! Клади до предела…
Передо мною, сияя голубым фосфором, резко качнулись стрелки тахометров – мы прибавили оборотов, – а потом нервно застучали мои рулевые датчики. Отработав крутой поворот, я видел, как далеко в море от нас убегает сизо-пегая дорожка керосиновых газов, вспененных торпедным мотором. Смерть прошла мимо в самой прозаической обстановке. Я даже не удивился, будто в меня каждый день пускали по одной торпеде. Молодости вообще несвойственно испытывать страх, жить она собирается вечно.
Когда "панамец" втянулся в гавань Иоканги, мы проследовали за ним на глубокий рейд, а навстречу нам, грохоча дизелями, побежали искать подлодку "морские охотники", два маленьких героя под гвардейскими флагами. На баке у них по пушчонке, на корме – пяток-другой глубинных бомб, а они-то и есть подлинная гроза для подводного противника…
Утром я проснулся и вижу, что на рейде дымят три наших тральщика, готовые отконвоировать "панамца" дальше. Белое море уже захвачено в ледяной плен, транспорт потащат с помощью ледокола, так что насморк неграм был вполне обеспечен.
Выяснилось, что тральщики доставили из Архангельска тридцать унтер-офицеров американского флота, специалистов по радиолокации. Теперь штаб поручал нам взять эту ораву с собой в Мурманск, откуда они с обратным караваном вернутся на родину.
* * *
В первой палубе эсминца жила, как тогда говорили, морская интеллигенция, к которой имел честь принадлежать и ваш покорный слуга, – рулевые, аншютисты, акустики, сигнальщики. Хотя тут и трясло порядочно на качке, но в корме было бы еще хуже: там у матросов зубы стучали от работы винтов. Потому-то гостей решили поселить в нашей палубе. Командиры боевых частей попросили нас убраться на время в другие кубрики.
– Как-нибудь, – было сказано, – приткнетесь по углам. Пойдем быстро. Узлах на восемнадцати. Так что долго мучиться не придется. А тебе, юнга, предстоит бачковать сразу на два стола.
За своих я не боялся, а вот заокеанские гости…
– Боюсь, – признался. – Вдруг не угожу американцам?
Курядов на это лишь отмахнулся:
– Да брось ты. Это же не англичане. С американцами просто. Что ни дашь – все слопают и еще просят. Они такие.
Матросы убрались из кубрика, предварительно застелив свои койки свежим бельем. Я залил лагун кипяченой водой. Баталер выдал мне больщую бутыль с клюквенным экстрактом. "Это вашей палубе… на месяц!" – предупредил он меня. Рядом с бутылкой я положил ложечку. Одной чайной ложки на большую кружку вполне достаточно, чтобы человек "окривел". Все в порядке. Позвонил я в каюту штурмана:
– Товарищ старший лейтенант, я все сделал, что еще делать? Может, уйти?
– Дождись их, – ответил штурман. – Все-таки они наши гости, а ты будь вежливым хозяином.
– А чего говорить им? По-английски я ни в зуб ногой!
– Как-нибудь столкуешься. Да они к тебе и не полезут с разговорами. Больно ты им нужен со своими речами…
Слышу, что наверху началась возня с тросами и кранцами. Нас качнуло, что-то громко затрещало – это неудачно подвалил к нам тральщик, ломая привальный брус нашего эсминца. С палубы – голоса и шум: ну, значит, идут! Я посмотрел на себя в зеркало: вполне представительный мужчина. Одернул на себе робу.
Сначала через люк долго сыпались чемоданы и узлы, банджо и балалайки. Американцев еще не видать, а по трапу кубарем катится их пестрая хурда. Вот и они! Все молодежь, лет по двадцать пять, не больше. Парни здоровые, как на подбор, с одинаковым румянцем. Не знаю отчего, но все тридцать были в чудесном настроении. Может, потому, что домой возвращались? Двигались они так быстро, что кубрик стал тесным от их толкотни и гвалта. Первым делом кинулись к иллюминаторам и спешно раздраили их. В кубрике сразу – хоть волков морозь!
Несмотря на зимнее время, американцы были в белых тропических бескозырках, на ногах – полуботинки и фильдекосовые носки с резинками. Когда сядет на рундук, брюки короткие задерутся, и видны голые волосатые ноги с крепкими мышцами. Холода они, как видно, не боялись, и я их стал за это уважать. Они дружно покидали свои длинные бушлаты куда попало, и все оказались при наших значках. У кого на груди – "Ворошиловский стрелок", у кого – "Готов к труду и обороне". На какого-то юнгу они не обратили внимания, смотрели сквозь меня, словно через пустую бутылку.
Вдруг раздался звонок телефона, один из американцев что-то сказал. Что – я не понял, но прозвучало это так:
– Уай, уай, уай, уай…
Пока я говорил по телефону, все тридцать стойко молчали, и я отметил их деликатность. Молодцы – не мешали… Звонил мне из салона помощник командира капитан-лейтенант Григорьев.
– Слушай, юнга, они уже там? – спросил он.
– Здесь, – говорю. – Уже закурили. Им можно курить?
– Пускай дымят, все-таки гости… Ты вот что! – наказал мне помощник. – По опыту жизни знаю, что американцы не терпят ничего закрытого. Ни банок, ни бутылок, ни люков, ни иллюминаторов! От этого, наверно, немцы так красиво их топят. Но мы-то в утопленники пока не торопимся…
– Товарищ капитан-лейтенант, – доложил я, – тут уже все иллюминаторы нарастопырку. Что мне делать? Лаяться с гостями? Или пускай живут, как хотят?
– Как дадим ход, сразу задрай. И – проследи… Ясно?
– Есть!