Трубкой – щелк. Разговор окончен. Все тридцать американцев сразу дружно заговорили. Один из унтеров, видать, старший в команде, стал напротив меня и что-то долго заливал мне по-английски. Хлопнул меня по лбу, потом себя хлопнул и показал на свои часы. Я, конечно, ни бельмеса не понял, но зато ответил ему правильно:
– Олл райт! – говорю. – О’кэй! – говорю…
Он сразу успокоился и опять включился в общий разговор тридцати. Слышу, как под нами с грохотом поползли якоря. Ага, уже выбирают! Стал я задраивать иллюминаторы, обходя весь кубрик по часовой стрелке. Оглянулся – за мной, тоже по часовой стрелке, идут американцы и тут же раскручивают иллюминаторы обратно. Ни злости, ни волнения. Видят же, что я закрываю, – однако спокойно раскручивают. И при этом продолжают болтать с приятелями. Тогда я запустил вентиляцию в палубу и, отроду не зная английского языка, закричал по-английски:
– Камарад, иллюминатор – ноу, а вентилятор – иес!
Поняли. И не обиделись. Эсминец потянулся из Иоканги…
Американцы стали меня замечать, когда я приволок им с камбуза первый обед. Тут до них дошло, что я не для мебели, а важная персона на корабле. Стали они меня похлопывать по плечам. По тону их голосов я понял, что они меня одобряют. Стоило мне просунуть в лаз медный бачок с супом, как союзники издавали некий вопль, почти непередаваемый. Что-то вроде:
– Ай-йо-йо! Е-е-е… Во!
Смотреть, как они едят, сущее наслаждение. Сразу просят нести второе. Смешивают его с супом. Ковыряются в компоте. Выловят грушу, сливу. Рассмотрят все это, не прекращая бурно дискутировать. Потом ахнут компот туда же, где суп и второе. Все это размешают и едят так, что за ушами пищит. Белый хлеб лучше не неси – есть не станут. Зато с жадностью кидаются на наш черный. Я таскал им черный хлеб подносами – все смолотили! Ни крошки не осталось.
После обеда, вижу, один встает из-за стола. С кружкой в руке направляется к лагуну. Взял он бутылку с экстрактом. Встряхнул и посмотрел ее на свет. Даже не понюхал – что тут, и сразу набулькал себе полкружки. Тут я его за руку схватил:
– Что ты делаешь? – говорю. – Мне ведь этого барахла не жалко, пойми ты. Но ведь ты до самой Америки косой будешь…
Кажется, он понял только одно слово "Америка". Добавил в кружку воды и тяпнул. Я думал – тут ему и конец! Ничуть не бывало. Даже не скривился. Взял зубную щетку и пошел в гальюн чистить зубы. За ним подходит второй. Тоже набухал себе полкружки экстракту. С разговорами даже водой не разбавил. Хватил до дна! И тоже потопал зубы чистить. Так прошли все тридцать. От бутылки, выданной нашим двум боевым частям на целый месяц, ни капельки не осталось.
Кто их знает! Может, им и вкусно?
Пока дошли до Мурманска, я с ног сбился. Только своих ребят покормишь, посуду ополоснешь, как надо бежать на камбуз – кормить американцев. Измучился я с ними! Но Курядов оказался прав: американцев вполне устраивала та грубая экзотика, которую мы им давали. И сошли они на берег в Мурманске в таком же чудесном настроении, в каком мы их приняли в Иоканге… После унтеров в кубрике осталась большая куча красочных журналов, где было множество фотографий – Гитлера с овчаркой, Геринга с жезлом, Гиммлера с курочкой, Геббельса с семьей – все то, что в нашей печати давали только в карикатурах. Долго еще после американцев мы из самых неожиданных мест выуживали то одинокий ботинок, то яркий носок, то пачку сигарет. Растеряхи!
Потом в наш кубрик спустился капитан второго ранга – "смерш":
– Говорят, у вас журналы с картинками. Дадите почитать?
Мы ему отдали журналы, и он их, понятное дело, не вернул. В каюте кавторанга их тоже не было. Я так думаю, что в утиль их не бегали сдавать. "Смерш" потом спросил меня:
– По-русски кто-нибудь говорил?
– Я только по-русски и говорил. А они по-своему.
– Дарили они тебе чего-либо?
– Давали. Шоколад. Сигареты. Я их не взял.
– Мог бы и взять. Греха не было бы. Даром ты, что ли, с бачком таскался? Рядовые американцы – народ щедрый, и к русским людям они хорошо относятся…
За время войны мне не раз пришлось жить бок о бок с американцами, англичанами и норвежцами. Из этого общения я сделал для себя вывод: самые невозмутимые – норвежцы, самые покладистые – американцы, самые нетерпимые – англичане. Уважаю англичан как стойкую энергичную нацию, но жить с ними я бы не хотел! У меня есть свои причины именно так думать об англичанах. Больше всех мне нравились норвежцы, спокойно идущие на смерть и на свадьбу. От них я усвоил для себя прекрасную привычку к холоду. Вот уже тридцать лет я в любой трескучий мороз не ношу перчаток.
* * *
Надо сказать, что на "Грозящем" мне не сразу нашли постоянное дело. Два похода я даже селился на корме – в пятой палубе, где жили минеры и торпедисты. Моя задача была проста: по тревоге я, словно угорелый, кидался по трапу на ют и там, при атаках на подводные лодки, помогал минерам отдавать цепи с глубинных бомб. Ют эсминца низок, через него бьет волна, работа трудная. Больше всего смытых – с юта. Здесь чаще, чем где-либо, слышалось: "Держись крепче!" Очевидно, командование все же опасалось за мою юную жизнь, потому что вскоре меня перевели на другой пост и стали обучать специальности горизонтального наводчика КДП.
КДП – это командно-дальномерный пункт, массивная башня, торчащая над мостиком. По бокам ее распялены трубы дальномеров, дающих дистанцию до противника. Хрен редьки не слаще! Сидишь в низком кресле, согнутый в три погибели, а вокруг броня обшита кожей. Ты словно наглухо запечатан в промороженном танке, который мотает из стороны в сторону – дух из тебя вон! Перед тобою – оптика прицела с вертикальной нитью, которую надо совместить с фок-мачтой корабля противника. Рядом со мною сидит вертикальный наводчик, у него в прицеле нить тянется по горизонту, и он обязан подвести ее под ватерлинию противника. Когда мы оба отработаем на оптике совмещение, можно давать залп.
Но и в КДП я долго не засиделся. Нашли, что такая работа мне не по зубам. Опасность, правда, была. Она заключалась в той обезьяньей ловкости, с какой следовало по тревоге взбираться в башню КДП. Бывали на бригаде случаи, что дальномерщиков срывало ветром при крене. Удачно сорвет – все же соберешь свои кости на решетках мостика; неудачно – порхнешь за борт, и твое личное дело сдадут в архив флота. Наконец мне поручили по боевой тревоге находиться в штурманской рубке. Тут все знакомое, все родное. Хороший кожаный диван приютил меня, и я привык видеть перед собой спину штурмана, согнутую над картами. Присяжнюк любил при расчетах разговаривать вслух и меня при этом не стеснялся. Он был хороший человек, и я его искренно уважал, хотя и дрючил он меня крепко, скрывать тут нечего…
Служба налаживалась. Но гиропост с его тайнами заманивал меня все больше. Бывало, закончишь работу по должности рулевого, а потом с мостика лезешь на днище эсминца и там помогаешь Лебедеву – уже как штурманский электрик. Иванов выходил из себя, видя, что старшина принимает мои услуги.
– Карьеру делаешь? – говорил он мне. – Не суйся, мелюзга, не в свое дело. Или у тебя своих медяшек не хватает драить?
Но я любил гирокомпасы, Лебедев был ко мне внимателен, и потому я плевать хотел на этого "земляка". Что нам делить? Я же не подсиживаю его, чтобы занять место начальника. Да и какой он, к бесу, начальник? Сам перед Лебедевым по струнке ходит и в глаза ему заглядывает. Старшина, напротив, заметив мой интерес к электронавигационным приборам, всячески поощрял меня, и скоро получилось так, будто у меня два командира – Курядов и Лебедев. Об этом старшины и сами, смеясь, поговаривали в кубрике.
– Вон твой, – говорил Лебедев. – Молодой да ранний.
– Много он ест, – отвечал Курядов. – По двум постам сразу.
– Что делать? Стал общим… Может, распилим его пополам, чтобы с единоначалием не мучиться?
Присяжнюк знал о моей страсти к гирокомпасам, но как штурман он был даже заинтересован в том, чтобы его рулевой был грамотен в инструментах и приборах навигации. Меня раздирало по службе между мостиком с манипуляторами и днищем эсминца с его гиропостом. Ах, как я жалел тогда, что Школа юнг не выпускала штурманских электриков! Впрочем, иногда Лебедев уже оставлял гиропост на мою ответственность.
– Посиди тут, – говорил он мне. – Я сейчас вернусь. Поглядывай на термостат. Если что, усиль работу на помпу…
В декабре наш "Грозящий" выходил на встречу союзного каравана. В океане стоял лютейший мороз. Дышать, стоя лицом по курсу корабля, было нельзя – обжигало легкие. Надо отвернуть лицо, вдохнуть и тогда снова глядеть вперед. Началось опасное обледенение.
Когда многие тонны воды смерзаются на палубе в глыбы пузырчатого льда, корабль тяжелеет, у него появляются опасные крены. "Грозящий" в такие моменты критически замирал на борту, с трудом возвращаясь на прямой киль. По трансляции объявили: "Комсомольцы – на обколку льда!" Мне досталась работа на полубаке – под самым накатом волны. Все мы были привязаны шкертами за пояса. Лед разбивали скребками и ломиками. Сами превратились в сосульки. Закончили работу, когда эсминец уже втягивался в Кольский залив. К пирсу подошли вместе с "Разводящим" и встали борт к борту. На "Разводящем" еще продолжали обколку льда, и среди боцманской команды я заметил Витьку Синякова.
– Привет! – окликнул я его.
Вид у него был пришибленный и потасканный. Видать, службишка ему не давалась. Ватник заляпан красками. Витька перетянул его ремнем потуже, чтобы не поддувало ветром, и выглядел неряшливо. Шапка болталась на затылке. Повзрослел он и мальчишкой никак не выглядел.
После аврала мы сошлись возле поручней эсминцев. Между нами, разделяя нас, пролегла пропасть черной воды.
– Скверно, брат, – сознался мне Синяков. – Я уже два раза по десять суток огреб. Сидел в Ваенге… Гауптвахта без клопов, кормят сносно. Да что рассказывать? Или ты сам не сидел?
– Нет, – говорю, – пока Бог миловал. А что?
– Послали уличные нужники убирать. Там все замерзло – горой! Ну, совсем как сталактиты…
– Сталагмиты, – поправил я его. – Снизу растут.
– Во-во! Точно так! Отколешь кусок в полпуда, прижмешь к себе и тащишь до моря. Бултых! А оно не тонет…
– Ты ведь в самодеятельность хотел, – напомнил я.
Витька глянул на меня как-то тускло.
– На чечетке не выедешь. Я уже совался к замполиту. Мол, так и так: талант пропадает. А он меня с порога завернул. Ансамбль Северного флота уже полный штат плясунов имеет. Говорят, пока не надо…
Мне стало жаль Витьку. Вот что значит – человек попал на флот без любви к флоту. Теперь аукались ему двойки и тройки на занятиях. Боцманская команда на эсминце – не сахар! Авральные работы, покраски корпуса, цепи якорей, швартовые концы и такелаж… Синяков – не Здыбнев, не в кожаных перчатках за пулеметом, а в брезентовых рукавицах распрямляет стальные тросы на полубаке. Что-нибудь поднять тяжелое – зовут боцманскую команду.
Больше говорить было не о чем, и мы разошлись. Но я хочу прервать свою повесть, чтобы рассказать о конце Витьки Синякова…
* * *
На эсминцах был такой порядок: если ты вернулся из отпуска или из госпиталя, а твоего корабля нет на базе, являйся на любой эсминец. Тебя примут, как родного, накормят, уложат спать – и жди, когда твой эсминец вернется с моря. Рулевой при этом шел гостить к рулевым, комендор – к артиллеристам, а машинист – в кубрик БЧ-V. Всех, конечно, не упомнить, но людей связывали профессиональные интересы. Если же корабль, на котором ты временно нашел себе пристанище, снимался с базы на операцию, ты переходил на другой эсминец, на котором и ожидал прихода своего корабля.
Это случилось уже под конец войны. Как-то я встретил Синякова в кубрике наших комендоров, хотя он к БЧ-II не принадлежал.
– Ты чего здесь околачиваешься? – спрашиваю.
– Да опять с "губы"… "Разводящий"-то еще в море!
Вечером с моря вернулся на рейд "Разводящий" и, не подходя к пирсу, стал на бочку. Но Витька, кажется, не заметил его прибытия. Проходя через вторую палубу комендоров, я мимоходом сказал ему:
– Твой уже на бочке греется… Вернулись!
– О, друг! Спасибо, что сказал. Я сейчас…
Я работал на мостике, соскребая заскорузлую соль с приборов, и сверху мне все было видно. Я заметил, как Витька Синяков с нашего эсминца перепрыгнул на борт старого ветерана "Куйбышев". Огляделся по сторонам и нырнул в люк палубы. Странно. У другого конца пирса как раз стоял катерок с "Разводящего", принимавший с берега мешок с письмами. Почему же, спрашивается, Витька не прыгнул на катер?..
К ночи нас вместе с "Куйбышевым" переставили от пирса на бочку, готовя к выходу на операцию. При первых звонках аврала Витька выкинулся из люка "новика" и перескочил на палубу "Дерзновенного", который в море идти не собирался. Наш эсминец, покинув пирс, кормою вперед медленно выходил на середину рейда.
Мы ушли в море. Мы вернулись с моря. "Разводящего" на рейде Ваенги уже не было. А голова Витьки однажды промаячила в люке "Достойного". У меня там был приятель-сперрист, я спросил его:
– А чего этот пентюх? Почему он вас объедает?
– Да он с "Жестокого", а "Жестокий" на охоту ушел…
Тут я все понял. Хитро придумано. Человек вроде бы при деле. Сыт, одет и спит в тепле. А боевой пост им покинут. В поганом настроении я делал утром приборку в каюте "смерша". Надо сказать, что кавторанг относился ко мне по-отечески, никогда меня не ругал, а лишь сокрушался с шуточками: "Ах, юнга, юнга… опять после тебя пыль осталась. Пороть бы мне тебя, да устав не позволяет!" Сегодня он просто спросил:
– Огурцов, ты чего нос на квинту повесил?
Сначала я смолчал. А потом у меня вырвалось:
– Вот вы обязаны шпионов и вредителей отыскивать. А как вы относитесь к дезертирам?
Мой "смерш" был большой любитель помыться. Он со вкусом выбирал в шкафу полотенце, собираясь следовать в ванную.
– А как, – спросил он, насвистывая, – я могу относиться к дезертирам? Так же, как и ты. Не лучше. И не хуже.
Я закинул щетку за шкаф и собрался уходить из каюты.
– Глаза у вас у всех на затылке, – сказал я.
Продолжая свистеть, "смерш" взял кусок мыла.
– Постой! А с чего ты о дезертирах беспокоишься?
– Встретил тут одного.
"Смерш" сунул полотенце обратно в шкаф и выбрал себе другое.
– Дезертиров, – ответил он, – на эсминцах не бывает. Никто даже не знает, с чем их едят! Если же такой подлец сыщется, то… куда он денется? Без документов. Без денег. Без продуктовых карточек. К тому же существует на флоте порядок: через три часа после неявки матроса сведения о нем уже даются в штаб флота.
Спокойствие капитана второго ранга меня даже взбесило.
– Вы, – сказал я ему, злорадствуя, – можете перепахать носом всю страну до самого Сахалина, но никто из вас не догадается искать дезертира с эсминцев… на эсминцах!
И поведал ему о Витьке Синякове: ведь так можно до конца войны ползать с эсминца на эсминец, никуда не отлучаясь, и всюду пользоваться даровым гостеприимством. На следующий день я опять делал приборку в двухместке и ни о чем "смерша" не спрашивал. Он сам завел разговор со мною:
– А ведь ты прав… Сведения о Синякове, как о дезертире, штаб флота уже давно выслал по месту его призыва. Думали, он в родные Палестины подался. У печки кости греет. А он здесь. Сукин сын! Даже чисто выбрит оказался. Под мухою был. Ну, его взяли.
Вспомнил я тут, как бывало мне тяжело в море. Как я в сутки спал по четыре часа. Мокрый. В волосах лед. А он, гад фланелевый, порхал с эсминца на эсминец, будто воробей… там клюнет, там попьет, там побреется! Я спросил кавторанга:
– А что теперь ему будет за это?
– Если бы такой фортель выкинул ты, вышибли бы из комсомола. Списали бы с флота как несовершеннолетнего. Но этот-то обалдуй! С ним дело ясное – штрафной батальон.
– Правда, что там все погибают, как смертники?
– Не совсем так. Штрафники – не смертники, но обязаны искупать вину до первой крови. Потери в штрафбатах, конечно, большие.
Случилось так, что вскоре наш эсминец зашел в Мотовский залив, высадив на Среднем, почти у самой передовой, десант пехоты. Я не мог не побывать на полуострове, славном своей героической обороной. Как был – в робе и ватнике – зашагал по дороге, ведущей на Муста-Тунтури, где шла страшная война в скалах. Заглянул в землянку. Да, тут не те землянки, какие были у нас на Соловках, – она напомнила мне кладбищенский склеп. При свете фитиля два солдата били вшей на гимнастерках. Один из них был уже старый, с большой лысиной и бровями Мефистофеля, а другой… другой был Витька Синяков!
Он со мною охотно поздоровался:
– Жив и я, привет тебе, привет… Вот, познакомься. Мой товарищ по "бату". Вчера едва живы остались. Он штабной с Ладожской флотилии. Почти адмирал! Самовольно отвел бронекатера с позиции, и его сюда закатали. Как видишь, компания у меня приличная…
Лысый "почти адмирал" двинул бровями, как ширмами, спросил:
– Эй, оголец! Обыщи себя на предмет курева… Есть?
– Неужто до сих пор некурящий? – сказал Витька.
– Нет. Обещал отцу, что до двадцати не притронусь.
– Достань махры, – взмолился Витька.
Я сказал, что сбегаю на эсминец и принесу.
– Обманешь, – не поверил бровастый "почти адмирал".
Я не обманул их. Ноги молодые, быстро слетал на "Грозящий", вернулся обратно с пачкой самосада. Штрафники алчно накинулись на махорку.
– Спасибо, – говорил Витька, – что не забыл друга.
Мне было жалко Синякова, но щадить его я не стал.
– Не ври! – сказал я. – Друзьями мы никогда не были. Просто я расплачиваюсь с тобой по старому счету.
– Табаком-то этим? А за что?
– Что ни говори, а на флот-то я попал благодаря тебе. Мне тогда в соломбальском Экипаже после блокады и голода никак было не выжать семьдесят килограммов… Ты выжал их за меня!
Больше я его никогда не видел. Не знаю, что с ним.
Наверное, пропал. Жалеть ли его?