* * *
Эта страница помечена 21 октября 1987 года.
Мой день рождения. Адрес все тот же: Малая Грузинская, 28, кв. 34. Уже не спешит, позвякивая пустыми бутылками в плетеной корзине, в приемный пункт стеклотары красавица Марина Влади. Толпа безумиц караулит кумира уже в мире ином. Маэстро Зверев не пугает храброго Коку. И он не с нами. Да и старенький Кока еле тянет в поднебесной. Ревнивец-шпион, отработав свое, отчалил на любимые Канары продлевать коротенькое русское лето. Надушенный дорогими нерусскими духами Никита Михалков улучшил жилищные условия и съехал. Лишь "больше женщина и мать, чем художница" ошивается возле лифта. Да сосед снизу – неутомимый борец с мировой закулисой и оголтелым сионизмом Теодор Гладков по-прежнему шипит, что обольет мою Алесю серной кислотой за то, что громко ходит по квартире. Консьерж дядя Коля лыка не вяжет. На Ваше "В 34-ю" лишь тянет: "Му-у-у-у!"
* * *
Дверь не заперта.
Входите. В руках у Вас картонная папка. На папке красным и синим фломастерами написано:
"Брускину от Пригова. Адрес (праздничный)".
Вынимаете листок и читаете:
"Мой милый друг! минуют лета,
И глад, и мор, и катаклизм,
И даже самый коммунизм…"
Строки, в то время казавшиеся "фантастическими прогнозированиями и утопическими предположениями", уже вскоре превратились в реальность: и в самом деле минули "лета", и минул тот казавшийся по-египетски вечным "самый коммунизм", и присущие ему "и глад, и мор, и катаклизм". И вот уже даже наступили новые "лета" и народились "более другие" "и глад, и мор, и катаклизм".
И что же? и зачем все это? –
Спрашивается
Но мы как два живых поэта
Уже как пережили это
Заране, и пред нами жизнь
Запредельная
Играет
Уже
Ваша жизнь ныне точно запредельная. То есть уже за пределами. За "оградами", за "изгородями", за "околицами". "Нитки ожерелья" разорваны. Карминные буквы закатились "куда хотели". Вы сумели им в этом помочь. И вот мы снова вглядываемся в "морщины задумчивости" нового ТЕКСТА.
* * *
Так вот, на Каширке Вы и сошли с ума, натурально съехали с рельс. Взбесились. Как будто диббук какой-то вселился в Вас. Как будто бы диббук! Даже страшно стало в какой-то момент: выдержите ли?
* * *
А пятнадцать лет спустя на книжной ярмарке во Франкфурте? Начинается перформанс "Good-buy USSR". Одновременно где-то поблизости министр РФ по делам печати, телерадиовещания и массовых коммуникаций Лесин толкает речугу. Я снова Вас создаю: бинтую, обматываю поролоном, обкладываю кусками пенопласта, тряпья, мешковины. Цементирую гипсом. Ваша голова оказывается в животе у чудовища. Выкрашиваю белилами, рисую множество глаз и подписываю новоявленное существо. Оживляю. Учу говорить: читаю "азбучные истины". Кричу в мегафон. Наконец выхватываю пистолет и стреляю в воздух…
А что Вы-то чувствовали? Что? Давайте поскорей рассказывайте!
* * *
"Не важно, что чувствует и мыслит человек внутри сложноустроенного и тяжелого одеяния Голема, почти полностью изолирующего, экранирующего от внешнего мира. К тому же в течение достаточно длительного времени, пока наряд-оболочка сооружался поверх меня во всей своей диковинной полноте, я стоял, почти полностью отделенный от сигналов внешнего мира, погруженный в себя и выстроенный только по основополагающим первичным антропологическим ориентирам: прямостояние, напряжение мышц и суставов, регулируемое дыхание. От внешнего [мира] доходили только касания сотворяющего демиурга, временами чуть-чуть отклоняющие меня от вертикальной оси, заставляющие напрягать мышцы и менять ритм дыхания. К тому же я и сам попытался выключить себя из всякого рода активной соматики и чувствительности, дабы легче переносить достаточно длительную процедуру нагружения меня сложной оболочкой искусственного подобия как бы Голема".
Я не сразу сообразил. Вам там внутри, наверное, душно было? В звериной утробе-то? Потом мы надели бутафорские носы и пошли в туалет отмываться. Фотографировались. Хохотали. На следующий день до нас донесся разговор двух русских: "Слышал? Вчера Брускин в Лесина стрелял! Но промахнулся". И мы снова хохотали.
* * *
Когда мне предложили написать воспоминания о Вас, драго…
Драгоценный уже было… Ну как Вас еще величать? "Открытый" не скажешь, "простодушный" – тем более, "великодушный" вроде тоже нет… Впрочем, Гандлевский вспоминает неизвестный мне факт, что Вы с Надеждой воспитали с младенчества и поставили на ноги чужую девочку.
Так что попробуем еще разок.
Когда мне предложили написать воспоминания о Вас, великодушный Дмитрий Александрович, я подумал: ну что могу про Вас нового сообщить? Даже поморщился от предполагаемого усилия. И вот уже отмахал немало. И продолжаю… писать письмо. Чуть ли не письмо-книгу. Кому? Умершему другу. Вам ли, драгоценный ДАП? Ведь письмо умершему другу – прекрасная форма для литературного высказывания. Тем паче что друг время от времени оттуда то подмигнет, то подскажет деталь. А то и впишет кое-что в рукопись своей рукой.
* * *
Приятель Х сказал: "Все жду, когда ты перестанешь дружить с Приговым". Приятель Y, он же В. Р., сказал: "Все жду, когда ты перестанешь дружить с Соломоном Волковым". Оба дождались: перестали быть моими приятелями.
* * *
А может быть, не Вы поднялись ко мне на чердак, а, наоборот, я спустился к Вам в подвал? Кстати, вполне правдоподобно. Мастерскую Вы делили со Славой Лебедевым и Борей Орловым.
Как сейчас помню: стихограммы на стене, ныне всем известные банки с наклеенными текстами. Ваш гипсовый поношенный ботинок-крокодил.
Славину картину-эллипс: Венера крепко спит, облокотившись на опасный серп-и-молот.
Борины, как Вы выразились, "такие вроде бы корыта, а в них всякие материальные штуки расставлены". Цезаря-матросика с крейсера "Аврора". Военные портреты… Кажется, я первый назвал их тотемами. Надо бы полюбопытствовать у Орлова.
Впрочем, я не просто помню, а знаю наизусть эту самую Венеру и тот самый военный портрет из подвала. Потому что эти чудные творения в данную даже не минуту – секунду – в буквальном смысле у меня перед глазами. Одно висит подле другого на стене напротив в моей гостиной в Нью-Йорке.
* * *
Сразу после войны (на всякий пожарный уточняю: Второй мировой) советские люди одевались весьма и весьма бедно. Производство качественных товаров народного потребления не было налажено. Однажды в пору моего детства (а мое детство пришлось как раз на то самое время) мама купила с рук легкие лаковые туфли. Бабушка посмотрела с подозрением и покачала головой. Мама туфельки надела, и через полчаса они развалились: оказались картонными.
Одежду по большей части перелицовывали. Или шили. К нам на дом приходила портниха, сухонькая старушенция Клавдия Ивановна. И крутила ручку "Зингера". Мы с бабушкой шли в магазин выбирать отрез. Бабушка, ощупывая очередную ткань большим и указательным пальцами, с удовлетворением сообщала: довоенное качество. Сие означало, что сшитые из данной мануфактуры платье или пиджак будут носиться долго и выглядеть красиво. Что ткань надежная. Не подведет. Бывают и люди того самого "довоенного качества". О них ниже.
* * *
Осень в Эдеме, или 15 сентября 2010 года на даче у Орлова. День на редкость удался. Сидим с Борей в яблоневом саду. Рядом растянулся пес Джако "по явлению – собака, а по сути – ангел". Кругами бродит котик Лева: высматривает птичку-мышку. Тут же примостилась черная, как ворон, кошка Брынза. Розы-георгины. Кьянти с портретом Микеланджело на бутылочной этикетке. Плов…
Кто состряпал этот плов? Люся. А кто взрастил нелюбимые мною когда-то и обожаемые нынче георгины? Люся. А восемьдесят восемь сортов роз? Люся. Построил крыльцо? Люся. Чудо-сортир? Люся. Крутит баранку машины? Люся. Красит нитрокраской Борины скульптуры? Люся…
Люсь, остановись. Иди сюда, посиди-отдохни с нами под яблоней. Помнишь Нью-Йорк? Платья от Кельвина Кляйна, браслеты "Нефертити"… Сколько лет уже тому! Ты уехала. Боря затосковал. Ночевал у нас. Видишь, мы тут с Орловым тянем кьянти и рассуждаем, "каждый слог…".
И Саныч тут как тут. "Мысленно нами". Весь в янтарных зайчиках: "Смотри, Орлов, ведь мы живем не вечно…" Иные неискушенные читатели полагали, что Орлов Ваш литературный персонаж. Что Вы его выдумали.
* * *
С утра пораньше идем с не вымышленным, а напротив когда-то бывшим Вашим "не-разлей-вода" Орловым по грибы. Вдоль края поля. Вас вспоминаем. Только помянем – белый. Снова помянем – снова белый. В третий раз – опять он. Так целую корзину и набрали. Пришли домой. Старенькая Люсина мама аж руками всплеснула.
* * *
Ну а тучи в небесах? Если Боря захочет, сам нарисует.
* * *
Вас отпели. Вышли из церкви. Орлов воскликнул: "ЮНОСТЬ УМЕРЛА!"
* * *
Разные люди ставят перед собой разные задачи. Помните нашу общую знакомую художницу, которая однажды спросила себя "при свете совести": "Зачем я занимаюсь искусством?" И при все том же свете совести ответила: "Чтобы привлекать внимание мужиков". Живописала художница, приклеив к физиономии огуречные кружки. Верила в то, что кружки сохранят на века молодость и красоту. Когда в дверь мастерской стучался очередной objet, дефицитные кружки (а в совке в несезон огурцов было не достать) в срочном порядке, но бережно отлеплялись от фейса, запихивались в стеклянную банку и закрывались плотно крышкой. Сеанс заканчивался, хахаль уходил. Кружки вновь извлекались на божий свет и вновь водружались на рожу. До следующего хахаля.
* * *
Я : Почему мы занимаемся искусством? Если сейчас мне скажут, что мне нельзя работать, я, наверное, просто…
Пригов :…запсихуете.
Я : Не буду знать, куда себя девать.
Пригов : Привычка – ведь это, знаете, не просто привычка, как проводить день. Эта привычка воздействует на физиологию организма. И со временем становится почти физиологической потребностью организма. Если бы я не занимался этим сорок лет, возможно, мой организм по-другому бы функционировал, имел бы другие потребности в той земной жизни и иначе бы их удовлетворял. Но тогда у меня было выжжено все остальное в пределах моего духовного, душевного и даже физиологического организма. Я ничем не мог на долгое время увлечься или отвлечься. Единственное, что меня занимало в качестве медитативной практики, это моя деятельность. Но она мне больше напоминала не трудовую деятельность, а именно медитативную. Или мистериально-медитативную. Я не мог ничем другим заниматься. У меня была испорчена физиология. И в данном случае искусство было родом гигиены.
Я : Думаю, одна из причин наших занятий – желание бессмертия. Не умереть каким-то образом, продлить свою жизнь на тысячу алхимических лет.
Пригов : Я, например, никогда не предполагал, что работаю для вечности. Я просто работал. У меня не было претензий быть в вечности, поэтому я спокойно относился к настоящему. Я очень рад, что попал именно в то время, потому что в другое моя личная синдроматика была бы хорошо отражена в истории моей психической болезни, но нисколько бы не стала реализацией болевых проблем культуры.
Я : В старые советские времена мы все работали, с точки зрения западного человека, непонятно для чего.
Пригов : Но в то же время с неимоверной горячностью…
Я : Не получая денег…
Пригов : Не заставляя себя…
Я : Не имея надежды выставиться…
Пригов : Хранить свои работы…
Я : Для музея в небесах…
* * *
Не зря Вы, дражайший Дмитрий Александрович, проживая в России-матушке, посвятили свою жизнь литературе. Ох не зря. У нас в отечестве мерилом каждого ("каждого" подчеркнуть) гражданина является литература, и мы (чуть было не сказал "русские") то и дело друг друга литературой на вшивость проверяем. Вот послушайте.
Иду на днях по Чистопрудному бульвару. Поравнялся с памятником Грибоедову и слышу: "Пушкин, на-х… – б…!" Я против воли как по приказу остановился. Хоть и спешил. Сделал вид, что кого-то жду. Стал озираться, посмотрел на часы. И осторожно повернул голову в сторону, откуда донеслись сии слова. Взору моему предстала сцена из ремейка пьесы Горького "На дне". На скамейке сидели двое. Мужская и женская особи. Опи2савшиеся и обкакавшиеся. У мужчины – синяк под левым глазом, у женщины – под правым. Оба лыка не вязали, несмотря на утренний час. Явно хотели добрать:
М: Пушкин, на-х… – б… говорил своей мамане: дай кружку. Выпьем!
Ж: Дурак ты. Не мамане, а няне Арине Родионовне.
М: Ну да, вспомнил: голубка дряхлая моя.
Ж: У него еще дружок был – Лермонтов.
М: Дура, Лермонтов родился, когда Пушкин умер.
Ж: Я Лермонтовым тебя прикалывала. Ну ты молодец: не прокололся, б…!
* * *
Вы намечали (цели), строили (планы), устанавливали (планку), выполняли (обязательства), брали (рубежи), побивали (рекорды). Железная воля! Иной скажет: "Это все немцы, тевтонская кровь". И ему – иному – сразу легче на душе.
Вот Вы первый раз в Нью-Йорке. Берете карту города. Одалживаете у меня шариковую ручку BIC. Именно "биками" Вы выделывали свои рисунки, доводя поверхность бумаги до состояния черного бархата. Кстати, еще в Москве Вы безбожно (вовсю и всю дорогу) крали шариковые ручки. Просто напасть какая-то: пришел Пригов – в доме ни одной ручки. Впрочем, я не сердился; мне даже нравилось. Позже, на первых порах жизни в Америке, мы с Алесей Вам посылали "бики" упаковками в Москву.
Так что же Вы сделали с той самой картой и с той самой шариковой ручкой BIC? Взяли и расчертили изображенный на карте город на квадраты соответственно количеству дней Вашего пребывания в нем. (Опять положили мою ручку к себе в карман!) И каждый день отправлялись в один из квадратов. И обходили методично улицу за улицей. И изучали методично дом за домом. Ну чем не Гуго Пекторалис?
* * *
Начали с нашего, надо сказать, в то время веселенького квартальчика.
Уже на лестнице столкнулись и познакомились с моими соседями – симпатичной парочкой: жгучим брюнетом Бобом и жгучим блондином Эриком. На прощание Боб с Эриком с энтузиазмом воскликнули: "Call us! Call us!! Call us!!!"
В подъезде страдал председатель кооператива – еврей в ермолке Стивен. Стивен мечтал переехать "из этого ада" на Upper West Side, где чисто и проживают порядочные люди – евреи, соблюдающие кошер.
Справа от входа располагался приют для сексуальных преступников, отсидевших свое и вышедших на волю. Кто-то из них вытащил матрас на улицу и грелся на солнышке. Маленький белый человек с живыми глазами заглядывал в лицо каждой проходящей мимо женщине.
У следующего дома притормозил шикарный лимузин. Из авто выплыли трансвеститы: два гиганта. Один-одна в костюме Мальвины, другой-другая в костюме Дюймовочки. В глубине салона автомобиля мелькнула подозрительная личность. Девчушки вошли в дом и исчезли. На двери висела вывеска "Волшебный театр". Окна всегда были плотно задернуты черным бархатом.
На перекрестке Вы заметили афроамериканского мальчишку. Удивились и даже умилились: ведь в Америке дети не появляются на улице без сопровождения взрослых. Подойдя поближе, Вы увидели, что славный малыш запустил руку в штаны и…
Из-за угла с грохотом завернул концертный рояль. Рояль толкал перед собой местный Агасфер. Неутомимый путник на мгновенье остановился, извлек из инструмента чудовищный какофонический пассаж и побрел дальше грохотать.
Из небытия материализовался бомж с протянутой рукой: "Христа ради, подайте на проститутку!"
Посередине тротуара присела покакать толстая негритянка в колпачке Санта-Клауса. Увидев Вас, негритянка напомнила басом: "I said: excuse me!"
Взлетела вверх чугунная крышка канализационного люка.
Взметнулся в небеса огненный столб.
Чуть подальше в черном плаще до пят трехметровая Смерть мерила улицу семимильными шагами. Глаза ее мерцали.
Приближался жуткий праздник Хэллоуин.
* * *
Ну а потом Вы направились к Вагричу Бахчаняну. Знакомиться. А у Вагрича…
* * *
Впрочем, вспомним сначала, что в искусстве, как и в жизни, бывают вероятные и невероятные совпадения. Когда-то в середине 70-х я написал картину "В красном пространстве". На ней был изображен бегущий Голем в форме милиционера. На лице, на руках, на ногах и на теле милиционера я изобразил множество глаз. Чуть позже в картинах серии "Алефбет" я изображал круги, антропоморфные и крылатые существа также с множеством глаз. Персонажи эти были изначально навеяны метафорами, к которым прибегнул пророк Иезекииль для описания "видения Видения" – cобытия, свидетелем которого ему довелось быть.
Однажды я увидел на картинах знакомого художника силуэты людей, крылатых существ и птиц, точно так же, как и на моих картинах, заполненных множеством глаз.
Вероятно, источником вдохновения для этого художника была та же книга пророка. Разные масштабы фигур, разные манеры исполнения и разные контексты – поэтико-эзотерический и поэтико-бытовой – говорят лишь о совпадении. Об "общем воздухе".
* * *
А теперь обратно в Нью-Йорк. В октябрь 1990-го.
Напоминаю: канун Хэллоуина.
Вы только что зашли к Вагричу Бахчаняну. Вынимаете из рюкзака самиздатские и всамделишные книжицы.
Раскладываете на столе.
И вот уже читаете "Некрологи":
"Центральный Комитет КПСС, Верховный Совет СССР, Советское правительство с глубоким прискорбием сообщают, что 30 июня 1980 года в городе Москва на 40-м году жизни проживает Пригов Дмитрий Александрович".
Вагрич вспоминает свое (неопубликованное, написанное в эмиграции):
"Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Призидиум Верховного Совета СССР, Академия наук СССР с прискорбием сообщают о том, что академик САХАРОВ АНДРЕЙ ДМИТРИЕВИЧ чувствует себя нормально и продолжает заниматься своей деятельностью".
Вспомнил и онемел. Обиделся.
А Вы-то – невинное дитя – ничего не подозревали.
И были поражены, когда несколько лет спустя во время славистской конференции в Лас-Вегасе Бахчанян передал Вам записку: "Приговор: Пригов – вор".
Вы лишь руками развели.
Потому что, по всей видимости, это было то самое поразительное вероятно-невероятное совпадение.
Тот самый упомянутый выше общий воздух.
Вероятно-невероятное совпадение заключается в том, что Вы написали однажды очень похожий текст. И вероятно-невероятное совпадение также и в том, что в тот самый канун Хэллоуина среди десятков, сотен тысяч написанных Вами текстов выбрали именно "Некрологи", чтобы прочесть Бахчаняну в день первого знакомства.